А в скольких своих произведениях малой и крупной формы, включая поэзию, Цвейг описывает пейзажи Италии, красоту городов, природу, наблюдаемую им за полвека путешествий по обе стороны береговой «окантовки» сапожка! Я пока намеренно умалчиваю о блистательной галерее таких его портретов, как эссе о Тосканини, жизнеописание Казановы, не переведенный на русский язык очерк «Легенда и правда Беатриче Ченчи». Несмотря на то, что отношения между героями новеллы «Письмо незнакомки» происходят в Вене, поток воспоминаний несчастной женщины относит ее на берег Адриатического моря к курорту Градо, где она была счастлива, гуляя по пляжу со своим сыном, мальчиком, которого больше нет…
Или вспомним «Летнюю новеллу», ее героя, ежегодно проводившего отпуск в Каденаббии, «одном из тех местечек на берегу озера Комо, что так укромно притаились между белых вилл и темных деревьев». Чудесным вечерним августом Стефан Цвейг приглашает читателей прогуляться вместе с ним по цветущему благодатному берегу. Попробуем представить себе эту райскую красоту вокруг и почувствовать аромат невидимых в темноте приозерных растений: «Мы пошли по чудесной дорожке вдоль берега. Вековые кипарисы и развесистые каштаны осеняли ее, а в просветах между ветвями беспокойно поблескивало озеро. Вдалеке, словно облако, белело Белладжио, мягко оттененное неуловимыми красками уже скрывшегося солнца, а высоко-высоко над темным холмом в последних лучах заката алмазным блеском сверкала кровля виллы Сербелони. Чуть душноватая теплота не тяготила нас; будто ласковая женская рука, она нежно обнимала тень, наполняя воздух ароматом невидимых цветов»25.
В новелле «Закат одного сердца» старик, подавляя свой гнев, направленный на родную дочь, избегает откровенного с ней разговора и, дабы ненадолго отвлечься от мрачных мыслей, отправляется к озеру Гарда. Только там глазами, полными набежавших слез, несчастный старик сможет забыть о предательстве, насладиться прелестью мирного ландшафта, обнаружив, что, оказывается, природа-матушка улыбается человечеству, призывая всех «быть добрым и счастливым», улыбается всем и всегда. «За серебристой дымкой лежали мягкие зеленые волны холмов, словно заштрихованные тонкими черными линиями кипарисов, а за ними круто поднимались горы, строго, но без высокомерия, взирая на красоту озера, как суровые люди наблюдают игры горячо любимых детей. Так ласково и радушно цветущая природа раскрывала объятия, призывая каждого быть добрым и счастливым, так божественно сияла вечная улыбка благословенного юга!»26
Лавируя, как парусник по волнам Адриатического моря, стремительно меняя направление вслед за ветром, то уносящим меня к просторным берегам биографии писателя, то вновь проникающим в беспредельные глубины его творчества, я упрямо продолжаю держать курс в заданном направлении. Раз уж я пообещал читателям в полной мере раскрыть характер матери писателя (а он был, мягко говоря, деспотическим), то вот вам ее истинное поведение не на курорте в окружении лишних глаз и ушей, а дома, при полном контроле и всевластии; поведение, описанное в новелле «Гувернантка»:
«После обеда мать, как бы между прочим обращается к фройлейн:
– Зайдите, пожалуйста, ко мне в комнату. Мне нужно с вами поговорить.
Фройлейн молча наклоняет голову. Девочки дрожат, они чувствуют: сейчас что-то должно случиться. И как только фройлейн входит в комнату матери, они бегут вслед за ней. Приникать к замочной скважине, подслушивать и выслеживать стало для них обычным делом. Они уже не чувствуют ни неприличия, ни дерзости своего поведения; у них только одна мысль – раскрыть все тайны, которыми взрослые заслоняют от них жизнь.
Они подслушивают. Но до их слуха доносится только невнятный шепот. Их бросает в дрожь. Они боятся, что все ускользнет от них.
Но вот за дверью раздается громкий голос. Это голос их матери. Он звучит сердито и злобно.
– Что же вы думали? Что все люди слепы и никто этого не заметит? Могу себе представить, как вы исполняли свои обязанности с такими мыслями и с такими нравственными правилами. И вам я доверила воспитание своих дочерей, своих девочек! Ведь вы их совсем забросили!..
Фройлейн, видимо, что-то возражает. Но она говорит слишком тихо, и дети ничего не могут разобрать.
– Отговорки, отговорки! У легкомысленной женщины всегда наготове отговорки. Отдается первому встречному, ни о чем не думая. А там – что бог даст. И такая хочет быть воспитательницей, берется воспитывать девочек! Просто наглость! Надеюсь, вы не рассчитываете, что я вас и дальше буду держать в своем доме?
Дети подслушивают у двери. Они дрожат от страха; они ничего не понимают, но их приводит в ужас негодующий голос матери; а теперь они слышат в ответ тихие, безудержные рыдания фройлейн. По щекам у них текут слезы, но голос матери становится еще более грозным.
– Это все, что вы умеете, – проливать слезы. Меня вы этим не возьмете. К таким женщинам у меня нет жалости. Что с вами теперь будет, меня совершенно не касается. Вы сами знаете, к кому вам нужно обратиться, я вас даже не спрашиваю об этом. Я знаю только одно: после того как вы так низко пренебрегли своим долгом, вы и дня не останетесь в моем доме»27.
Под грустными, испуганными, заплаканными лицами двух девочек, родных сестер, у которых «будто молния ударила в двух шагах от них», забрали любимую фройлейн, Стефан, безусловно, скрывает себя и своего старшего брата. Не по этой ли причине, а быть может, даже причинам в раннем детстве у Стефана и Альфреда будет несколько разных гувернанток – в том числе словацкая няня Маргарет, с которой Стефан запечатлен в возрасте девяти месяцев на самой первой своей фотографии. Заметьте, не с матерью, а именно с няней. Общего детского снимка с Идой Бреттауэр в горячих радостных объятиях в семейных альбомах писателя что-то не наблюдается… Или швейцарская гувернантка Гермина Кнехт (Hermine Knecht), сопровождавшая мальчиков утром в школу, или Жозефина Ландауэр, их бабушка, овдовевшая в 1881 году (за месяц до появления на свет Стефана) и жившая в Вене в соседней с внуками квартире на Ратхаузштрассе, 17. Альфред вспоминал их бабушку Жозефину как «очень способную баварскую хаусфрау старой школы, [которая] знала все, что нужно было знать о том, как ухаживать за детьми, особенно когда они болели».
Кстати, о болезни в «Жгучей тайне» есть важные подтверждения: «В горячности, с какой он говорил, было что-то необузданное, порывистое, быть может, в этом сказывались последствия недавно перенесенной болезни…» Эдгар (он же Стефан) действительно в детстве часто болел, но его матери никогда не приходило в голову с печальной миной на лице сидеть у детской кроватки. Не случайно самый ранний рассказ Цвейга называется «Скарлатина» (он никогда не публиковался) и повествует об одиноком больном ребенке, которого выходил добропорядочный сосед, а вовсе не мама…
Из этой же обиды на свою мать родился эпизод описания нечеловеческой воли в бессонной борьбе героини «Письма незнакомки» за «хрупкую жизнь» своего больного ребенка. Писатель помнил и, видимо, так и не простил, что с его болезнями и дурным самочувствием боролись в детские годы кто угодно, только не мать. Тут становится предельно ясной и любовь к Оноре де Бальзаку, пронесенная Цвейгом через всю творческую биографию. Изначально Стефан относился с глубоким сочувствием и пониманием к конфликтным отношениям юного Оноре со своей жестокой матерью и только потом уже преклонялся перед его терпением, волей и творческой мощью.
Вот и получается, что воспитанием и даже лечением юных Альфреда и Стефана занимались в основном гувернантки, тетушки и бабушки, а мама (нередко даже без мужа) блистала на светских раутах и приемах, демонстрируя венскому обществу роскошный образ жизни, фамильные драгоценности, нарядные кружева на платьях последней моды, изысканный итальянский парфюм, прически. Кем же был супруг этой обаятельной, богатой, но гордой модницы, о котором, как мы уже поняли из «Жгучей тайны», она «никогда не упоминала в разговоре» или, как еще сказано, «начинает раскаиваться, что всю жизнь была верна мужу, которого, в сущности, никогда не любила»?
В первую очередь обратимся к мемуарам писателя, считая их объективным и достоверным источником, исходя из той логики, что сын может по-разному относиться к отцу и матери, но память о них для потомков постарается оставить в одинаково приглядном свете. «Семья моего отца происходила из Моравии. Еврейские общины жили там, в небольших деревушках, в добром согласии с крестьянами и мелкой буржуазией; здесь не знали ни забитости, ни льстивой изворотливости галицийских, восточных евреев. Сильные и суровые благодаря жизни в деревне, они уверенно и достойно шли своим путем, как тамошние крестьяне – по полю».
Моравия – это та самая удивительно плодородная земля, древняя территория первого славянского государства Великая Моравия, где просветители Кирилл и Мефодий при лучине создавали свою знаменитую азбуку. В 1526 году вместе с Богемией или Чехией Моравия присоединилась к империи Габсбургов, а спустя еще 250 лет (1782) была объединена и с австрийской Силезией. К 1849 году, когда отцу будущего писателя исполнилось всего четыре года, Моравия была выделена в особую коронную землю Австро-Венгерской империи.
Родословная Стефана Цвейга по линии отца берет начало в 1787 году, когда, следуя наставительному указу императора, обращенному к евреям Моравии, местных жителей заставили взять себе немецкие фамилии. После чего некий Мозес (Моисей) Йозеф Лёви Петровиц (Petrowitz), предприимчивый торговец из городка Просниц, зарегистрировал под фамилией «Цвейг» сначала себя, а затем и свою супругу Сару Шпитцер (Elka Katti Chaja Sara Spitzer).
К этой важной для родословной писателя дате у семейной четы Цвейг уже подрастало двое мальчишек (всего детей будет двенадцать). Следовательно, первенец Михаэль, прадед писателя, рожденный 20 октября 1784 года, успел появиться на свет еще под фамилией Петровиц. Как и второй сын Маркус, о котором стоит сказать дополнительно. Мало того что Маркус (Marcus Mordachaj, 1785–1889) проживет сто три года в полном здравии и ясности ума, так еще и за три недели до семидесятилетия у него родится последний, седьмой сын Густав. Густав Цвейг (Gustav Josef Zweig, 1855–1925), несмотря на то что по профессии был юристом, смог основать в городе Просниц книжный магазин, которым успешно управлял вместе со своей супругой Хелен.
Сохранилась фотография, сделанная на улице Брехергассе города Просниц, на которой просматривается вывеска над входом в книжный магазин Густава Цвейга. Благодаря снимку мы имеем возможность наглядно представить, как к этому двухэтажному каменному домику подъезжали на лошадях богатые буржуа, образованные и интеллигентные прародители Цвейга и приобретали бумагу, чернила, краски, тома классиков, словари и, конечно, Библию.
Двоюродный брат Стефана, Макс Цвейг (Max Zweig, 1892–1992), один из сыновей юриста Густава Цвейга, как и его дедушка Маркус, проживет очень долго, не дойдя шести месяцев до вершины столетнего «пьедестала». Макс Цвейг был успешным драматургом до 1933 года, а после оккупации Австрии вынужден был эмигрировать через Польшу в Тель-Авив, где и прожил большую часть своей жизни.
Еще раз вернемся к судьбе Михаэля Лёб Мозеса, первенца, родившегося до императорского указа о смене фамилий, то есть под фамилией Петровиц. Его супруга Катти Хорн родит Михаэлю восьмерых детей. Первым окажется Герман (Hermann Zweig, 1807–1883), дедушка Стефана, успевший подержать на руках младшего внучка до его двухлетнего возраста. Напомним, Самуэль Бреттауэр умер, когда Ида была на восьмом месяце беременности вторым сыном.
Дед, прадед и прапрадед писателя по отцовской линии поколениями оседло проживали на северо-западе Моравии (Оломоуцкий край, город Просниц), а поскольку их край, да и вся Моравия веками считались центром высококачественной текстильной и швейной промышленности, то его предки профессионально занимались тем, что было им по плечу, – производством и сбытом мануфактурных изделий.
В 1855 году дальновидный и талантливый фабрикант Герман Цвейг принял решение переехать в Вену. Его супруга Нанетта (Nannette Wolf, 1815–1882) поддержала предложение, и уже вскоре вся их большая семья (детей осталось шестеро, четверо из десяти скончались в раннем возрасте) с гувернантками и помощницами по хозяйству переберется в бурно расширявшийся город с твердым намерением дать детям и всем будущим внукам несравнимо другие возможности. Стремительное развитие технического прогресса в области промышленного производства Герман Цвейг, разумеется, хорошо понимал. Не случайно в мемуарах его прославленный внук с чувством гордости писал: «Благодаря различным усовершенствованиям ткацкие и прядильные станки, завозимые из Англии, невероятно удешевили производство тканей, прежде вырабатывавшихся вручную, и еврейские коммерсанты с их деловой сметкой, с их международной осведомленностью были первыми в Австрии, кто понял необходимость и прибыльность перехода на промышленное производство».
К моменту переезда из провинциального Просница в деловитую Вену, население которой в пятидесятые годы XIX века уже составляло полмиллиона человек, пионеры градостроительства Отто Вагнер и Камилло Зитте предлагали свои урбанистические идеи относительно благоустройства города. Широкий, полноводный, могучий Дунай, столетиями досаждавший городу устрашающими наводнениями, наконец-то был укрощен сооружением сети каналов. Тогда же запустили в эксплуатацию систему городского водоснабжения и канализации, что постепенно помогло снизить количество заболеваний туберкулезом и всплесков эпидемий.
Первое либеральное правительство Вены, сформированное в шестидесятые годы, произвело ряд положительных перемен относительно культурных ценностей для среднего класса. По обе стороны от кольцевой Рингштрассе архитекторы, словно наперегонки, проектировали и предлагали возведение новых зданий – банков, театров, музеев, ратуши. За тридцать лет (1840–1870) число экономических предприятий увеличилось вдвое. Всему этому бурному градостроительному всплеску Карл Эмиль Шорске подводит справедливое и точное сравнение: «Благодаря однородности стиля и масштабу застройки “Вена Рингштрассе” сделалась для австрийцев термином, символизирующим эпоху, наподобие “викторианства” для англичан, “грюндерства” для немцев или “Второй империи” для французов». Светлана Бушуева в своей книге «Моисси» пишет об архитектуре венской кольцевой, знаменитых зданий, друг за другом появлявшихся к концу восьмидесятых годов при всем торжественном параде своих нарядных фасадов:
«Здания Рингштрассе – Опера, новый Бургтеатр, Торговая академия, Дом художников, Дом союза музыкантов, ратуша, парламент, Академия художеств, Музей истории искусств – внутри функциональные и комфортабельные, снаружи осанистые и бесстильные, воплотили в себе новую эстетику – эстетику богатства и пустой парадности. Гранит, мрамор, лепнина, позолота, тяжелые пропорции, вот это и был стиль Рингштрассе, и все его попытки подделаться под прочие стили были тщетны, так как “исторический” декор (античность, готика, ренессанс – все равно что!), пущенный поверх объемных форм так, как поверх торта “запускают” кремовые розы, – оставался не более чем отпиской, формальным знаком, свидетельствовавшим об эрудиции его создателей»28.
Морицу Цвейгу, отцу Стефана, на момент переезда семьи было всего десять лет. Получать образование он будет в Вене, но сразу по окончании гимназии, отдавая дань уважения ремеслу своих предков, решит посвятить свою жизнь проторенному направлению и ни много ни мало стать лучшим текстильным фабрикантом города. Уже к тридцати трем годам (1878 год), используя долю семейного состояния и первые деньги, которые Мориц самостоятельно заработал, он приобретает небольшую ткацкую фабрику в богемском городке Райхенберг (современный Либерец), одновременно открыв управленческий офис фабрики и магазин тканей в торговом районе Вены на Эслинггассе, 15. «Мой отец уже без колебаний шагнул в новое время, основав на тридцатом году жизни небольшую ткацкую фабрику в Северной Богемии, из которой он затем неспешно, за несколько лет, создал солидное предприятие»29.
К этому периоду чета Бреттауэр уже восемь лет благополучно проживала в Вене. Самуэль Людвиг с супругой и повзрослевшими дочерями переехал в город в 1870 году. Он приобрел просторную квартиру на Фюрихгассе, 6, как и мечтали девочки, недалеко от Музея истории искусств и просторных зеленых парков. В Вене Ида Бреттауэр двадцати двух лет от роду познакомится с Морицем, с согласия строгих родителей будет с ним помолвлена и в сентябре 1878 года, обручившись, переедет с ним в отдельную квартиру на Шоттенринг, 14, – в тот же район, где Мориц намеревался открывать офис и магазин своей богемской фабрики.
Морица Цвейга, не боясь ошибиться в определениях, можно смело назвать мечтой любой женщины. Во-первых, он никогда не выходил из себя, а в быту был абсолютно непритязателен. Старался во всем и со всеми придерживаться порядка, честности, достоинства, благородства. К любым почетным титулам, званиям, членствам в советах не стремился, был лишен тщеславия и чувства зависти – «за всю свою жизнь не принял ни одного звания, ни единого поста, хотя ему, как крупному промышленнику, их предлагали не раз». Вместо шумных застолий предпочитал весь вечер провести в одиночестве за роялем, допоздна читать книгу или раскладывать в понятном ему одному порядке любимые игральные кости и карты. Не имел привычки брать долговых обязательств в банках, при этом, приумножая капитал, одевался скромно и недорого, лишь бы было комфортно. Однажды отсутствием каких-либо эмоций и душевных волнений Мориц сильно удивил своих домашних, когда в декабре 1881 года в окне своего кабинета безучастно наблюдал за чудовищной трагедией театрального мира Вены…
Если говорить честно, все мои школьные годы – это сплошная, безысходная, всё возрастающая тоска и нестерпимое желание избавиться от каждодневного ярма30.
«И сказал Бог Аврааму: ты же соблюди завет Мой, ты и потомки твои после тебя в роды их. Сей есть завет Мой, который вы должны соблюдать между Мною и между вами и между потомками твоими после тебя: да будет у вас обрезан весь мужеский пол; обрезывайте крайнюю плоть вашу: и сие будет знамением завета между Мною и вами. Восьми дней от рождения да будет обрезан у вас в роды ваши всякий младенец мужеского пола, рожденный в доме и купленный за серебро у какого-нибудь иноплеменника, который не от твоего семени» (Быт. 17:9—12).
Этот важнейший религиозный ритуал в жизни каждого еврейского мальчика, день, когда сыновьям, следуя тысячелетнему закону и традиции, дают имя, не обошел стороной и ассимилированную семью фабриканта Морица Цвейга. 28 ноября 1881 года в понедельник вечером в первом районе Вены в доме на Шоттенринг, 14, Ида Цвейг (Бреттауэр) родила второго ребенка. Миловидного, очаровательного, круглолицего мальчика с широко открытыми большими темными глазами («умные, мягкие, вопрошающие глаза») и каштановыми мягкими волосами.
Как и положено, спустя восемь дней31 в присутствии отца новорожденного и согласно правилам ритуала в присутствии еще двух свидетелей32, будущий гений австрийской литературы прошел процедуру обрезания у той же акушерки и мохеля, что двумя годами ранее, 20 октября 1879 года33, совершили аналогичную операцию с Альфредом, старшим братом Стефана. Тогда в качестве свидетелей на ритуале присутствовали муж родной сестры Морица Цвейга Паулины, германский купец Отто Фрейденберг34 и один из двоюродных братьев Морица Эдуард35, старший брат Густава Цвейга, того самого, кто в Проснице стоял у истоков открытия книжного магазина.
Самуэль Бреттауэр не дожил до рождения второго внука всего семь недель – скончался в Вене 2 октября 1881 года. Именно в честь покойного отца матери мальчик получил еврейское отчество Самуэль и нееврейское имя Стефан, не случайно начинающееся с той же буквы. Несомненно, это имело большое значение для матери, все еще пребывающей в трауре по отцу. Двумя годами ранее Альфред получил еврейское отчество Йозеф, данное ему в честь его прадеда Йозефа Ландауэра36, отца Жозефины, любимой их со Стефаном бабушки. Рядом с ней мальчики были по-настоящему счастливы, веселы и с замиранием сердца слушали, как она читала им сказки Гофмана, Гауфа, братьев Гримм.
Мориц Цвейг в обоих случаях, пока мохель совершал ритуал обрезания его сыновьям, произносил благословения, выражавшие надежду, что мальчики вырастут серьезными мужчинами, обязательно женятся на еврейках, станут следовать этическим принципам и заветам иудаизма, смогут познать скрытые смыслы и тайны Священного Писания. То, что дома родители никогда не отмечали ни Суккот, ни Йомкипур, ни Хануку, ни Рош ха-Шана, хотя демонстративно посещали синагогу во время еврейских праздников, не помешало Стефану самому пристраститься к чтению Библии, обращаться к ее смыслам, пророчествам и наставлениям. Не случайно в разные годы жизни он будет писать легенды и притчи на библейскую тему. Например, в годы Первой мировой войны выразит призыв к солидарности разобщенных европейских народов в эссе «Вавилонская башня» («Der Turm zu Babel»). Впервые его опубликуют на французском языке в Женеве в пацифистском журнале «Le Carmel»37, но на русском языке так до сих пор и не внесут ни в одно собрание сочинений. По мнению американского ученого, музыковеда и доктора философии Леона Ботштейна, громкий призыв, прогремевший с высоты «Вавилонской башни» писателя Цвейга, явился первоначальным выражением его идеи о возможности объединения людей во имя всеобщей борьбы за мир.
В свое время мы поговорим и о легенде «Рахиль ропщет на Бога», «Легенде о третьем голубе» и не так давно впервые изданной в России («Книжники», 2010) еврейской притче «Погребенный светильник». Проанализируем драму «Иеремия», также не вошедшую ни в одно русское собрание его сочинений (не считая перевода Э. С. Войтинской, выполненного в 1924 году специально для Максима Горького). Вечные библейские сюжеты занимали писателя всю жизнь: судьба золотой меноры, голубь из ковчега Ноя, имя ветхозаветного пророка Иеремии, с которым Стефан отождествлял себя, иронично используя псевдоним «Jeremias» в письмах друзьям в годы кровопролитной войны 1914–1918 годов.
«Он почерпнул свое вдохновение в Библии, – писал Ромен Роллан в ноябре 1917 года. – “Иеремия – это наш пророк, – сказал мне Стефан Цвейг, – он говорил для нас, для нашей Европы. Другие пророки пришли каждый в свое время: Моисей говорил и действовал, Христос умер – и в том была его сила. Слова Иеремии были напрасны. Его народ не понял их. Его время еще не созрело. Он мог лишь возвещать разрушение и оплакивать его. Он ничего не смог предотвратить. То же и с нами”»38.
Ну и фантазером был Цвейг, подумает читатель, осмелился сравнивать себя с Иеремией! Но давайте посмотрим на это по-другому. Что, если Господу понадобился новый «пророк» в лице этого красноречивого, образованного, обаятельного, энергичного человека, и он сам, Стефан Цвейг, услышав этот призыв, рано понял свой путь и предназначение? Что, если ужасная трагедия, развернувшаяся в столице Австро-Венгерской империи спустя десять дней после его рождения, благодаря Божественному провидению не коснулась его семьи (подчеркиваю – никого из членов семьи ни Цвейгов, ни Бреттауэров), а ведь беда случилась на той же самой улице, в буквальном смысле под окнами их дома на Шоттенринг.
Стефан мог умереть младенцем от угара, дыма, паники, и мир никогда бы не узнал его имени, его восхитительных произведений. Теоретически в театре вполне могли находиться его родители, мама и папа, и десяти дней от роду мальчик остался бы сиротой. К счастью, Господь уберег, оградил от первого и от второго совсем не «театрального» сценария развития драматических событий. Но обо всем по порядку.
Всю первую неделю декабря 1881 года жители Вены приобретали билеты на новое театральное представление – премьеру оперы Жака Оффенбаха «Сказки Гофмана». Двухактная версия этого спектакля с триумфом прошла на сцене парижской Комической оперы еще в начале года39, но полноценная премьера всех четырех актов состоялась 7 декабря в зале венского Рингтеатра.
Спектакль в тот вечер прошел грандиозно. Меркантильный директор Франц фон Яунер (Franz von Jauner, 1831–1900) безошибочно рассчитал, что повторный показ представления, заявленный на 8 декабря, то есть на следующий день, будет иметь стопроцентный аншлаг. Так и произошло: 1760 билетов раскупили до обеда, а за десять часов до начала спектакля в вестибюле театра по воле зловещего рока состоялось представление в пользу «Общества поддержки сотрудников полиции Вены для вдов и сирот». Если бы можно было знать наперед, что тем же зимним вечером количество вдов и сирот увеличится в городе многократно! Справа от театра в угловом доме на пересечении Шоттенринг и Хессгассе проживал композитор Антон Брукнер – он тоже приобрел билет на премьеру, но неважно себя почувствовал, а может, что-то предчувствовал; в итоге, ссылаясь на головную боль, решил пораньше лечь спать и никуда не пошел.
К 19.00 зрители заполнили все пространство. Занавес был еще опущен, когда один из рабочих заметил, что четвертый ряд газовых светильников не горит, и попытался зажечь его дополнительно. Произошел взрыв, и огненный газовый шар, сметающий все на своем пути, сквозь декорации и занавес обрушился на людей, сидящих в партере. Загорелись деревянные кресла, вся сцена, реквизит, напольные ковры, платья и костюмы на зрителях.
От взрыва газовый регулятор (счетчик) вышел из строя, погасло освещение. На узких винтовых лестницах, ведущих к балкончикам, началась безумная паника. В коридорах и на всех этажах нарастало столпотворение. «Всякое сочувствие и сострадание к ближнему исчезло, – вспоминал один из артистов театра. – Я пробиваюсь через груды стонущих тел, теряю последние силы, падаю и не могу встать. Но ужас близкой смерти придает мне новые силы, расталкивая людские тела, рвусь к выходу…»
В считаные минуты все помещения заполнились гарью и дымом, от удушья люди стали терять сознание, падая друг на друга. Но и те, кто по трупам доползал до дверей, никак не могли их распахнуть на улицу. Дело в том, что все двери (центральные, выходившие на Шоттенринг, служебные на Хессгассе и отдельный вход для членов императорской семьи на Мария-Терезиенштрассе) открывались только вовнутрь, а следовательно, были заблокированы теми, кто до них добежал и, навалившись своим весом, лишил возможности открыться.
Пожарная команда приехала поздно, и все же с помощью натяжного полотна удалось спасти 130 человек, в панике прыгавших с крыши театра. Еще 70 чудом спустились по выдвижной лестнице и были доставлены с ожогами разной степени тяжести в главную городскую больницу. В 21.45 с грохотом обрушился купол Рингтеатра; к этому часу обезображенные, обугленные, изрезанные битыми оконными стеклами несчастные люди, дети и взрослые, грудами лежали на снегу посреди перекрытой улицы.
Все это «представление» наблюдали с окон своей квартиры на Шоттенринг, 14, из дома, стоящего напротив объятого пламенем театра, родители новорожденного Стефана. Более того, Альфреда, которому было два годика, мама поставила ножками на подоконник, и мальчик, так и не понявший, почему взрослые плачут, плакал вместе с ними, но по какому-то своему поводу. Жуткая сцена хорошо отложилась в его сознании. Спустя много лет Альфред скажет, что образы горящего здания стали его самыми ранними воспоминаниями.
Ведущие европейские и американские издания, включая «The New York Times», отдавали центральные полосы под венскую трагедию. Спустя четыре дня, 12 декабря 1881 года, в Санкт-Петербурге в журнале «Всемирная иллюстрация» вышла самая первая публикация на русском языке об этом богами проклятом представлении. Сохраняя дореформенную орфографию, согласно оригиналу текста, процитирую только один абзац: «Вѣнскiй Рингъ-театръ сгорѣлъ до основанiя, вспыхнувъ во время самаго представленiя, и подъ горящими развалинами погибла масса несчастныхъ, число которыхъ простирается до 1,000 человѣкъ! До сихъ поръ Вѣна не можетъ еще придти въ себя отъ этого ужасного несчастiя, и пройдутъ многiе годы, прежде нежели оно изгладится изъ памяти населенiя…»
Австрийский врач Эдуард фон Гофман (Eduard von Hofmann, 1837–1897) смог идентифицировать останки многих зрителей только по стоматологическому признаку – столь сильно, до неузнаваемости обгорели их лица. Среди жертв оказался восемнадцатилетний юноша, родной брат будущего австрийского социолога Рудольфа Гольдшайда Альфред (Alfred Goldscheid, 1863–1881). К всеобщему ужасу, в списках были и совсем маленькие дети, а 126 детей-сирот, чьи родители сгорели в театре, распределили по приютам. Пособия, выделенные императором Францем Иосифом, составили 6 тысяч гульденов на человека.
Директор превращенного в пепелище театра Франц фон Яунер, отсутствовавший на представлении, в ходе судебного разбирательства был обвинен «в халатности и небрежности». Он застрелится в своей квартире 23 февраля – по странному совпадению в этот же самый день спустя много лет покончит жизнь самоубийством и Стефан Цвейг…
Интересно, что Цвейг ни разу не говорит о роковом пожаре ни в дневниках, ни в мемуарах. Он не посвящает этой теме ни одного психоаналитического исследования, ни одного сюжета новеллы или романа, как, например, его современник Артур Шницлер в рассказе «Фритци». Очень жаль, ибо из-под пера Цвейга могла выйти поистине будоражащая душу история. Печально и то, что он не воплотил идею, которую точно планировал реализовать и даже имел набросок. Он собирал материал для составления жизнеописания австрийского архитектора Эдуарда ван дер Нюлля (Eduard van der Nüll, 1812–1868), создателя знаменитого на весь мир здания Венской оперы. Писателя особенно волновала психологическая драма этого несчастного архитектора, который за свою работу, выдающееся творение в камне, был осмеян властью и в итоге, не выдержав публичной унизительной травли, повесился.
Жизнь венских буржуа после пожара постепенно возвращалась в привычное и спокойное русло. Архитектор Фридрих фон Шмидт (Friedrich von Schmidt, 1825–1891), построивший в готическом стиле ратушу (мэрию), получил за нее звание почетного гражданина Вены и в 1884 году приступил к проектированию на месте сгоревшего театра нового здания. Этот Зюнхаус, или «Дом искупления», состоял из двенадцати квартир, доход от аренды которых по указу императора предназначался для выплат пострадавшим. 29-летний приват-доцент Венского университета Зигмунд Фрейд, на тот момент пока еще не сделавший своих революционных открытий в области психиатрии, арендовал в этом доме одну из квартир на первом этаже для проведения первых практических сеансов. В этом же доме поселились и сам архитектор, и журналист Виктор Зильберер (Viktor Silberer, 1846–1924), и граф Бинерт-Шмерлинг (Richard Bienerth-Schmerling, 1863–1918).