Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Как уже должен будет анцихрист родиться,
всюду будут ученики и учителя;
но то не учителя будут, а мучители;
не ученики, а мученики
А. Свидницкий
Если есть вход, то есть и выход. Так устроено почти все.
Ящик для писем, пылесос, зоопарк, чайник…
Но, конечно, существуют вещи, устроенные иначе.
Например, мышеловка.
Х. Мураками
Святой Георгий горел.
Горел обстоятельно, качественно, словно сложен был не из камня. Пожар виден был только отсюда – с подвесных железных дорог над заливом маркиза де Помбала – тем более, что в этой пустыне зрителей много не нашлось. Вернее сказать, их нашлось всего пятеро: серых, неприметных, почти одинаковых – они смотрели на огонь, уничтожающий древнюю твердыню, и ждали. Разрушенный приливами Лиссабон простирался на мили и мили, за спинами у серых дышал океан, а из пожара вылетали искры.
Вылетали – и скрывались в ночи. Одна искра выросла, развалилась на три пятна света и стала сама – пожаром: громким, рокочущим. Черная машина прошла над посадочной станцией железной дороги, над головами серых людей, мелькнули проблесковые огни. Прошла – и тишина взялась подчищать ее след.
– Отчеты уже поступают, – сказал один из серых.
И снова стало безмолвно, снова дышал океан и догорал неслышный пожар. Далеко на севере зажглась еще одна искра: то шел к станции ночной поезд.
– По первым данным, план оправдывается.
И снова – молчание.
Серые говорили по очереди, говорили в пустоту, словно персонажи рекламных роликов. Они много чего еще сказали – малозначимого и наверняка судьбоносного, важного, опасного. Иначе зачем им было стоять в ночи на изъеденном ржавчиной полустанке, над пустошью, бывшей когда-то столицей. Иначе зачем?
– Зачем?
– Это последние сведения. Их нужно передать лично.
Пожар стихал, и четверо серых ушли к лестнице – вниз, а один остался, оглушенный грохотом подходящего поезда. Ему предстояли три часа в переполненной электричке. Поезд шел над пустыней, собирая рабочих.
Комната казалась капищем безумца.
Высокое солнце взрезало жалюзи, и его лучи касались огромного жертвенника – стены, испещренной фотографиями, записками и вырезками, распечатками и даже флэшками в виде брелоков. Скотч, булавки, лейкопластырь – человек в сером мог поклясться, что видел даже гвоздь. Увидел – и сейчас же его потерял в мнимом хаосе.
Там, где просвечивались обои, расположились стрелки. Там, где обоев не было видно, – их заменяли нити.
Человек в сером рассматривал этот алтарь, а потом коснулся пальцем размытого снимка в самом центре композиции. Больничный коридор, худая старуха в пижаме, высокий врач. Серый присмотрелся: края фотографии срезали, но все равно было видно, что снимок едва успели спасти из огня.
А старуха оказалась девочкой. Просто седой.
На лестнице послышались шаги, и человек в сером с интересом подумал, какие будут первые слова хозяйки.
– Старк, я вас не звала.
Человек в сером обернулся. Из-за фотографии выпала лента кардиограммы, распрямилась и так и осталась висеть – белый росчерк в полстены.
– Доброе утро, Джоан, – сказал серый. – Простите, такая работа.
Женщина вошла в квартиру и принялась стаскивать тяжелую армейскую куртку. Пахнуло гарью и пылью.
– Я выслала подробный отчет, всё, – сказала она. – Закончили на этом.
– Да, Джоан. На этом – закончили.
– Я уже начала изучать материалы.
Человек в сером покосился на стену и улыбнулся. Солнце полоснуло по его широкой, почти дружелюбной улыбке.
– Вижу.
– Красиво, правда? – спросила женщина, исчезая за дверцей шкафа.
– Вы ведь не забудете это уничтожить?
– Да можете хоть сейчас сжечь.
Человек в сером смотрел, как она переодевается в домашнее, как двигается по комнате. Джоан остановилась, собрала свои длинные волосы в кулак и обнюхала.
– Кошмар. Я иду смывать эту гарь. Если у вас ничего конкретного – до свидания.
– Я хотел спросить, сколько вам понадобится времени на рекондиционирование.
Женщина потрепала хвост волос и еще раз потянула носом воздух.
– Нисколько. И не такая дрянь случается.
– Вы уверены? Строго говоря, вы не обязаны были присутствовать в замке…
Она рассмеялась, и серый напрасно искал в ее легком смехе нотки истерики.
– Перестаньте, Старк. Меня приписали к Келсо, а после такого странно заботиться о душевном здоровье.
– Простите, Джоан. Такая работа.
– Мне нужно пятнадцать минут на душ, и я снова ваша.
Человек в сером кивнул и вытащил из-за борта пиджака конверт, положил на стол. Женщина поскоблила ногтем бумагу и улыбнулась уголком рта. Солнце поднялось немного выше, оно теперь играло пылинками у самого пола.
– В вашем распоряжении три дня, – сказал наконец серый.
– Щедро, – кивнула она. – Служу концерну.
– Вам понравился Лиссабон?
– Очень пустая и очень разрушенная Венеция.
– Говорят, в пылевую бурю здесь красиво. Зимой.
– Огни Святого Эльма, сухая поземка. Еще наверняка замерзшие приливы в каналах… – задумчиво сказала Джоан. – Электрички не ходят, холодно и голодно.
– Вы разбираетесь в прекрасном, мисс Малкольм.
– Служу концерну, – ответила женщина. – Убирайтесь.
– Забыл сказать, Джоан. Вашего подопечного переводят вместе с вами.
Человек в сером искал что-то в ее лице, что-то важное, – должно быть, тревогу, усталость или отвращение, – но видел лишь улыбку.
– Старк, Старк. Я уже поняла это. А вы – невнимательны.
– Увы, Джоан.
– А вы уже получили распределение в Белую группу?
Он кивнул – больше ничего не оставалось. Женщина, пахнущая дымом, знала больше человека в сером. Она двигалась, оставляя за собой нефтяные пятна вещей: жилет, черную водолазку, футляр с ноутбуком.
Когда Малкольм остановилась перед Старком, на ней осталось только белье и майка.
Без одежды женщина была похожа на вешалку – бледную, свитую из толстой проволоки вешалку.
– Надеюсь, в новом лицее не нужна будет пролетарская конспирация?
– Нет. Вы – доктор Джоан Малкольм, физик. Самые широкие полномочия. Вы – всего лишь вы.
Джоан Малкольм постучала указательным пальцем по губам, покосилась на стену-алтарь.
– «Я – это я»?
– Именно.
– Замечательно.
Человек в сером пошел к двери. Щелкнула задвижка в ванную, зашипела вода. Старк еще раз посмотрел на бумажное капище. Солнце сошло с него, матово блестели фотографии и флэшки. Лента кардиограммы полосовала стену, как разметка дорогу.
Мистер Старк, человек в сером, закрыл за собой дверь, и только когда защелка замка вошла в паз, позволил себе выдохнуть. Лестница была не метена со времен Второго сдвига, почти наверняка ее облюбовали поколения котов, но серый человек слышал только один запах.
Гарь.
Выйдя из душа, Джоан Малкольм пошла прямиком к столику. Она думала о чем-то, шевелила губами, а ладони ее, как корсет, придерживали поясницу – словно готовую вот-вот переломиться. Женщина села, открыла ноутбук и несколькими касаниями разогнала с экрана окна браузеров – оставила только поле текстового документа. Мокрые волосы застили глаза и кололи шею, и она нетерпеливо собрала их в хвост, закусила особенно строптивый локон зубами. Комнату по-пржнему пятнала неубранная одежда, источающая запах пожара, а Джоан гладила клавиши кончиками пальцев, смотрела в чешуйчатую и пеструю стену – в одну точку.
Ей отвечал взгляд беловолосой девочки с обожженного фото.
<Кажется, ты можешь мне помочь. Ты интересная. Ты почему-то всюду: на моей стене, в моей памяти. Чем больше тебя – тем больше вопросов, и это странно, это неправильно.
Ты больна, ты почти мертва уже почти три десятка лет – прямо как эта планета. Но ты почему-то каждое утро встаешь и идешь на работу, ты думаешь и что-то делаешь. В твоем прошлом тайна, в твоем настоящем – кошмар.
И это интересно.
Ты почти мертва, ты больна. Но ты мне поможешь.
05 окт. doc>
Я снова проснулась с головной болью. Действие таблетки закончилось, а значит, мне пора. Пора открыть глаза, пора смотреть, как просачивается утро в щели тяжелых штор. Пора слушать шум крови в висках.
Пора, сказала я себе.
Когда я просыпаюсь от боли, мир всегда одинаковый: тусклый, как выгоревший кинескоп.
«Ты скоро перейдешь на армейские болеутоляющие».
Даже сейчас я помню, кто и когда это сказал. Я могу восстановить до мелочей тот разговор – вплоть до блика света на стакане – только мне это не поможет. «Помощь». Надо всего лишь повернуть голову, всего лишь. На тумбочке у кровати лежит опрокинутая и открытая капсула: я не успела ее вчера закрыть. Уснула. В капсуле – двадцать три серо-голубые таблетки. Двадцать три сеанса двухчасового покоя, ради которого стоит все же повернуть тяжелую звенящую голову. Стоит. Потом – стоит протянуть руку, стоит приподняться и уж точно стоит сесть в кровати. Стоит как можно чаще мысленно повторять «стоит».
В глазах потемнело, потому что совсем рядом с капсулой ожил телефон. Я поняла, что прикусила губу, и поторопилась разжать зубы. Виброзвонок разбудил другие звкуи – звон стакана, шорох спасительных таблеток. В глазах зарябило.
Виброзвонок был одного цвета с моей болью.
Я протянула руку и нашла дрожащий аппарат. Простой кожзаменитель, черный глянец футляра, флип на магнитной застежке. Я держала ладонь на зовущем телефоне, и боль отпускала: она точно знала, что сполна получит свое, ведь вызов не означал ничего, кроме работы.
– Да.
– Соня, это я.
– Я слушаю, директор Куарэ.
– Замена оказалась бесполезна.
– Я поняла.
Я давно поняла, и потому успела убрать от уха трубку, прежде чем в ней начал биться зуммер отбоя. «Давно поняла» – отличная мысль, чтобы как следует проснуться и стиснуть в кулаке маленький серо-голубой кругляш.
Добро пожаловать в новый день.
В туалете я почти пришла в себя. Бачок за ночь сам собой не починился, а вот лампочка светлела на глазах, и электросеть была не при чем: это начинало действовать лекарство. Боль еще билась в голове, стучала в виски, но ее место уверенно занимал белый шум – немножко безразличия, немножко заторможенности. Немножко обычной меня.
«А так и не скажешь», – решила я, рассматривая свое отражение в зеркале. Поводок боли опасно подрагивал: она пряталась, и я все еще боялась даже приоткрыть рот. Со сплошного фона желтоватого кафеля на меня смотрела я сама, и до всех прочих дел стоило исправить одну деталь – глаза.
Или две, потому что сначала нужно умыться.
Не отрывая взгляда от кончика носа, я нашарила пузырек с жидким мылом. Чужие слова шевельнулись в памяти: «Слушай, ну чем ты так пересушиваешь себе кожу? Средством для мытья посуды?»
Обязательно посмотрю на этикетку, Николь. Как-нибудь в другой раз.
Гудящий водоворот уходил в слив, шумел кран – мне даже когда-то объясняли, почему краны шумят. До того я считала, что они должны шуметь, что это их ежеутренняя обязанность – грохотать над самым ухом.
Выпрямляясь, я поняла, что боли больше нет, и поискала взглядом часы: семь двадцать. Я вытирала лицо, следила за секундной стрелкой и ловила ее ритм. Еще около семи тысяч «тик» – и пойдет новый отсчет.
Коробочка с контактными линзами, уже почти пустой флакон с раствором – иногда мне кажется, что я могу смотреть на них бесконечно. Иногда мне кажется, что их лучше выкинуть и прийти на работу, как есть. Подумаешь: всего лишь добавится еще одна кличка.
Подумаешь, повторила я и запрокинула голову, чтобы промыть глаза, посмотреть на потолок сквозь зудящую дымку. Выловила из контейнера первую линзу. Вечная утренняя игра: левый глаз сначала или правый? Я опустила линзу на левый глаз. Противная дрожь, секундное ощущение чужого, а потом тонкая пленка нагрелась и стала родной. Я поморгала, посмотрела на себя в зеркало. Правый глаз был мой: янтарная, с алыми штришками радужка, а левый… Левый глаз тоже был моим – стал моим: темно-серый, почти обычный, настолько обычный, что можно даже сказать: «как у всех».
«Как у некоторых из всех», – поправила я себя и принялась за вторую линзу. Интерес к действу стремительно таял: белый шум в голове набирал обороты, оставляя там только схему привычного маршрута. Кухня (холодильник: на второй полочке банка с джемом; полка у плиты: хлебная нарезка, тостер… Поломанный тостер). Потом платяной шкаф. В шкафу четыре комплекта серых костюмов плюс один запасной в правом углу – все верно, сегодня четверг. Ночную рубашку бросить на спинку стула. Белье – в ящике.
Я одернула пиджак, одернула юбку: шов теперь шел там, где надо. Я вздохнула. Я всячески старалась отсрочить момент, когда надо обернуться к столу, взять материалы на сегодня и, сверившись с расписанием, наконец понять, что меня ждет сегодня.
И только у двери я поняла, что снова не накрасила губы. «Все равно. В портфеле была помада».
Кажется, была.
На улице шел дождь, и камни брусчатки разделяла паутина воды. Деревья врастали в сплошное облако липкого тумана. Из облака выпадали тяжелые промокшие листья, но куда чаще – просто вода.
На улице стоял безнадежный октябрь.
Я шла по бордюру: каблукам очень не нравился дикий камень брусчатки. Справа показалось преподавательское общежитие, слева – ближний край беговой дорожки. На спицах зонтика, как приклеенные, повисли капли, и я больше смотрела на них, чем под ноги. Капли ведь обязательно упадут, а я – нет.
Капли были куда интереснее.
Всего три занятия, думала я, глядя на каплю. Сонеты Гете в 2-С, сонеты Гете в 2-D и Райнер Мария Рильке в 3-В. Три урока поэзии, замечательной поэзии, которую дети ненавидят. Я слишком люблю лирику, чтобы вести такие уроки.
Подходя к главному корпусу лицея, я твердо знала одно: действие таблетки закончится прямо посреди урока. Но пока впереди меня ждали группки тех, кого не напугал дождь и кто очень хотел с утра курить.
– Здравствуйте, мисс Витглиц!
– Учитель Витглиц, доброе утро!
Англичане, русские, немцы – все они здоровались. Всегда. Они всегда громко здоровались, вонзая иголки прямиком в белый шум, словно пытаясь дотянуться до спрятанной там боли. Особенно японцы: «Уитцугуритцу-сенсей», – это ужасно.
Я кивнула и прошла мимо. Скопления зонтиков задвигались, и я приготовилась к острому комментарию в спину.
– Соня, привет!
Опершись на перила, у самых дверей стояла замдиректора по учебной работе.
– Доброе утро, пани Марущак.
Сложить зонтик, не слушать гогот за спиной.
– Не накурились еще, горе-лицеисты?! – прикрикнула замдиректора. – Занятия начинаются через пять минут.
Я слушала делано бодрые и приветливые ответы о том, что никто не курит, что все уже идут и все всё помнят. Под зонтами завис мокрый тяжелый дым, в приглушенных ответах «для своих» даже я разобрала непечатные комментарии.
Все как всегда.
– Соня, я тебя уволю, если ты не прекратишь называть меня «пани Марущак», поняла? – ухмыльнулась замдиректора и схватила меня за руку. – Живо за мной. Директор хочет тебя видеть.
Все действительно как всегда: дежурная шутка, пальцы на запястье. Дальше будет дежурная встреча в темном кабинете. А я ведь надеялась сегодня отдохнуть – так надеялась, что только сейчас поняла это.
Марущак почти волокла меня по коридору. «Я знаю дорогу». «Я дойду сама». «Вы делаете мне больно». Это все были очень правильные слова, но замдиректора просто считала, что мне нужна поддержка. И она при этом не навязывалась с разговорами и не выспрашивала ничего.
Она хорошая женщина.
– Митников снова отгул попросил, четыре занятия в расписании тасовать, – ворчала Анжела Марущак, цокая каблуками по лестнице. – И этот новенький тебя подвел. А еще у Мовчан снова какие-то проблемы с лекарствами от бессонницы, так что ночные дежурные…
«Не у одной у тебя все плохо», – подбодряла меня Марущак, которая на самом деле была хорошей женщиной. Грустные новости все не заканчивались, а мы уже почти вбежали в короткое учительское крыло. Мы шли между старых дубовых панелей, между дверей кабинетов, – и только что проскочили мимо моего.
Кабинет директора Куарэ находился в тупике, и осветитель над его дверью вечно перегорал.
– Давай, Сонечка, – вздохнула Марущак. – Ты точно в порядке?
– Да, пани Анжела. Спасибо.
Во взгляде женщины было нечто вроде «неужели?», но в полутьме ошибиться несложно. Возможно, она меня просто разглядывала. Я вежливо изучала переносицу замдиректора, почти скрытую тенью челки, и невольно прислушивалась к шуму за дверью. Там, без сомнения, спорили.
– Да, он еще у директора, – сказала Марущак, указывая на дверь. – Посидишь в приемной.
– Хорошо, пани Марущак.
Замдиректора вздохнула. Ей явно нужно было куда-то, но ей туда не хотелось. Вполне возможно, что ее ждало то самое расписание, которое придется перекраивать из-за отпросившегося Константина Митникова. Замдиректора демонстративно зевнула и пожаловалась:
– Представляешь, я его встречала и везла сюда. Поезд в полпятого прибыл. Не выспалась – кошмарище.
Я молчала. Моей реакции не требовалось, а требовалось мое участие. Как плохое оправдание, чтобы отложить работу на потом.
– Симпатичный, кстати, паренек, – мечтательно произнесла женщина. – Только нервный какой-то и злой.
Ни слова о том, подходит ли он лицею. Ни слова о его данных – кроме как о внешних.
Марущак – очень хорошая женщина, но очень увлекающаяся.
– Мне надо идти, – сказала я, указывая на дверь.
– Они же еще разговаривают, – разочаровано сказала Марущак. – Господин директор не теряет надежды его уломать. В конце концов, их первая встреча за восемь лет.
О том, что новый учитель мировой литературы – сын директора Куарэ, я слышала, но не слишком вникала, поскольку слух этот распространяла Фоглайн.
– Понимаю.
На самом деле я ничего не понимала. Директор давно не общался с сыном, никогда о нем не говорил, но теперь рассчитывает нанять его на работу. Можно обсудить несуразицу с замдиректора Марущак, – и она, судя по взгляду, того и ждет, – но это значит завязывать длинный разговор.
Тогда как «понимаю» – это несколько минут, проведенных наедине с отсутствием боли.
– Ладно, иди уже, – вздохнула пани Анжела. – Присядь.
Я открыла дверь в приемную. Секретаря еще не было, но ее компьютер уже включили. Пахло сыростью, забытым на ночь открытым окном и прелой листвой. Я опустилась в прохладное кресло для посетителей. Кожа тоже скрипела, кожа тоже замерзла за ночь, и сидеть было неуютно. С моего зонта капало.
Двойная дверь в кабинет оказалась приоткрыта, так что, даже сосредоточившись на маленькой лужице под сложенным зонтом, я слышала обрывки разговора.
– …и еще раз, отец. Аспирантура в двух вузах, продление гранта в любом из них.
Голос был молодым. Куарэ-младший говорил напористо и резко – даже слишком резко для уверенного в себе человека. Я прислушалась: голос хорошо поставлен – значит, много практики было. Школы? Летние семинары? Или, может, даже доклады на конференциях?
– Очень хорошо, – ответил директор. – Тогда я тоже повторю. Ты рассмотрел сумму оклада?
Куарэ-старший разговаривал сейчас не с сыном. Он разговаривал с подчиненным, который уже его подчиненный, но не желает этого признавать.
Лужица под зонтом увеличивалась. Хотелось одернуть его: фу, плохой, кто это сделал?
– Сумма? – переспросил сын. – Я думал, ты позвал, чтобы поговорить о матери. О ее работе. А ты суешь мне деньги?
– Этот лицей – это и есть продолжение ее работы.
– Ее дело? Мама учила обделенных, учила инвалидов. Это и есть «Образование нового поколения»?
Пауза.
– Ты ничего не знаешь о трудах своей матери, Анатоль.
– Да неужели? А чьими стараниями, не подскажешь?
– Я сохранил память о Инь. Ее дело.
Директор выделил «ее» – как для надоедливого и недалекого ребенка, который не понял с первого раза. Да и с первого ли?
– Вот и расскажи о нем, – посоветовал ребенок. Он уклонялся от прямого столкновения. – Но ты же битый час отговариваешься секретностью, да?
– Я показал тебе именной пакет с грифом – твой пакет. Как только ты будешь принят на работу, сможешь все прочитать.
– Какие могут быть гостайны в образовании? Особо хитрое календарное планирование? Я не знаю зачем, но ты бредишь.
Снова тишина. Я старательно дышала, чувствуя невозможное: ко мне возвращалась боль. Незамеченная за чужими словами, она снова была здесь всего-навсего через тридцать пять минут после приема таблетки.
Стрелки ровно шли себе, запястье подрагивало перед глазами.
«Мне больно», – подумала я, пробуя на вкус ощущение. Ощущение пахло паникой, и тут прозвенел звонок.
Трель, размноженная динамиками, катилась по коридорам лицея. Я почти видела этот старый корпус, где в другом конце здания на этаж выше находился медкабинет. Две минуты до него – или полторы минуты до класса плюс полноценные час двадцать минут занятия.
«Я не занесла в свой кабинет вещи и зонт».
– Я все сказал, сын, – донеслось из-за двери. – Если тебе безразлично дело Инь, убирайся.
– Не угадал. Я убираюсь потому, что мне безразличен такой отец. Всего доброго.
Больно. Больно-больно.
Я встала: сейчас директор выйдет со своим сыном. Значит, надо твердо стоять на ногах.
Дверь распахнулась, выпуская Куарэ-младшего. Парень был высок, во всем джинсовом, нескладен, но его лица я не разглядела. Он запихивал в наплечную сумку тонкий планшетный компьютер, а другой рукой вставлял в ухо пуговку наушника.
Вслед за сыном показался отец.
– Это Соня Витглиц, учитель мировой литературы. Анатоль Куарэ, мой сын.
Я уже не могла рассмотреть его глаза за очками: зрение меня подводило – как и всегда в первые минуты приступа. Куарэ-старший оставил пиджак в кабинете, руки держал в карманах брюк.
«Соня, как твои дела? – Хорошо, профессор Куарэ. – Хорошо, иди в класс».
Вот так это все могло выглядеть, не будь у него сына, а у меня – боли.
– Здравствуйте, мисс Витглиц, – буркнул Куарэ-младший, поднял голову и замер.
«Белые волосы», – поняла я. Это все мои белые волосы.
– Здравствуйте, мсье Куарэ.
Я попыталась поклониться и тотчас же об этом пожалела. Боль плеснула ко лбу, как ртуть, и я покачнулась сильнее, чем хотела.
– Вам нездоровится, Соня? – спросил директор откуда-то снаружи колодца, обитого эхом.
– Все в порядке, господин директор.
Глупо. Как глупо, и как маловажно – переживать о таком.
– Это вас я должен был заменить? – вдруг спросили откуда-то от дверей. «Его зовут Анатоль», – вспомнила я и повернулась к нему.
– Скорее, разгрузить, мсье Куарэ.
Это оказалось неудобно: разговаривать с двумя Куарэ. Это неудобно и больно, больно, больно…
Директор промолчал, но я поняла его немую реплику: «Не нужно отвечать, Соня. Замена бесполезна». Видимо, сын понял смысл молчания точно так же, а поэтому ответил только мне:
– Очень жаль, мисс Витглиц. Выздоравливайте.
«Выздоравливайте»? Это замечательная шутка, Анатоль Куарэ. Я не сказала ничего, ведь нужно было пристально смотреть на перемычку очков господина директора. Через секунду хлопнула дверь.
– Соня.
– Да, профессор?
– Таблетка?
– Она действовала около тридцати пяти минут.
Тишина. Тонкий блик на металле и стекле очков пульсировал в такт ослепительному пульсу. Говорят, у некоторых боль усиливается, только когда пошевелишься. Говорят, некоторые клянут за это судьбу. Готова поменяться ощущениями.
– Иди в медпункт.
«Да, спасибо, директор».
– Нет. В 2-С сегодня эмоциональный контроль. Возможно, после него я смогу дать инструкции ночным дежурным.
– Уверена?
– Да, директор.
Он кивнул и ушел к себе. Я подхватила зонт и пошла наружу – навстречу торопящейся на рабочее место секретарше. «Все правильно. Все совершенно правильно». С зонта капало, в коридоре было темно, секретарша забыла облиться своими омерзительными духами.
Все шло просто великолепно.
Полминуты до моего кабинета – оставить вещи, около сорока секунд до класса. А потом целый час двадцать до шанса что-то изменить в таком глупом и таком болезненном начале дня. Я даже не заметила, как первые полминуты стали двумя, а сорок секунд тянулись уже все шестьдесят.
У лестничного пролета меня окликнули.
– Мисс Витглиц!
«Шестьдесят пять, шестьдесят шесть», – считала я.
Дам контрольную по пройденному материалу, и буду все занятие следить за их реакцией. Я смогу. Я ведь смогу – не впервой.
– Мисс Витглиц, да подождите же!
Я отвернулась от двери класса, где тихо гудели лицеисты, довольные отсутствием учителя. Еще минуты три, и куратор пойдет меня искать. Рядом стоял Анатоль Куарэ и очень серьезно глядел мне в глаза. Сын директора оказался одного со мной роста, слегка небритый и голубоглазый.
– Простите, мисс Витглиц, вам ведь очень плохо, да?
Требовалось срочно ответить, но что-то шло не так. В общем, я просто кивнула.
Он прикрыл глаза, а потом вдруг вымучено улыбнулся:
– И как дети?
Я смотрела на него, не понимая: «Дети? У меня нет детей…» Когда мгновение спустя сквозь боль прорвалось понимание, он уже тряхнул головой:
– А, ладно, чепуха. Тема урока какая?
– Сонеты Гете, – услышала я свой голос.
«Он же ничего не знает!»
– Гете… – задумчиво сказал Куарэ-младший и улыбнулся снова. – «Sollt´ ich mich denn so ganz an sie gewöhnen? Das wäre mir zuletzt doch reine Plage…»[1] Вроде должен справиться. Выздоравливайте, мисс Витглиц. Или, быть может, фройляйн Витглиц?
Он улыбнулся, и за ним закрылась дверь.
«Он же ничего не понимает!» Я огляделась: коридор был пуст. Из стрельчатых окон сочился тусклый свет, а за закрытыми дверями классов пульсировал гул. Странный гул работы – странный потому, что я осталась вне его.
Я опустила гудящую голову и пошла в медпункт.
В ученическом зале столовой, судя по визгу, кого-то как раз доедали, а учительская часть пустовала: похоже, большинство преподавателей успели позавтракать дома. У неуспевших же, видимо, пропал аппетит. Каша оказалась невкусной. Я размешивала уже третью ложку сахара в водянистой манке. Содержимое тарелки, соответственно, становилось все более сладким и все менее привлекательным на вкус. Левая рука годилась только на то, чтобы подпирать щеку: если не болит голова, значит, плохо гнется локоть, – все просто, все как всегда у меня.
Я потрогала щеку: горячая. После укола до сих пор слегка знобило, зато – никакой боли, зато – никакого тумана, зато – почти на сутки. И следующий такой укол можно делать не раньше, чем через месяц.
Я сидела над невкусной манкой, помешивала ее и считала минуты до того, как примчится с расспросами Фоглайн. Майя Фоглайн была куратором 2-С и – по совместительству – главой клуба сплетниц.
«Три минуты», – подвела итог я, заметив ее у дверей. Классик отнес бы крохотную бодрую шатенку к категории «вечный щенок» – и прогадал бы.
– Привет, Соня. Как самочувствие?
Майя всегда была жизнерадостна. Даже в то утро, когда уборщица нашла ее в коридоре на грани комы.
Меня раздражало то, что она многое делала «для приличия». Вот как, например, сейчас: взяла же зачем-то этот белый чай. Она его никогда не пьет, но на раздаче пока ничего другого нет, а подсаживаться с пустыми руками – это неприлично.
Для Майи.
Словом, Майя – существо настолько непонятное, что я даже не представляю, зачем пытаться ее понять.
– Хорошо. Спасибо.
– Хоро-шо-о? – протянула Фоглайн. – А что ж тебя заменял директорский сын?
Я промолчала: ответ был очевиден настолько, что просто не стоил слов. Вместо этого я сунула в рот ложку каши. «Сладкая. Ужас». Желудок спазмом одобрил мысль.
«Обязательно поешь в следующие час-два, – сказала в моей памяти Николь, стаскивая перчатку. – И завязывай со своими недо-завтраками. Фигуру бережешь, что ли?»
– А он, кстати, прикольный, – с надеждой вздохнула Майя.
Я поощрительно взглянула на нее и запихнула в рот еще одну ложку.
– Вообще, он когда зашел, я уже встала его вывести, – воодушевленно начала Фоглайн. – Встаю такая, а он давай мямлить. Мычал, мычал…
Я вспомнила: «Вроде должен справиться», – вспомнила интонации. Сначала это все, а потом – мычал?
– У него хорошее немецкое произношение, – сказала я.
И немедленно об этом пожалела.
– А, так вы даже разговаривали?
Какая интересная улыбка. Утро, столовая, Соня Витглиц: «Да, разговаривали». Майя Фоглайн, вечер, учительское общежитие: «Она заигрывала с сыном директора прямо перед классом». Я промолчала. Каши оставалось еще много.
– Я-асно! – снова протянула Майя, которую устроило даже отсутствие ответа.
«Меня это удивляет? Нет, это меня не удивляет».
– Ты остановилась на мычании, – напомнила я.
– А, так ну да! – спохватилась куратор. – Я же тебе о чем и говорю. Сначала – дурак дураком, а потом разошелся не на шутку… Слу-ушай! Витглиц, а дай почитать этого самого Гете, а?
Я подняла взгляд, пытаясь понять, что не так. У меня сейчас просили книгу. И вроде даже просила Майя. И это, разумеется, был не сон.
– Нет, ну он так шикарно рассказывал про эти самые семнадцать сонетов, – Фоглайн вздохнула. – Старый поэт, молодая любовь. В жизни ведь ужас, да? Но красиво как получилось!
Да, согласилась я. Красиво. Но книгу дам только электронную.
– Со-ня! Размораживайся.
«Действительно, что это я?» Каша ждала. А Майя сейчас скажет, что если бы она не видела меня на уроках, то считала бы меня…
– Простите, можно?
Гете, семнадцать сонетов. Что же вы такое рассказали в 2-С, Куарэ? Я подняла голову. К счастью, Анатоль подошел с пустыми руками – просто поговорить.
– Присаживайтесь, конечно!
Это была Майя – само воодушевление.
Я рассматривала Куарэ-младшего – на этот раз без жутко кривящей линзы боли. Была банальная и правильная мысль: «Он похож на отца». «Он совсем другой», – была мысль странная, но очень естественная: скулы Анатоля Куарэ мягче, чем у директора, почти девичий подбородок. У решительных людей таких лиц не бывает, сказал бы Джек Лондон. У нерешительных, впрочем, тоже.
Я плохо разбираюсь в людях с первого взгляда. Что значит его небритость? Общую неаккуратность? Богемность? Ему так нравится или ему просто все равно?
И, наконец, почему мне это все интересно?
К счастью, последний вопрос был легким. Ответ на него сейчас суетился внутри моего тела и назывался «кеторолак». Редкое побочное действие – изменение настроения, гиперактивность. Я становлюсь любопытна, зато не болит голова.
– Мисс Витглиц, вам еще плохо?
Я моргнула. Куарэ-младший – небритый, непонятный и вообще странный – смотрел на меня с участием.
– Нет.
– А… Гм, – произнес Анатоль.
Руки он сцепил на столе и поигрывал кистями. Явно жалел, что не взял себе чего-то «для приличия». И кольца у него на пальце не было.
По лицу Маны было видно, что она прямо тут готова просветить новоприбывшего насчет меня и держится только на честном слове и остатках совести. Анатоль смущенно рассмеялся.
– В общем, вы знаете, мне тут у вас даже понравилось. Первый урок так легко прошел…