Я принесу тебе цветы
И растопчу у двери,
Все потому, что я и ты —
Звери.
Андрей Гребнев
© С. Гребнев, 2020
© ИД «Городец-Флюид», 2020
Я все ждал, когда ему наконец надоест кривляться перед мамой. Она была на передовой. Отец жил со своей новой семьей, где у него наконец все устаканилось в прямом и переносном смысле. Дедушка и бабушка обитали в двух часах езды от Питера, как те три обезьяны: не вижу, не слышу, молчу. А мама – вот тут вот.
– Мамуля, я задержусь немного, Серега со мной. Все нормально, целую, – звонил он ей из таксофона, а потом мы шли пить.
Мне он много не позволял.
– Эй, эй! Тебе хватит! – урчал он на крыше пятиэтажки перед тем, как, грохнув стакан водки, купленной у таксистов, ложился и блевал, свесившись с крыши. Я слушался, да и парни, все понимая, не наливали больше, чем разрешал старший брат.
– Андрюша, хватит уже! – причитала все еще верящая в чудо мама, отпаивая сына чаем по вечерам.
– Мамуля, – говорил он, – дай отгуляю, уже наметки есть на работу, устроюсь. Все хорошо будет, обещаю!
И она верила, наблюдая сквозь пальцы, как он все гуще и гуще заливает обеденный стол с дешевым печеньем так нежно и с любовью налитым в чашку чаем. Но улыбалась она все реже и как-то несчастнее. И было от чего.
Месяца два он проходил хорошим сыном. Заглядывал с серьезными намерениями к Аниной маме, угощался благодушием и фирменным черничным пирогом Ларисы Сергеевны. Вместе с Аней ездил к бабушке и дедушке. Аня нравилась всем, и советские пуритане позволили им лечь в одну постель! Постелили в гостиной на скрипучем, старом, кажется, венгерском диване. Я не спал в соседней комнате и слышал, как там все скрипит и постанывает, как шепотом хихикает и гремит бутылками в баре под телевизором брат. Слышал и завидовал, ну и рукоблудил. Храпел только дед, бабуля ворочалась слишком осторожно для спокойно спящей. И вот с утра бабушка уже что-то шептала Ане на ухо, что-то женское, наставительно улыбаясь и кивая, гладя по плечу, а Аня смущенно краснела и, играя ямочками на щеках, опускала глаза. Брат самодовольно ухмылялся, а я злился, чувствуя себя еще ребенком, опять лишним в жизни уже совсем взрослого брата.
– Пойдем покурим, хватит таиться! – зовет дед Андрея на балкон.
– Ну вот, ему уже курить в открытую разрешают! А я что? Где я-то у вас? – злился я.
И свадьбу уже обсуждали. Бабушка аж о правнуках заикнулась, допустив слезу в голосе. Дед напутствовал: на работу, мол, надо сначала, ну а так поможем, конечно; и троекратно по-брежневски целовал Аню, проводя нечаянно рукой ниже талии. Когда уезжали, дали молодоженам рюкзак продуктов, его тащил я, плетясь сзади влюбленных, державшихся за руки, и гадкой казалась милая и даже сочувственная улыбка Ани. Единственное, что грело мне душу, это то, что знал об этом чудовищном обмане только я. Оставаясь один, я зло хихикал и потирал руки. Спектаклю жить недолго, представление идет к концу, и финал вас, родные и близкие, неприятно удивит.
Занавес поднимается, актерам аплодирую только я, и то внутри. На сцене обычная, советских времен кухня, большая, но бедненькая, стол из грубой доски, скамейки, холодильник «Саратов». Разбухшие от старости, топорщатся дээспэшной стружкой кухонные шкафы. Женщина в халате (мать) нервно трет губкой электроплиту «Лысьва». Уже откричалась. Глотая слезы, надрывно шепчет: «Сволочь, скотина, ублюдок!» В кресле, развалившись, сидит молодой парень с панковской помойкой на голове, в рваных на коленках штанах (сын). Он хохочет. Не стесняясь, ругается матом: «Мама, бля, все это хуйня!» Видно, что он сильно пьян. Женщина выбегает из кухни, мелко дрожа. Молодой человек, улыбаясь, смотрит в пол, с трудом моргая тяжелыми веками. Возвращается мать с пачкой конвертов, демонстративно рвет их и кидает в помойное ведро. Это письма сына из колонии. Сын запрокидывает голову и гогочет: «Давай, давай, мама, все это хуйня!» – орет он, хохоча и тараща глаза. Мать стоит у раковины, тяжело дыша, опустив руки, по ее лицу ручьем текут слезы. Она громко охает, округлив глаза, смотрит на сына так, словно видит его в первый раз. Прикрыв рукой рот, опять шепчет: «Господи, какая гадина! Подонок!» – и убегает со сцены. Сын в кресле смеется очень зло и совсем не весело.
Занавес. Антракт.
Анин папа бывал дома редко, но все всегда помнили, что он есть. Его присутствие чувствовалось. В серванте, где многие держали хрусталь или книги, у него, отражаясь и умножаясь в зеркальных стенках, стояла целая батарея по-иностранному расписанных бутылок с водкой. Это была его гордость. И тут же стояла, с бутылками рядом, папина фотография: усатый, веселый, в капитанской форме. Каждый, впервые попавший к Ане в квартиру, облизываясь, всегда удивлялся: «Ух ты, откуда это?» – «Папа коллекционирует», – отвечала Аня, и улыбался гордо с фото папа-коллекционер. Чего там только не было! Весь земной шар можно было изучить по этикеткам. Водку эту не пили, как многие не читали книги и не ели из хрусталя. Сначала брат под испуганное моргание Ани, под ее нервный смех отливал водку, заполняя те, иностранные бутылки водой, потом, обнаглев, просто стал их брать. Как-то вечером брат пришел домой пьяный и расстроенный. «Я с Анькой поссорился, а мать ее овца! Овца, блять!» – сказал он мне и ушел в свою комнату. Чуть позже зазвонил телефон.
– Сережа, а Андрея можно? – спросила, сдерживая слезы, вся такая разнесчастная Аня.
– Он спит. А что случилось?
– Да ничего, Сереж! – она замолчала, всхлипывая.
Я тоже помолчал. Потом она шепотом и очень быстро заговорила.
– Сереж, он пришел сегодня уже пьяный, – бедняжка еле сдерживала рыдания, – взял опять из серванта бутылку водки, мы с ним посидели немного, и тут мама! Все, не могу говорить, передай ему, что я люблю его!
Аня повесила трубку. Я послушал гудки как продолжение разговора: ту-ту-ту-лю-блю-лю-блю. Повертел трубку в руках. Когда там уже зашипело, примерил на себя это «люблю», посмаковал и осторожно положил трубку на рычажки.
– Серега, брат, сгоняй за пивом! – стонал брат утром.
Была суббота. Сквозь грязное окно мерцало солнце. Я стал одеваться. Брат, улыбаясь, тер в дверях виски.
– Слушай, Андрей, вчера Аня звонила. Что случилось? – спросил я.
– Мать ее, сука, приперлась раньше времени! – Он морщился и разглядывал свои ногти на пальцах руки.
– И че? – Мне были нужны подробности.
– Да ничего, я ее только выебал, она…
– Кого, мать? – спросил я.
– Ха-ха! Наверное, и ее надо было! Ха-ха! Фу, гадость! – он сплюнул всухую. – Аньку, дурак! Она в ванную ушла, я сижу мудями наружу, водку пью, немецкую вроде. Тут эта дура! Я ее и не заметил сразу. Тут она как заорет: «Аня-а-а!»
Он изобразил очень натурально Анину мать, скорчив гневно-глупое лицо, я засмеялся, он, довольный, тоже.
– Ну и, короче, ушли они на кухню, орали там, я оделся, заходит плачущая Анька и говорит: «Андрей, тебе надо уйти!» Я говорю: «Пойдем со мной». Она отказывается, жмется, хлястик халата теребит. Ну я хвать бутылку, все равно ополовиненная, а эта: «Андрей, не трогай!» Я из горла допил, пошел, ботинки надел, обнять ее хотел – шарахнулась от меня! Я ей и говорю: «Дура ты, Анька, и мамаша твоя сука!» Специально «сука» громко сказал! Анька на меня руками замахала: «Уходи отсюда!» Ха-ха! А мамаша, видать, подслушивала из кухни и как заорет: «Аня!»
Он опять скорчил рожу, мы посмеялись.
– Ладно, давай дуй за пивом!
– А деньги? – вспомнил я.
Он поморщился и всыпал мне в ладонь какую-то мелочь. Я подхватил десятилитровое ведро и вышел. Идя к ларьку за разливным пивом, я улыбался. Ссора их эта, даже не знаю почему, была мне приятна. И представлял я там голым с водкой себя. А еще представлял голую спину без ненужной полоски лифчика, представлял, вздрагивая, голую, круглую, почему-то румяную попу, вздрагивающую при ходьбе туда, в ванную, уже после этого. А вот после чего «этого» – фантазии еще не хватало.
Вечером мать Джульетты звонила матери Ромео. Конечно, извините, и, мол, она, конечно, все понимает и не матери Ромео это вина. Но вот желательно очень, чтобы сын ваш непутевый и, извините меня, Нурия Галимзяновна, просто подонок, больше никогда к их дому и к Ане не приближался! Маме было стыдно за сына. Она со всем соглашалась, громко вздыхая на всю квартиру. Повесив трубку, она долго сидела в коридоре у тумбочки в позе, к которой я так и не смог привыкнуть: сгорбившись, локти на коленях, одна рука безвольной, уставшей ладонью вниз, и капает с красных пальцев вода (когда зазвонил телефон, она мыла посуду), вторая ладонь прикрывает рот, расширенные глаза, стеклянный взгляд куда-то в угол, в пол, медленно текут слезы. Сидеть она так могла часами, медленно раскачиваясь вперед-назад, назад-вперед. Брат еще тайно повстречался с Аней какое-то время. Мама Ани звонила опять, мол, просила же, а вот уже от дочери алкоголем пахнет! Наша мама молча вешала трубку. Потом приплыл папа-капитан, по-отцовски повлиял на дочь. Бедная Анна отказалась от любимого. К тому же пришла пора поступать в институт. Через несколько дней после окончательного разрыва с Аней брат выбрил ирокез, покрасил его зеленкой и стал пить с утроенной силой.
– Все, это последние! – сказал я шепотом и поставил перед Сашей Лебедевым по кличке Молль четыре пол-литровые бутылки водки.
Он кивнул.
– Эти готовы? – спросил я, показав на три другие, лежащие в траве.
Он кивнул снова и начал отжимать перочинным ножиком блестящий колпачок очередной поллитровки. Я взял три готовые, засунул за ремень штанов, прикрыл футболкой. Осторожно выглянул из кустов. Бабушка с дедушкой копались внаклонку в огороде. Я обогнул дом и зашел на веранду. Там брат и Андрей Разин по кличке Чинарик вытаскивали еду из холодильника.
– Все, брат, последние, – прошептал я.
– Сколько получилось?
– Больше литра будет.
– Хорошо! Иди бери деньги. Чин, на шухер.
– Если что, покашляю, – растянулся беззубый рот Чина в улыбку.
Я зашел в комнату стариков. Поставил бутылки на место, за камин, к другим. Все они уже были разбавлены Моллем. Водка – зарплата рабочим. Проклянут. Деньги дед хранил в фанерной тумбочке. Тумбочка старая, послевоенная, выкрашенная марганцовкой. На ящичках ручки из консервной банки. В одном тайник, двойная стенка. Пачки мелких купюр перехвачены крест-накрест лентой Сбербанка. Это пенсии. Аккуратно, чтобы не повредить бумажную ленту, вытаскиваю по несколько купюр. Сложил урезанные пенсии обратно. Выглянул в окно – старики трудятся. Вышел на веранду, передал деньги брату.
– Отлично, Сид, теперь вытаскивай с Чином вещи. Только тихо! – шепчет он.
Берем собранные рюкзаки, выходим. Пригнувшись, скрываемся в зарослях смородины, цепляем Молля с литром. Обходим стариков за шиповником. Огородом к выходу, к лесу, к свободе! По приказу брата заскакиваю в курятник, выбираю пожирнее. На меня косится вожак-петух, потряхивая сочным бордовым гребешком набекрень. Он знает силу удара моей ноги, поэтому лишь возмущенно кудахчет, потрясая мясистой бородой. Услышав человека, замекала коза, подпел басом боров Боря. Зажав курицу под мышкой, выскочил из курятника. Прощай, животина! Как же вы все мне надоели! Бегу в лес. На кочках курица испуганно икает. Глупая вроде птица, а четко чует свою судьбу. У ручья ждут товарищи.
«Убей ее!» – говорит брат. Откручивать курицам головы надо уметь. Я же обычно пользуюсь топором. Зажимаешь в левой руке ноги и концы крыльев – и на плаху. Только кладешь ее на чурбан, замолкает и сама шею вытягивает, смиряется. Только петух до последнего борется, и режут его последним. Курица хрипит, дергается, кручу и кручу. Все смеются. И вот все кончено. Брат протягивает стакан. «На, заслужил!» – улыбается он. Пьем по очереди из одного стакана. «Ну, Сид, за свободу!» – говорит брат и залпом выпивает полстакана. Закусываем краковской. Одиннадцать утра. До станции полчаса по лесу. До Питера два с половиной часа на «собаке».
Наши товарищи приехали вчера вечером. Диким лаем встретил их пес Дик. Огромный, ожиревший, беспородный урод, живущий на правах члена семьи. Бабушка сразу почувствовала неладное при виде двух неприятных типов у калитки. Один повыше, другой пониже. Тот, что пониже, Чинарик. На голове натертые мылом волосы торчком – панковская помойка. Мелкие, мышиные черты лица. Черные, слегка удивленные и злые глаза. Природное заикание навсегда искорежило губы, скривило на сторону. Губы эти все время в улыбке, обнажающей изрядно прогнившие зубы. А когда смеется, кажется, что он чем-то подавился. Уже не белая футболка с надписью «Эксплойтед» по-русски шариковой ручкой на всю грудь. Черные, рваные на коленях джинсы, солдатские битые берцы. Мятый весь. Похожий на подмокший окурок. Тот, который повыше, Молль. В его детстве, когда Саша делал средние шаги в средней школе, на уроках немецкого языка показывали обучающую передачу. Одной из ведущих была кукла. Странное существо: то ли клюв с глазами, то ли нос – точь-в-точь как у Саши, огромный и горбатый. Звали его Молли. «Вас из дас, Молли?» Саша говорил, что в детстве упал лицом на ступеньку, но ему никто не верил. Детское прозвище прилипло на всю жизнь. Остальное лицо было под стать носу. Надбровные дуги вылезли из черепа, вытащив за собой лобную кость, нависли над глазами, которые зло оттуда, из темноты, подглядывали за миром. Под носом повисли тонкие губы, из-за которых чернели пеньки сгнивших зубов. Щуплый, но жилистый, в черной футболке и джинсах. Патлатый.
С нескрываемым недовольством пустила бабушка неприятных товарищей в дом. «Есть садитесь!» – раздраженно пригласила к наспех накрытому столу и ушла в комнату. Зашел дедушка, повесил на гвоздь ключи от сараев. Долго смотрел, сдвинув брови, на гостей, жующих колбасу. Качал головой, цокал языком, ругнулся себе под нос и хлопнул дверью. Мы тихо рассмеялись. «Завтра в Питер!» – сказал брат мне перед сном.
На даче мы уже месяц. Полмесяца как кончились колеса. Несколько раз ходили на шоссе стрельнуть бензина для мопеда. Дышали в лесу. Потом брат нашел в сарае банку жидкого стекла. Неприятная дрянь: горло дерет, царапает, галлюцинации жидковаты. Слюна как горсть битого стекла. А что делать, жить-то надо. Одним словом, сбежать хотели давно, но деньги я обнаружил недавно. На днях бы и сбежали, а тут и товарищи! К тому же у нас были ключи от квартиры, которые мы выкрали у мамы перед ее отъездом в Ижевск. Вот в прошлое лето, как раз после разрыва брата с Аней, мы сбежали из ссылки к старикам без денег и ключей. Жили в холле перед квартирой.
– Так вот, в прошлом году, – рассказывал брат Чину, пока мы шли по лесу, – денег ни хрена, хорошо, что капуста пошла!
– Какая капуста? – спросил Чин.
– Какая! Белокочанная! Дурак! Каждый день на поля ходили.
– Ха-ха! Зачем? – глупо захихикал Чинарик – скорее всего, вчера он все-таки утаил от нас циклодол.
Брат выругался и, зло скривившись, ушел вперед. Мы рассмеялись.
– А вообще, весело было. По шестьдесят килограмм за ночь выносили. Помнишь, Сид? – заулыбался Молль.
Я кивнул. Конечно, я помнил. Поля были рядом, в поселке Мурино, через железную дорогу. Полчаса от дома. С рюкзаками под покровом ночи мы прокрадывались к совхозной капусте. Набив рюкзаки, прячась от не дай бог ментовских фар, тащили ее к нашей квартире в небольшой, метров шесть, предбанник, как называла его мама. По бокам два принесенных с помойки дивана без ножек. Электрическая плитка, присоединенная к лампочке, на коробке. Сковорода оттуда же, с помойки. Капустой только и питались, сваленной горой посередине. Под парами клея меня преследовал один и тот же глюк, что не кочаны это, а гора черепов с известной картины. И воронье бесшумно вьется. С утра у продуктового магазина продавали. Портвейна, колес и «Момента» купим – и на диваны в предбанник.
– А во дворе магазина гаш продавали, – вспоминал дальше Молль. – Андрей как накурится, благотворительностью занимается! Ха-ха. Бабкам капусту бесплатно раздавал!
– Нормально. Бабкам тоже жрать надо, – самодовольно сказал брат.
Сначала подошла одна, попросила листочков. Брат, укуренный и добрый, кочешок ей дал. На следующий день она привела «к добрым мальчикам» подруг со слезящимися глазами. Дали каждой по кочану. А потом они каждый день приходить стали! Брат, выпучив глаза, покрикивал на них, выбирающих уже получше, но давал. Бесплатно. Подключили к охране милицию. С полей гонять стали. Но потом менты тоже выгоду поняли. На выходе с полей в кустах в засаде сидели. Пойманные неудачники сами в козелки ворованное сгружали. У подконтрольных ментам торговцев арбузами в ассортименте появилась капуста. Прорвавшихся через засады конкурентов от магазинов убирали силой закона – увозили в отделы под протоколы. Молль с дворовыми гопниками тоже сообразили, гады, что незачем самим ходить. Надыбали где-то камуфляж, замотали дверные пружины синей изолентой и тоже подкарауливали незадачливых алконавтов. Мы отказались. Нажравшись портвейна, ребята действовали гораздо жестче. Поймав как-то парня с девкой, молодых, но подспитых, отняли у них все, вплоть до дурацких электронных часов. Парня избили, а девку оттащили в кусты и по очереди трахнули. Впрочем, Молль говорил, что она была не против. Колхоз терпел убытки. К спасению урожая привлекли ОМОН. Капуста им была не нужна, они просто дубасили всех, кого встречали вокруг подконтрольных полей. Даже менты туда не совались. Мы с Моллем тоже чуть не попались.
– Уже рюкзаки набили, тут прямо по капусте трактор к нам на фоне восходящего солнца. Мы подумали, что колхозники, и залегли.
– А там, – перебил меня Молль, – по бокам на дверцах омоновцы с дубинками висят! Орут что-то! Ха-ха!
– Мы по полю к кустам. Я рюкзак бросил, а Молль нет.
– Жидяра! – засмеялся брат.
– А трактор по кочанам к нам, уже из-под колес хруст лопнувшей капусты слышно.
– Ха-ха-ха! Мы меньше украли, чем они передавили!
– Я Моллю кричу: бросай, бежим!
– Ага, бросай ружье и всплывай! Ха-ха-ха!
– Ну и что, слиняли? – спросил Чин.
– Еле-еле, у них мотор заглох, а догонять им лень было!
– Ладно, привал! – скомандовал брат.
За разговорами мы дошли до кромки леса. Еще чуть-чуть, и мы выйдем из леса, там платформа в Питер! Выпили по полстакана, закусили краковской. Вперед! «Что за хрень?!» – сказали мы практически хором. Платформа и подходы к ней были заполнены людьми. Кто-то стоял внизу, другие с воплями и ругательствами пытались по уже занятым ступеням залезть наверх. Те, кто был наверху, на платформе, матерились и никого не пускали.
– В чем дело, бабуля? – спросил брат у сидящей чуть поодаль прямо на траве старушки в белом платке.
Рядом с ней стояла небольшая авоська. Бабушка ела помидор.
– Четыре электрички отменили, сынок. Ремонтируют.
– Чего ремонтируют, электрички? – усмехнулся брат.
– Нет сынок, пути. Пути ремонтируют.
– И что теперь? Когда поедут?
– Когда-когда? Когда починят! – Старушка беззвучно засмеялась, сотрясаясь всем телом. – А куда спешишь, сынок?
– В Питер, в Питер, бабуля! – Брат скривился, передразнивая бабку.
– Не спеши, сынок. Хочешь помидор? – улыбнулась она и протянула огурец.
– Пойдем к кассам! – Брат сплюнул.
В деревянной будке два на два толстая красная тетка несчастно сообщила нам, что час точно ничего не будет, а потом неизвестно.
– Ну, что делать будем? – спросил Молль, когда мы отошли в тенек.
На солнце становилось все хуже, денек выдался более чем жаркий. Пекло. Брат достал водку. Присели на рюкзаки. Потом приобрели в станционном сельпо теплого портвейна в четырех липких запыленных бутылках по ноль семь. Когда открыли, сморщились – как будто кто-то воздух испортил. «Ну и дрянь!» – скрипели мы, заливая в глотки мерзкое, приторное пойло.
Было тошно и трудно дышать, но ощущали мы себя хорошо. Так пролетел час, потом второй. И вот, взяв еще пару бутылок, мы направились к платформе. Масса народная увеличилась и загустела. Гвалт и волнение. Облако валидольных паров над толпой. «Разойдись!» – заорал, нет, зарычал брат, когда мы подошли, шатаясь и роняя портвейновые хлопья вонючей слюны. Бабушки ахнули, дедушки матюгнулись, но раздвинулись, по привычке выполняя приказ. Пока они не очнулись, мы втиснулись в узкую брешь. «Разойдись!» – хрипел брат. Мы смеялись. «Откуда вас столько?!» – шипел он на них, выпучив глаза. «Негодяи! Подонки!» – сыпалось на нас со всех сторон. Так, через ругань и стоны уставших людей, мы взобрались на платформу и даже продвинулись немного к середине. Бедные, обычно бойкие пенсионеры уже не могли нам сопротивляться. Как только никто не упал под поезд, непонятно. Когда он, неистово гудя, подошел к стонущей платформе, мы, стоящие на краю, касались своими красными рожами раскаленного, облупленного железа вагонов. Поезд взяли штурмом. Работая молодыми пьяными локтями, мы заняли чужие места. Мы пьем. Вокруг злятся и стыдят. Им плохо, и зла – сделать нам что-нибудь – им не хватает.
– Куда вы все едете?! Кому вы нужны?! Уничтожь половину, а то много слишком! – орет брат сквозь наш пьяный гогот.
– Тебя уничтожить надо, говно! – из последних сил огрызаются пожилые пассажиры.
– Был бы здесь мой сын, он бы тебе врезал, выродок! – с трудом выдыхая, говорит жирная тетка.
– А что, сынок бросил мамулю?! – смеялись мы.
Тут громко заверещали ближе к тамбуру. Кто-то лез оттуда в вагон.
– Ой! Ай! Куда лезете?! Осторожно!
– Спокойно, бабуля! Всем места хватит. Пропустите-ка нас во-о-он туда, – на нас показывает толстым пальцем тучный, весь в крупных каплях пота детина в майке и с волосатыми плечами.
За ним еще двое, пощуплее, но тоже побольше нас. Пассажиры, поняв, замолкают и расступаются.
– Слышь, долбоебы, сдристнули резко отсюда! – говорит тучный, подойдя к нам.
– Места уступили бабушкам! Быстро! – цыкает второй, и видно, что зубов не хватает.
Третий, лысый и лопоухий, молчит, но смотрит так, как будто хочет в нас свои глаза кинуть. Все трое пьяны, с лиловыми оплывшими рожами. Двое нетучных большими глотками допивают из бутылок пиво. Тучный дергает башкой влево-вправо. Должно хрустеть, но из-за жира не слышно.
– Че, оглохли?! – говорит он.
В вагоне тишина. Брат чуть откидывает голову назад и, глядя тучному в глаза, сквозь плотно сжатые зубы цедит:
– Пошел на хуй!
– Че сказал? – взвизгнул тучный и двинул тело к брату.
Брат успел встать. Тучный метил с размаху в лицо. Брат шатался, тот споткнулся и врезал локтем старушке по уху, та охнула, но стерпела. Брат ему в глаз кулаком ткнул, так что сам чуть не упал. Мы тоже вскочили, перегибаясь через бабушек, почти падая на них, стали вытирать потные кулаки друг об друга. Что тут началось! Женщины завыли, стали виснуть у нас на руках, мужчины, кто ближе, тоже потянули к нам бледные кулачки со вздувшимися венами. Все против нас! Мне в висок прилетел морщинистый нопасаран от сушеного дедка в зеленом берете набекрень. Слабо, по-стариковски. Руку брата, летящую в мокрую рыхлую цель, какой-то старик перехватил всем своим телом.
– Вы чего, офигели, клопье! – орал брат, пытаясь вырваться из цепких рук.
– Че сказал, сука, че сказал? – сипел тучный, наваливаясь на брата всей тушей.
Чинарик уже упал и исчез под грудой тел. Молль сидел на скамейке, закрыв голову руками, его обрабатывал лысый. Лопоухий лез через сумки ко мне. Судя по агрессии, мы приговоренные, это суд Линча! У лопоухого текла изо рта слюна. Я ему проигрывал в весе и величине кулаков. Я сунул руку в рюкзак и достал длинный кухонный нож, прихваченный на всякий случай с дачи.
– Стоять, пидор! – заорал я, выставив вперед нож.
Лопоухий тормознулся, закричала диким голосом тетка. Драка остановилась. Брат оттолкнул тучного.
– Ну че, жирный, давай, прыгай! – засмеялся он, приглашая тучного к драке.
– Убери! – тяжело дыша и уставившись в меня бычьими глазами, выхаркнул тучный.
– Ребятишки, не надо! – умоляюще прошептала одна старушка с красными-красными губами.
Почти нежно стала отпихивать она тучного, пропихиваясь между нами. Тот вяло сопротивлялся, но отступил.
– Убери нож, урод! – бурчал он уже из-за спины старухи.
– Ребята, уходите! Ребята, не надо! – шепчет толпа хором.
В голове шумит, громко стучит сердце. Я смотрю на брата: если он кивнет, я готов. Я ткну ножом куда попаду. Брат, улыбаясь, оглядывает с интересом толпу. Люди, которые несколько минут назад хотели разобрать нас на амулеты, разрешали нам уйти.
– Вот что нож животворящий делает, – крикнул брат и демонически загоготал, потом сплюнул. – Пойдем отсюда! Клопье!
Нам дали коридор и всем, как говорится, миром выдавили в тамбур. Нож я убрал только там. На следующей остановке «собака» застряла. Двадцать минут в тишине, гудящей зноем, тела пассажиров издавали больные, нервные звуки. Опять повеяло корвалольной патокой. Наконец кто-то догадался нажать кнопку вызова машиниста. На вопрос, когда тронемся, он честно сказал «не знаю» и на связь больше не выходил. Воздуха в вагоне уже не было, поезд работал печкой на солнечных батареях. Из вагонов выходить боялись – вдруг уедет. Нам же в тамбуре при открытых дверях было чуть посвежее.
– Сид, закрой им там дверь, пусть так сидят, воздух наш! Ха-ха-ха! – кричит мне весело брат и передает через головы бутылку портвейна.
Народ постанывает. Еще через двадцать минут захрипел динамик, и уставший, но довольный голос машиниста сообщил: «Поезд дальше не пойдет! Со второй платформы через тридцать минут пойдет другой состав». Немножко пошуршав эфиром, голос добавил: «Счастливого пути!»
– Ну че, доехали? – смеялись мы.
– Приехали, освобождай вагоны, копченое сало! – веселился брат.
В ларьке станции была только водка – горячая! Одну электричку мы пропустили – Молль вырубился, Чин блевал, квакая, как раздавленная лягушка. Жара. Следующий состав тоже был битком, но в тамбурах уже посвободнее. Сели. Поехали. Ну и выпили. Уставшим, вареным пассажирам не нравился наш юный соплячий мат. Опять нас мутузило мужичье и пачкали землей и потом грубые огородники. На одной остановке за двадцать минут стоянки нас выкидывали три раза. Остервенело, уже с разбитыми носами и губами, мы все равно прорывались обратно. Мужики устали и разошлись по вагонам. Они ничего не умеют доводить до конца. А мы, хоть и хлипкие снаружи, внутри сильные, главное – ничего не бояться и себя не жалеть! Так учил меня брат. Тамбур мы отвоевали! Грохнули за победу.
– Прикиньте, мы уже второй вагон уделали! – радовался брат, пытаясь слизнуть запекшуюся на губах кровь.
– Если дальше так пойдет, мы к Питеру поезд захватим! – смеялся Молль, покачивая натертыми кулаками.
– Смерть клопью! – орал брат, размахивая стаканом.
Чинарик опять блевал. Потом у него началась ломка.
– Какого хрена у тебя ломка, ты ханку один раз пробовал! – раздражался брат.
– Сильная штука-а-а была-а-а-а! – мерзко корчась, рыдал на полу Чин.
Брат отошел в другой конец тамбура, а Молль, пьяный, поверил и пошел по вагонам клянчить у пенсов таблетки, мол, человеку плохо. Отзывчивые, не понаслышке знающие, что такое плохо, забывшие, что такое хорошо, пожилые люди доставали из полиэтиленовых пакетиков и носовых платочков кусочки початых таблеточных упаковок. Пройдя по двум вагонам, Молль насобирал целую горсть разноцветных и разномастных таблеток в упаковках и без. Вернувшись, он, как санитар на фронте, приподнял Чина с пола, придержал ему голову и запихнул в рот таблетки в упаковках и без. Чин, давясь, жевал это все, крошки и бумажки сыпались изо рта. Запил портвейном, скорчился от рвотного позыва, но сдержался.
На Молля напала жажда действий. Он достал неощипанную убитую курицу, всю в дерьме, со слипшимися перьями. Взял ее, несчастную, за свернутую шею и пошел.
– Ты куда? – удивился я.
– Денег мало. Пойду продам! – и, по-деловому скорчив рожу, вышел.
Собирая таблетки, Молль, видимо, нащупал в пассажирской массе брешь, куда и собирался впихнуть дохлятину.
– Задешево не отдавай! – крикнул ему вслед со смехом брат, потом, ехидно улыбаясь, обратился к Чину: – Ну что, помогло, переломался?
Тот вспомнил и завыл снова. Брат сплюнул. На какой-то остановке рядом с Чином на полу появилась спитая, без возраста баба с естественными дредами на голове, которые примагнитили большое количество мелкого мусора. Печеное яблоко лица было ярко намазано густой косметикой ядовитых цветов. Валяясь вместе с Чином в обнимку на грязном полу, вся облепленная окурками, она громко, пьяно хрипела, слюнявя ему ухо: «Потерпи, потерпи, мальчик мой! Все хорошо будет!» Она скрипела и гладила ему голову грязной корявой рукой. Наконец за самозабвенными стонами и пеленой портвейна Чин разглядел, что рядом с ним. Разглядел только косметику, а булькающий хрип казался нежной женской лаской. Так поют сирены с островов Зеленого Змия. И поползла грязненькая пятерня по сухому, как вяленая вобла, телу пьянчужки. Когда рука его полезла в черную мятую юбку, нас затошнило. Брат уж хотел было двинуть ногой, но тут возмутилась дама.
– Ты че, блять, делаешь! Гаденыш, блять! Я тебе в матери гожусь, блять! – заорала диким басом возмущенная синьора и влепила Чину пощечину.
Пьянчужка попыталась встать, но не хватило устойчивости, и она упала на Чина. Тот обвил ее всеми конечностями и, улыбаясь нежно, проикал: «Прости, мамочка!», тут же снова попытавшись залезть ручонкой в трусы. Синьора завопила гадким голосом с трелями мокроты и замахала острыми локтями. Пытаясь вцепиться в Чина, она лишь сдирала об стены старые корки с локтей. Чин крепко вцепился, фыркая смехом.
– Чин, бля! Говно! – не выдержал брат.
Он схватил пьянчужку за шкирку, выдернул ее из объятий Чина и, открыв дверь в вагон, вышвырнул ее из тамбура.
– Чин, скот, еще раз такое увижу, пойдешь на хер! – сказал брат, брезгливо вытирая ладонь об штаны.
Чин, закрыв один глаз, заливался скрипучим смехом.
– Это же моя мамочка была! – еле выдавил он из себя.
Допили портвейн. Пришел Молль. Курицу продал, но заработал синяк под глазом. Подремали. В Питер приехали, когда от жары осталась только отрыжка, как у нас от портвейна. Высох грязным налетом пот, делая все вокруг липким. Мы вышли на перрон. Набухшее солнце отворачивалось от нас куда-то в сторону, за вокзал. Вокруг ворчал уставший народ. Нас объезжали сумки на колесах. Пассажиры поезда спешили в метро. Мы не торопились. Мы приехали.
– Чувствуете, чем пахнет? – спросил брат.
Мы принюхались.
– Чем-чем! Говном! – сказал Молль.
Мы рассмеялись.
– Мудаки! – проворчал брат, улыбаясь.