Честно говоря, я не чувствую себя уверено на этом поле – поле литературы. Я знаю себе цену. Я – отличный философ. Уверенность в этом так сильна, что даже если бы сам Кант скептически отозвался бы о моем философском тексте, это не смутило бы меня. «В Ваших интересах было бы оценить мой текст более высоко – я думал, что Вы более умный человек» – ответил бы я.
Но в области художественной литературы я чувствую себя весьма уязвимым. В страхе и сомнении отправляюсь в это путешествие.
Но, впрочем, довольно предисловий! Сказанного вполне достаточно. Слишком длинное предисловие подобно затянувшемуся кокетству – становится скучно и неловко. Читайте и судите сами. Читайте – вы не пожалеете о затраченных усилиях. Такой философской книги еще не было!
Долгое время я не понимал и не принимал экзистенциальной философии. Ее онтологические, гносеологические и антропологические экскурсы отторгались мной как ложные и фантастичные. Экзистенциализм был для меня еще одним видом рационализированных фантазий, каких много развелось в ХХ веке. Этот стиль философствования оскорблял мою святую любовь к истине, требующую непредвзятости холодного рассудка и строгости в следовании фактам. Его суждения о человеке и жизни были непонятны мне, ибо казалось, что экзистенциалисты находят проблему там, где ее нет вообще.
Я и сегодня могу предъявить эти обвинения некоторым экзистенциальным системам. Некоторым, но не всем, ведь однажды я почувствовал, что экзистенциализм – это единственный язык, посредством которого я могу выразить то, что меня мучает, и который позволяет мне найти выход из ловушки, расставленной жизнью.
То, о чем я буду говорить, может показаться кому-то мелочью, не стоящей внимания серьезного человека. Мои экзистенциальные катастрофы могут быть восприняты им как обвал в кукольном домике, а мои победы – как курьезные триумфы «подростка», только начинающего жить. Ведь посмеялся же однажды С. Аверинцев над наивностью Германа Гессе, заявив что «…и в зрелые годы, в пятидесятилетнем возрасте «ребра и беса», Гессе курьезным образом сохранил нечто от представлений мальчика из благочестивой семьи, – представлений, позволяющих человеку, засидевшемуся в кабачке, предпринявшему эскападу в ресторан или танцевавшему с незнакомой женщиной, не без гордости ощутить себя избранником Князя Тьмы; читатель не раз почувствует это даже в умном романе «Степной волк»».[3] (Ах, наш насмешник и представить себе не может, какая оглушительная экзистенциальная катастрофа предшествовала этой эскападе и насколько дорого она стоила Гессе!)
Но то, что кому-то может показаться мелочью или курьезом, было тяжкой проблемой, высасывающей из меня жизнь и обрекающей на смерть. И у меня есть подозрение, – нет, уверенность, что это есть не только моя судьба, но удел многих, слишком многих.
Однажды мой давний друг сказал: «У Сергея вся философия строится на том отчаянном обстоятельстве, что его не любят девушки». В какой-то мере, это верно. Но я бы уточнил. Изрядная доля моих экзистенциальных размышлений была спровоцирована тем, что меня любили не те девушки, что я хотел бы.
Я мог бы скрыть это обстоятельство, в страхе предстать перед другими в неприглядном свете. Я мог бы оправдать его почтенным рассуждением о том, что несчастная, безответная любовь – это серьезная проблема человеческой жизни, обнаруживающая пределы экзистенции. Но я не буду этого делать, ибо убежден, что и подобные обстоятельства могут быть настоящей удавкой, затягивающейся на шее, и что попытка ее перерезать может быть достойным источником и предметом экзистенциальной философии.
Я настаиваю на том, что экзистенциальная философия есть ответ тому, кто не нашел в научной теории и в системах метафизики достойного места своему частному, возможно даже, бытовому случаю. Я не собираюсь облагораживать свой случай, я не собираюсь наполнять его вселенским содержанием и значением. Мне жаль Кьеркегора, который использовал свою импотенцию как повод еще раз призвать человека к Богу. Мне противно, что философия уже давно забыла о земле и витает в небесах, а если и спускается на землю, то лишь для того, чтобы и здесь разыграть божественную комедию. Я хочу мыслить о человеческом повседневном и ради этого человеческого повседневного.
Для меня экзистенциальная философия – это не увлекательная игра, и, тем более, не почтенная работа для философского разума. Это счастливо обретенное средство спасения, соломинка для утопающего в стремительно закручивающемся водовороте жизни. В основе экзистенциального дискурса лежит экзистенциальный кризис. Вне его экзистенциальная рефлексия невозможна и бессмысленна. Без такого кризиса она – либо лукавое мудрствование, либо явная патология.
А причиной экзистенциального кризиса могут быть любые обстоятельства. Они могут выглядеть как пустяк или блажь, но в действительности они всегда есть все разъедающая язва внутри экзистенции. Открытие и преодоление этой бреши – единственно стоящая реальная задача экзистенциальной рефлексии.
Кстати! Все же поясню значение слова экзистенция. Правда, место для пояснения выбрано мной несколько странно – ведь я уже использовал его десятки раз выше. Более того, это пояснение является вставкой, сделанной при пятом редактировании текста.
Все это отражает мои колебания по поводу необходимости пояснять термин «экзистенция». Я и сейчас не очень уверен в уместности такого пояснения.
И дело вовсе не в болезненной нерешительности автора. Вопрос о пояснении термина «экзистенция» по сути, есть вопрос о круге моих читателей. На кого я мысленно ориентируюсь, выстукивая двумя пальцами буквы на клавиатуре?
Реально, это лишь несколько знакомых мне людей. По сути, вся книга – это актуализация мысленного диалога с тем или иным реально живущим человеком.
Но когда я пытаюсь обобщить всех этих людей, то выходит некоторая абстракция – интеллигенция, люди, читающие и пишущие книги. В первую очередь, конечно, это философы и люди, склонные к размышлению. Им пояснять термин «экзистенция» не нужно.
Но хочется захватить и более широкий круг интеллигенции. Чем больше читателей, тем больше денег и известности.
Профанировать свою книгу не хочется. Но пускать ее в ночной полет совы тоже жалко. И я вновь и вновь колеблюсь меж этими крайностями. При этом перед моим мысленным взором стоит моя подруга – дама интеллигентная, но книг почти не читающая: «Слушай, извини, пожалуйста, еще раз напомни мне, что такое «экзистенция»?» – просит она меня.
В самом широком смысле, «экзистенция» – бытие-человека-в-мире, существование, разворачивающееся в мире, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Именно, в этом значении употребляет этот термин большинство экзистенциалистов. И это мне подходит.
К этому смыслу я добавляю лишь акцент на противостоянии экзистенции и разума. Если совсем просто, возьмите свое существование в мире, отнимите от него все, что вы думаете по этому и другим поводам, и вы получите мое понимание экзистенции.
В первых главах своей книги я хочу рассказать о своем варианте экзистенциального кризиса. Рассказать о том, как он возник и о том, как был преодолен. Необходимость такого рассказа, такой «исповеди» я уже обосновал во введении. Добавлю лишь одно соображение. У начала каждой культурной эпохи лежит та или иная философская исповедь – это и «Исповедь» Августина, и Руссо, и Толстого, и Сартра. Даже Декарт счел необходимым внести автобиографические главы в свое «Учение о методе». Возможно, эти люди чувствовали, что вторжение нового видения мира и человека нуждается в определенном экзистенциальном обосновании.
И если моя уверенность в том, что в последние сто лет происходит формирование нового типа культуры, – а именно об этом моя книга – оправдана, то вполне уместно создание еще одной «исповеди», открывающей и поддерживающей этот процесс.
Все сказанное пока лежит всецело в области философского теоретизирования. Перейдем же к сути.
Проблема «начала» – почти неразрешимая проблема. С чего следует начать экзистенциальную исповедь? С рождения? С первых кадров жизни, застрявших в памяти? Я не знаю. Впрочем, я свободен начать с чего угодно. Если что-то и погубит успех моей книги, то это будут явно не первые страницы, ее открывающие. Поэтому начну с того, что у меня в данный момент под рукой – с эссе, которое можно озаглавить как
У взрослых есть много отличительных черт. Так много, что ребенку, порой, кажется – перед ним просто существа иного рода. Конечно, он знает, что сам когда-нибудь станет взрослым. Знает, но верит в это с трудом. Здесь перед ним ТАЙНА, которая так никогда и не будет раскрыта – он сам не заметит, как станет взрослым. Взрослым же такие вопросы не интересны. Они поглощены феноменологией своего существования.
Я же по роду своих занятий и по экзистенциальной необходимости вынужден спрашивать себя о том, как я стал тем, что я есть. И спрашиваю не потому, что доволен собой. Наоборот, моя натура тяготит меня. Она – крест, который я вынужден втягивать на Голгофу жизни. И попытка понять скрытую логику моей жизни таит для меня надежду на изменение.
Итак, я вопрошаю. Ответы приходят не сразу. Как правило, вопрос повисает в пустоте привычных представлений и знаний о своей жизни, которые, по сути, есть лишь миф. Но внезапно приходит озарение в виде какой-нибудь картинки из детства, слов родных и близких, обращённых когда-то к маленькому Серёже.
«Кем ты хочешь стать?» – вопрос взрослых, неизменно преследовавший меня на протяжении всего моего детства и юности. Потом уже меня спрашивали: «А чем Вы занимаетесь? Ваша профессия?»
Этот вопрос я помню с самых первых лет жизни. Сначала я удивлялся ему: зачем мне кем-то становиться, когда мне и так хорошо! Смысл вопроса был просто непонятен, он вторгался в мое пребывание на этом свете как нечто чуждое и абсурдное. Я искренне отвечал: «Не знаю!» Взрослые, а это, как правило, были друзья и знакомые родителей – сами родители, похоже, так же не очень-то задавались этим вопросом – разочаровано и удивлёно ахали и услужливо подсказывали мне: «Лётчиком? Космонавтом?» Я примеривал на себя эти занятия, находил их вполне приемлемыми и, чтобы не разочаровывать взрослых, соглашался, что именно космонавтом мне и хочется быть. Но при этом я по-прежнему не понимал, чего же они от меня хотят.
Значительно позже, когда я уже привык к вопросу, я стал осваиваться в этом гипотетическом пространстве: все взрослые имеют занятие; я сам когда-нибудь стану взрослым; следовательно, то же буду иметь какое-нибудь занятие. Но это должно было произойти так не скоро, что я совершенно не заботился об этом – мне казалось, что моё дело обнаружится как-то само собой.
Но пока я должен был отвечать на постоянно задаваемый вопрос: «Кем ты хочешь стать?» Очень скоро я обнаружил алгоритм ответа: надо подумать, кто из взрослых мне большего всего нравится, и принять эту личину на себя. Так я начал отвечать: «Хочу быть клоуном или солдатом!» Заявление, что я хочу быть клоуном, не пользовалось популярностью, ибо оно, по мнению взрослых, свидетельствовало о моей незрелости. Заявление о солдатстве также как-то воспринималось с недоумением.
Я не мог понять, что так смущает взрослых, ведь я называл вполне реальные профессии. Но бабушка, женщина непосредственного ума, растолковала мне: «Клоун – это дурак, который потешает людей. Над ним все смеются, и никто не воспринимает его всерьёз. Солдат – человек тоже мало стоящий. Семеро наваливай – один тащи» Последнюю фразу я не понимал – я вспомнил и понял ее смысл лишь в армии – но катастрофичность её значения улавливал отчётливо. Я был в растерянности. Мне не хотелось огорчать взрослых, но врать тоже было неинтересно. Неожиданно пришло озарение: «Бабушка, а офицером быть хорошо?» – «Конечно, внучек! Уважаемый человек, начальник, зарплата хорошая. А жить, Серёжа, надо так, чтобы всегда своя копейка была в кармане» Я не стал спрашивать, почему в кармане должна быть копейка – монета вздорная и никчёмная, а не рубль или, положим, пять рублей, но суть усвоил сразу. Теперь я отвечал взрослым на их дурацкий вопрос, что хочу быть офицером. Этот ответ им нравился, и я получал изрядную долю похвал. Ради этого положительного эффекта я сам стал затевать разговоры на эту тему и в нужный момент вворачивал про своё будущее занятие. Тем более, выяснилось, что таким способом можно поделиться с взрослыми моим восхищением военным делом. Но пока это была всё ещё игра – был вопрос, был и ответ, который всех, в том числе и меня, успокаивал.
Вообще-то, первые семь лет своей жизни я прожил довольно счастливо и вольно. Огорчала меня лишь необходимость ходить в детский сад – ранние пробуждения и детсадовская дисциплина мне не нравились. Когда перед школой я избавился от этого «наказания», счастью моему не было пределов. Целое лето я резвился на воле. Первый тревожный звонок – мне зачем-то надо было идти записываться в школу. Я долго откладывал это скучное мероприятие, пока мама не отвела меня насильно.
С первых же дней школы я понял, что попал в очень неприятную историю – образование оказалось сущим адом. Каждый день был рассечён на две неравных части: время бесконечных мук, страхов, унижений и время свободы. Моим самым любимым моментом недели был субботний вечер. Казалось, он был окрашен в волшебные тона и манил таинственной неопределённостью свободы. Воскресенье было уже омрачено следующим днём.
Муки, страхи и унижения в школе были следствием моей плохой учёбы. Я не был тупым мальчиком – первые шаги в образовании дались мне неплохо. Но каждый последующий шаг требовал упорного труда. К методичному же труду я не был приучен. С каждым годом я учился всё хуже и хуже, и вскоре превратился в презираемого троечника – пустое место, от которого не стоит ждать чего-либо путного.
Я был уязвлён, если не растоптан. Я и сейчас уязвлен. Уязвлен настолько, что иной раз у меня возникает страстное желание прийти в свою школу и продемонстрировать всем презиравшим меня учителям их человеческую глупость – из никчемного двоечника вышел ученый со степенями и званиями, человек, создающий то, что они преподносят своим подопечным как главное сокровище цивилизации. Единственное, что останавливает меня в этом желании, так это мысль, что учителя мои уже умерли, а если и живы, то вряд ли вспомнят меня.
Я был уязвлён, если не растоптан. Но понимал ли я это? Конечно, нет. Сегодня, взирая на прошлое с вершин своей блестящей рефлексии, я многое вижу там ясно и отчётливо. Если, конечно, это не иллюзия. И то состояние сознания, которое я нахожу у себя в тринадцатилетнем возрасте, представляется мне мутной стоячей водой, напрочь лишённой какого-либо проблеска осознавания.
Впрочем, такое состояние естественно для большинства людей. В этом замечании нет насмешки или презрения. Если в нём и есть какое-либо чувство, то это зависть. Человек не рождён для рефлексии. Основные ментальные процессы происходят бессознательно. И это его растительное существование есть большое счастье. Счастье, которого навсегда лишены люди с развитой рефлексией. Они поддались соблазну ума и навсегда выпали из того мутного трагического и счастливого потока, который и есть жизнь. Они отвечают на это презрением и насмешками, и похваляются обретённой мудростью. Но это всё – лишь уловки, изобретённые, чтобы скрыть от себя и от других абсолютную смерть, сковавшую их существование. Теперь и я нахожусь среди них и вижу полную тщету предлагаемой мудрости – этой горькой приманки для новых жертв царства духа. Она не стоит того, чтобы ради неё оставлять долины жизни.
Я действительно мало что осознавал тогда. Но даже если бы и осознавал, то, вряд ли бы смог что-нибудь изменить.
Впрочем, к этому времени относится начало моей борьбы с самим собой. Борьбы, которая сопровождает и отравляет моё существование вот уже двадцать лет. Началась она с попыток что-то изменить в ужасном положении ученика-троечника.
Время от времени, возвращаясь из школы и испытывая муки унижения и угрызения от очередного школьного «позора», я с большим воодушевлением строил планы о том, как начну регулярно и прилежно готовить уроки. Мечты о светлом безоблачном будущем, раскрашенном яркими красками почёта, уважения и восхищения, подстёгивали мою энергию. Но приход домой означал катастрофу. Бабушка ставила передо мной сковороду котлет или жареного мяса, я съедал всё это и, объевшийся, перекочёвывал на диван, где продолжал, зевая и потягиваясь, мечтать о замечательном будущем. Потом я шёл гулять, и развлечения с друзьями полностью поглощали меня. Время от времени, я вспоминал о невыполненном долге, но расслабление после мучительного школьного утра казалось столь необходимым, а время до вечера – столь бездонным, что я всячески оттягивал момент унылого выполнения домашнего задания. Наконец, поздно вечером я приходил домой и с ужасом понимал, что всё потеряно – я устал, хочу спать и времени уже не осталось. Тогда я ел и садился к телевизору.
Иногда, мне удавалось сделать несколько удачных шагов на пути исполнения долга, но восторг от удачи прямо-таки сметал меня со стула, и в ликовании я забывал о необходимости продолжения усилий. Через некоторое время я обнаруживал, что вновь нахожусь в прежнем положении бездельника.
Я вновь и вновь штурмовал самого себя, вновь и вновь сползал к исходным позициям. Я не мог справиться с собой, хотя и очень хотел этого. В те годы, понимая, что ни мама, ни отчим – люди слабовольные – не в состоянии мне помочь, не в состоянии сломить моё своеволие, я мечтал о «капрале с палкой», который извне привнёс бы то насилие надо мной, которое ни я, ни родители не в состоянии были совершить, и приучил бы меня к упорному труду. Но это были лишь мечты. «Капрала» в наличности не было. Так же как и отца. Вернее, отец был, но в те редкие дни, когда он навещал меня, он использовал меня для развлечения. И сейчас, оглядываясь назад, мне до боли жаль маленького Сережу – его одевали и кормили, развлекали и поучали, но он был одинок перед жизнью, которая уже прихватила его в свою мясорубку.
С тех пор, непрерывно продолжая борьбу с самим собой, я почти никуда не продвинулся. Все успехи в своей карьере философа, а они почти ничтожны по содержанию и почтенны по виду, я вынужден приписать своему таланту. И мне горько, что этот талант уходит на столь чёрную работу. Я часто спрашиваю себя: «Если ты достиг столь многого, занимаясь по несколько часов в МЕСЯЦ, то чего ты мог бы достичь, работая хотя бы по паре часов в день?!» Передо мной по-прежнему маячит светлое, если не великое будущее, но оно всё более и более отдаляется от меня, поскольку оно создаётся лишь трудолюбием.
Я не могу преодолеть себя и вот уже двадцать лет расплачиваюсь за это горечью постоянного присутствия в моей экзистенции фундаментальных фоновых чувств: бессилия, отчаяния, стыда и вины за невыполненный долг. Всё это выражается в бессознательной тревоге. Напряжение и тревога – фон моего существования.
К моим мучениям троечника вскоре прибавилась мука одиночества. Мои друзья дошкольной поры оказались разбросанными по разным школам и классам. Новых же друзей я обрести не смог. Я трудно находил общий язык со сверстниками, да и выбор мой был невелик. Отличники и хорошисты презирали меня, хулиганы-двоечники пугали – я прибился к небольшой компании троечников – ущемлённых, послушных и недалёких мальчиков. В душе я презирал их за трусость, глупость и полное отсутствие товарищества. Но сам был таким же.
Да, я плохо сходился с людьми. Думаю, я просто робел и боялся других детей. И началось это очень рано. Почти у каждого есть первое воспоминание – картинка, которая запечатлелась в памяти, именно, как ЕГО впечатление. Она сопровождается ощущением: «Это я. И я вижу то-то и то-то» Есть такое впечатление и у меня. Оно пронизано тоской и ужасом. Если и правы экзистенциалисты, говоря о «заброшенности», то я могу быть предъявлен как хрестоматийный пример этого положения. Мое первое осознанное, сознательное впечатление – ужас заброшенности в незнакомое, чужое.
Дело в том, что, кажется, в два года я заболел воспалением легких. Кажется, лежал в больнице. Если и лежал, то лежал один – так было заведено при большевиках. Но я не помню этого. Место воспоминания занято смутной тоской и ужасом маленького ребенка, лишенного присутствия матери. Потом меня отправили в санаторий на месяц или на два. Естественно, опять одного. И вот это я помню. Я сижу несчастный, подавленный. Вокруг бегают дети. Кажется, они играют. Один я с ужасом взираю на происходящее: «Где мама? Как я оказался в этом ужасном месте? Почему это все не заканчивается?» Наверное, именно так и должен чувствовать экзистенциалисткий «заброшенный» в этот мир.
Сегодня же я задаю себе вопрос: «Если память моя не лжет и другие дети, действительно, играли вокруг меня, то почему не играл я?» Ведь если они играли, то, значит, они справились с этой ситуацией. Почему же не справился я? Может, они были старше меня? Я не знаю. Я могу лишь гадать.
Откуда эта робость? Откуда этот СТРАХ? Отец как-то вспомнил мою жалобу из той поездки: какой-то мальчишка повалил меня на землю и насыпал песка в ухо. Рассказав ему об этом, я горько плакал и умолял забрать меня с собой. Может, после этого я замкнулся, ибо испугался и не смог справиться с ситуацией. А может быть, все началось значительно раньше, тогда, когда мама отшлепала меня – младенца – за то, что я накакал на диван.
Я не знаю причин, но знаю, что с самого раннего детства был испуган миром и его обитателями. Может, именно поэтому я столь неохотно шел на контакт с ними.
С каждым годом отчуждение моё от одноклассников возрастало. Чтение книг, любовь к классической музыке и изощрённое искусство игры в солдатики только способствовали этому отчуждению. Я оказался в ловушке одиночества.
Сейчас я вижу, что к тринадцати годам у меня сформировался устойчивый комплекс неполноценности. Частично я осознавал это и тогда, но частично. С каждым годом этот комплекс разрастался, а жизнь моя умалялась. Но неожиданно был найден «выход» – я был обольщён миром духа!
Дело в том, что среда, в которой я рос, была крайне неоднородна. Меня окружали в большинстве своём очень простые люди, обладающие невысоким уровнем культуры. Мать и отец были интеллигентами в первом поколении и так же не обладали особыми культурными навыками. И лишь отчим являл собой потомственного интеллигента, кабинетного учёного-гуманитария и общепризнанного авторитета целой группы настоящих интеллектуалов. Его мир был для меня загадочен и прекрасен. И, главное, я чувствовал в нём себя в совершенной безопасности. Здесь я избавлялся от мучительного страха, фоном сопровождавшего меня в школе и на улице. Здесь не было хулиганов, злых мальчишек и строгих учителей.
Когда к отчиму приходили друзья или когда мы отправлялись к ним в гости, то я погружался в атмосферу духовной жизни: интересные люди, интересные разговоры, интересная обстановка. Отчим входил в этот мир как хозяин – ещё бы, ведь он был гением, который лишь по недоразумению и из-за происков тоталитарного режима пока не вошёл в анналы истории! Мы же – мама и я – проникали туда как жена гения и пасынок гения. Такой характеристики вполне было достаточно для того, чтобы занять в этом мире удобную позицию и зачарованно наблюдать происходящее.
Но, к несчастью, я рос и безнадёжно вырастал из роли пасынка гения. Вырастал, как вырастают из детских штанишек. Теперь взрослые, умные дяди и тёти, стали поглядывать в мою сторону с немым вопросом: «Кто это, и есть ли у него право находиться среди нас?» Время, когда меня можно было провести без билета в кино, театр, автобус и в общество «небожителей» прошло. Теперь я должен был сам предъявить билет, удостоверяющий моё право находиться среди интеллигентов. Я должен был внести плату.
Пропуском в этот мир был интеллект, а он у меня как раз в это время явственно обнаружился. Я много и результативно читал, проявляя определённые способности в гуманитарных науках. Кроме того, я любил классическую музыку – а это было хорошей рекомендацией в глазах интеллигентного сообщества.
Пока я ещё не понимал, что билет уже у меня в руках. Я читал книги и слушал музыку лишь потому, что это доставляло мне удовольствие. Я делал это непосредственно! Так же непосредственно, как играл в солдатики.
Но очень скоро я понял, что в глазах взрослых эти два занятия – не одно и то же. Чтение книг и любовь к музыке – это признак моей причастности миру духа. Игра в солдатики – всё более подозрительное занятие, наводящее на мысль, что мальчик не собирается взрослеть. Сергея, читающего Шлоссера и восторженно слушающего Баха, вполне могли принять в компанию небожителей. Серёжа с мешком солдатиков не был нужен ни кому.
В какой-то мере, родители сами подтолкнули меня к мысли о неприемлемости для серьезного взрослого мальчика игры в солдатики. Когда друзья отчима заставали меня за этим занятием, то мама извиняющимся тоном поясняла: «Он не просто играет в солдатики, он разыгрывает великие исторические битвы!» Это было правдой – я действительно разыгрывал сражения древности. У меня было несколько сот солдатиков – старательно собранных покупками и обменами; у меня была многочисленная старинная артиллерия, выплавленная из свинца собственными руками; у меня были масляные краски, при помощи которых я создавал старинные мундиры «революционным рабочим и матросам», «буденовцам» и «солдатам Советской армии» – единственным видам солдатиков, которые можно было приобрести в магазинах большевистской России. Все это было прекрасно и достойно восхищения, но все это нуждалось в оправдании.
Необходимо было избавиться от увлечения, требующего оправдания. Я стыдился и скрывался. Сверстники, узнай они о моем пагубном увлечении, долго бы дразнили меня. Друзья уже давно отказались от этой игры, и лишь я все играл и играл, играл в глубокой тайне, сохраняемой закрытыми дверями и окнами.
Мне десять, двенадцать, четырнадцать, пятнадцать лет – увлечение, требующее оправдания, по-прежнему цепко держит меня. Я стыжусь, стесняюсь, скрываюсь. Я с нетерпением жду освобождения – ведь взрослые говорят, что по мере взросления это проходит. Я очень хочу быть взрослым, но игра в солдатики свидетельствует для окружающих и меня, в частности, что я – все еще маленький мальчик.
И вот – чудо: игра в солдатики больше не интересует меня. Я счастлив. Я, наконец, стал взрослым. Я читаю взрослые книги и на равных рассуждаю с взрослыми о жизни. Позорная страсть искоренена!
Но было ли это естественным отмиранием детской забавы? Сейчас я сомневаюсь в этом. Через много лет, когда я уже вернулся из армии, поступил в университет, женился и развелся, я случайно попал в магазин детских игрушек. Взгляд мой упал на прилавок, и я увидел «викингов». Таких солдатиков никогда не было у меня в детстве. Их невозможно было купить в советском магазине. О таких солдатиках я мог только мечтать. Увидев их, я… я купил их! Мне было стыдно, я не знал, что с ними буду делать, я спрятал их от друзей, но я был рад этой покупке. Потом, при случае, я покупал и других солдатиков. Еще через много лет, когда я стал уже совсем другим человеком, человеком, раздающим РАЗРЕШЕНИЯ себе и другим, я попытался снова играть в солдатики. Это были муки импотента, и я бросил это занятие. Зато еще через несколько лет, я страстно предался многочасовым, многодневным, многомесячным играм в компьютерные исторические стратегии. Эти игры подобны запоям – невозможно остановиться, а, остановившись, невозможно преодолеть тягу вновь погрузиться в них. Настоящая «зависимость».
Так было ли органичным мое преодоление «стыдной» игры в солдатики?
Чтобы стать своим в мире людей, живущих духовными интересами, я должен был что-то представлять в духовном плане. Это что-то должно быть солидным и почтенным. Каждому человеку, входящему в этот мир неявно задавался вопрос: «Ты кто?!» Если входящий отвечал правильно и в последствии доказывал истинность своего ответа – он оставался в этом прекрасном и удивительном мире.
Мне очень хотелось войти, вернее мне очень не хотелось уходить, и я понял, что должен стать кем-то. Оказалось, что факта моего рождения и существования на этой земле совершенно не достаточно. Я должен быть кем-то: историком, музыкантом, философом, артистом, политэкономом и т. д. Список был длинен, но не безграничен.
Открытие того, что я должен быть кем-то, сделало меня взрослым. За вход в мир взрослых, в мир самых лучших взрослых, я заплатил высокую цену – я утерял непосредственность. Отныне все мои занятия были посвящены тому, чтобы заявить и подтвердить моё право быть членом интеллигентного сообщества. Я обратил свой непосредственный интерес к художественной литературе, классической музыке и историческим книгам в механическое средство завоевания места среди интеллигентов. Я стал будущим историком. Затем, когда у меня появился интерес к философии, я уже привычным жестом обратил его в роль философа – человека, занимающего вершины мира духа, и выдающего билеты на вход в этот мир.
Я подозреваю, что с того момента, как я стал философом, я начал бессознательно мстить миру интеллигентов. Мстить за потерю непосредственности, мстить за то, что я был зависим от них.
Я обнаружил, что как философ я не нуждаюсь в удостоверении с их стороны моего права быть в этом мире. Более того, я сам могу давать и отнимать это право у любого из них. Я простил себе дурные манеры и незнание светского этикета – кто осмелится упрекнуть меня в их отсутствии?! Ведь все нормы культуры есть либо следствие традиции, либо установление разума – этого Верховного Божества всех духовно развитых людей. Традиция – предрассудок, который должен быть проверен как контрабандный товар на таможне Разума. Я же его представитель и наместник. Что «связано» мной, то «связанно» и Разумом; что отвергнуто мной, то низвергнуто в ад.
Более того, я пошёл дальше. Я отделил «овец от козлищ», интеллигентов от интеллектуалов. Интеллектуалы – это творцы культуры. Интеллигенты – её потребители и распространители. Они полезны, но столь убоги, что нуждаются в снисхождении, в одном только снисхождении.
Интеллигенты перестали быть для меня «небожителями». Они были низвергнуты в низины. Истинные же «небожители» – это интеллектуалы. И я – один из них!
Я достиг вершины духа и… переместился в царство смерти, ибо вершина оказалась по ту сторону жизни.