Через семь дней к роддому № 1 подкатил шикарный черный «кадиллак». В те времена в Москве чаще встречались извозчики, чем легковые автомобили, а уж подобный четырехдверный лимузин с высокой жесткой крышей и вовсе был большой редкостью. Усатый шофер в кожанке важно открыл заднюю дверцу. Оттуда с огромным букетом белых роз бодро выскочил композитор Александр Анатольевич Рамазинский. С глупой, но многозначительной улыбкой, свойственной всем обалдевшим от вынужденного счастья папашам, он исчез в высоких дверях парадного входа. Двадцать минут спустя в элегантном драповом пальто на пороге появилась несравненная Рая Коршунова. Букет она небрежно держала в районе талии. Сзади, неловко обнимая сверток с младенцем, следовал взволнованный композитор.
Защелкала фотокамера. Дежуривший с утра фотограф взял в прицел объектива звездную парочку. Певица поправила синий бант на младенце, кокетливо прижалась к мужу и заученно улыбнулась. Фотограф был счастлив. Трогательную сцену наблюдали все пациентки и сотрудники роддома, а также самые любопытные местные жители. Цветы в опущенной руке актрисы скрывали детали изменившейся фигуры, но, глядя на ее сияющее лицо и умело подкрашенные глаза, все соглашались, что красота Коршуновой отнюдь не пострадала.
Долго себя рассматривать актриса не позволила. Автомобиль со счастливой парой и маленьким сынишкой, блеснув на повороте хромированными вставками, покинул маленький дворик.
Акушерка Клавдия, прятавшаяся в окне за шторкой, трижды перекрестилась и еле слышно помолилась. Хотя сын Коршуновой, нареченный Марком, после родов вел себя на редкость тихо, акушерка всеми силами сторонилась младенца и с опаской обходила палату актрисы. А когда стало известно о нелепой смерти Нинель Абрамовны, у Клавдии ноги подкашивались еще на подходе к роддому. Проводив тревожным взглядом автомобиль композитора, акушерка почувствовала невероятное облегчение, словно отмылась от жирного слоя смердящей грязи. Неделю назад она мечтала, как будет хвастаться во дворе, если доведется принимать роды у знаменитой Раи Коршуновой. Но сейчас она многое бы отдала, чтобы в тот день не оказаться на работе.
Автомобиль между тем выехал к Москве-реке и помчался по пустынной набережной. Александр Рамазинский впервые видел сына так близко. Все время после родов из-за строгих санитарных правил он мог общаться с женой только через стеклянную перегородку.
Рамазинский испросил согласия юной мамы и поднял вуалевую накидку с личика младенца. Ребенок приоткрыл заспанные глазенки и с интересом посмотрел на папу. Толстые выступающие губы Александра Анатольевича расплылись в умильной улыбке. На пятом десятке лет он впервые стал отцом.
– Марк, Маркуша, – резвый композиторский палец задвигался перед маленькими глазками. – У-тю-тю.
Ребенок проследил за бессмысленными движениями взрослого и недовольно вскрикнул.
– Ух ты! Горластый! – радостно удивился Рамазинский и дотронулся до крошечного носика.
Это была роковая ошибка известного композитора. Далее катастрофа развивалась стремительно. Марк разинул розовый ротик и издал звучный утробный крик. Низкий голос столь не соответствовал хрупкому тельцу, что опешивший Александр Анатольевич отдернул руку и выронил младенца. Сверток шлепнулся на сиденье и скатился под ноги. Притихшая в мягком кресле Зоя отшвырнула букет под стекло и наклонилась за ребенком. Упавший Марк закричал жутко и яростно. Зоя отшатнулась. Рамазинский закрыл глаза и заслонился ладонями. Шофер в испуге крутанул руль к обочине. Автомобиль съехал с трассы и влетел под низкую наклонную опору моста.
Железная балка чиркнула по капоту, разнесла лобовое стекло и с диким скрежетом сорвала крышу автомобиля. Искореженный лимузин, в мгновение превратившийся в кабриолет, выкатился из-под моста, ткнулся в дерево и заглох. На заднем сиденье мирно покоились две обезглавленные фигуры. Белые розы рассыпались по багажнику и устилали асфальт под мостом.
Распахнулась водительская дверца, на дорогу вывалился шофер с изрезанным лицом. Перед столкновением он успел наклониться. Балка не задела голову, но размозжила правое плечо. Водитель в страхе отполз от машины, посередине набережной поднялся и, пошатываясь, добрался до парапета. Здесь он обернулся. Поясница уперлась в каменные перила, безумные глаза затравленно смотрели на развороченный автомобиль. Всё стихло. Но ужас, исходящий от «кадиллака», продолжал незримо давить. Голова водителя запрокинулась, он потерял равновесие и плюхнулся в реку.
Маленький виновник трагедии мирно лежал под ногами обезглавленных родителей. Он совершенно не пострадал. В момент удара Марк затих и с удивленным благоговением впитывал новые для себя звуки: скрежет железа, бой стекла, звон лопающейся стали, хруст сломанного черепа отца, и разрыв мышц на шее матери. Он легко делил общий шум на отдельные составляющие, и каждая из них была чрезвычайно интересной. Гениальный младенец расслышал даже всплеск от упавшего в воду шофера, шлепки беспомощного барахтанья, бульканье всплывающих пузырей и шорох песка на дне, от увлекаемого течением тела. С этого момента он знал о реке гораздо больше, чем если бы просто взглянул на нее или потрогал.
Осиротевшего Марка передали на воспитание двоюродному брату композитора театральному критику Семену Львовичу Рамазинскому. Вместе с наследником брату отошла пятикомнатная квартира композитора в центре столицы и немалые сбережения. Со вкусом обставленная квартира Семену Львовичу понравилась, чего нельзя было сказать о двоюродном племяннике.
Пожилой одинокий критик детей не любил. И это мягко сказано. Он терпеть не мог плаксивых и капризных маленьких ублюдков, которые одним своим появлением начисто ломали сложившийся уклад жизни солидных родителей. Если у кого-то из знакомых появлялся ребенок, Семен Львович надолго терял к ним интерес, не приглашал к себе и, боже упаси, не переступал порог квартиры, пропахшей сохнущими пеленками.
Но, видимо, каждый человек имеет в душе заряд любви, который надо на что-то расходовать. Объектами обожания Семена Львовича по молодости были смазливые актрисы, а после сорока, пресытившись краткосрочными романами, он неожиданно переключился на собак. Ему нравилось разгуливать по бульвару с крупным породистым псом, вежливо приподнимать шляпу при виде полезных знакомых и наблюдать животный страх в глазах мамаш, отдергивающих в сторону бестолковую малышню.
Сопливый племянник ему был совершенно не нужен. Однако сразу избавиться от него он не мог, это сочли бы верхом неприличия. На пышных похоронах знаменитого родственника и популярной певицы Семен Львович оказался в центре внимания сливок Московского общества. Все сочувствовали ему и заверяли, что чудом спасшийся младенец наверняка унаследовал талант родителей, и надо лишь дать мальчику достойное образование. Семен Львович неизменно кивал и заверял, что это его священный долг. Как всякий советский критик, он умел говорить одно, а думать совершенно другое.
Пришлось взять Марка к себе и нанять няню. И все бы ничего, если бы не вскрывшаяся странность. Многокомнатная квартира композитора, в которую переехал критик Рамазинский, позволяла вообще не встречаться с племянником. Но с маленьким Марком не могла ужиться ни одна няня. Кто-то сбегал через два дня, кто-то через две недели, но ни одну невозможно было уговорить остаться даже за двойное жалованье.
– В чем дело? С несмышленым ребенком не можешь управиться? – укоризненно спрашивал Семен Львович очередную насупившуюся няню.
– Мальчик он симпатичный. Можно сказать, тихий мальчик. Но иногда так закричит… – пожилая няня отводила глаза.
– Все дети плачут. Что тут такого?
– Дети пищат. У них голосок ангельский. А ваш… Он не хнычет, не плаксится, как остальные. Он ревет!
– Понимаю. Самому не нравится, но что ты хочешь? У Маркуши на глазах родители погибли страшной смертью.
– Вот и мне страшно, когда он ревет. Не могу себя заставить к нему подойти, бежать хочется, куда глаза глядят. Вы уж извините меня, Семен Львович, но не могу я с ним. Отпустите. Может, нервы уже не те. Найдите няню помоложе.
Но с молодыми нянями происходило то же самое. Большинство исчезали без предупреждения, даже не требуя оплаты.
И настал день, когда Семену Львовичу пришлось ухаживать за племянником самостоятельно. Очередная няня неожиданно сбежала, а новую сердобольные знакомые обещали прислать только завтра. Рамазинский, конечно, мог себе позволить свободный график посещения редакции. Но вечерами в дни премьер его присутствие в театре было обязательным. А осень, как известно, пора самых важных премьер.
В этот вечер театр Мейерхольда давал официальную премьеру «Бани» Маяковского. Это была первая постановка скандальной пьесы после громкого самоубийства поэта весной этого года. Подробная рецензия на следующее утро всенепременно должна была лежать на столе главного редактора.
Вечером Семен Львович брезгливо перепеленал малыша, сунул в склизкий ротик с прорезающимися зубками бутылочку молока с соской и стал дожидаться, пока тот насытится и закроет наглые глазки. Более хлопотного дня в своей жизни он не припоминал. Уход за ребенком извел его окончательно. Ему казалось, что он насквозь пропах неприятным запахом детских выделений, который теперь никогда не выветрится. Вдобавок верный бульдог Герцог явно взревновал хозяина к малышу и постоянно лаял, заявляя о своих правах на прогулку.
Измотанный критик посмотрел на часы. Не хватало еще из-за несмышленыша опоздать на важную премьеру. Семен Львович громко выругался, и на бодрствующего ребенка, и на наглого кобеля, трущегося под ногами, махнул на обоих рукой, накинул плащ и выскочил под промозглый московский дождик.
На спектакль он успел. До окончания представления критик выкинул из головы домашние проблемы. Затем последовала небольшая пьянка для избранного круга, которую для приличия называли фуршетом. Семен Львович, активно налегая на дармовую выпивку, старался не забывать о главном. А главным для опытного критика было выяснить отношение ответственного работника комиссариата культуры к неоднозначной постановке. Но хмурый чиновник, сославшись на недомогание, покинул мероприятие неприлично рано. Что это: черная метка для постановки или слабость здоровья кабинетного работника? От правильного ответа зависел общий характер будущей рецензии.
Раздражаясь от неопределенности, Семен Львович выпил значительно больше, чем следовало. В голове сталкивались две прямо противоположные идеи. Разгромить постановку или написать хвалебную оду гению Мейерхольда. И то и другое прожженный критик мог сделать мастерски. Причем в качестве аргументов использовал бы одни и те же факты. Мысли путались, раздражение нарастало.
В этом сумбурном состоянии Рамазинский за полночь ввалился в квартиру. Его встретили вопли ребенка и описанные собакой тапочки.
– Что б вас черти изжарили! – выругался критик, прошел в комнату и первым делом пнул нашкодившего пса.
Ребенок ворочался на мокрой от молока подушке. Бутылочка с выпавшей соской лежала рядом. Семен Львович выдернул подушку, отшвырнул ее и в сердцах приказал Марку:
– Спи! Изверг!
Однако малыш не успокоился. Увидев слушателя, он завопил еще громче и противнее.
Рамазинский хлопнул дверью, прошел в кабинет и попытался сосредоточиться над чистым листом бумаги. Он понимал: статью надо написать сейчас. С утра замучит похмелье и будет не до работы. Но к вою ребенка добавился скулеж обиженного Герцога. Работа не шла, не рождалась даже первая фраза рецензии. Семен Львович потер виски, зажал уши. От голоса пса удалось отгородиться, однако рев малыша по-прежнему сверлил сознание тупой болью. Он скомкал бумагу, придвинул свежий литературный журнал. Люди романы пишут, повести, а он над статейкой паршивой мучается!
Пальцы сжали красивый канцелярский нож, блестящее лезвие беспорядочно рвало склеенные страницы толстого журнала. Однообразное занятие не успокоило. Тихий крик ребенка вонзался в голову, застревал в ней и накапливался разъедающей кислотой. Терпеть боль становилось невыносимым.
Рамазинский оттолкнул стул, метнулся в комнату племянника. Ладонь шлепнула по выключателю, глаза выхватили приоткрытый рот и напряженное горло малыша. От яркого света Марк закричал громче. Обезумевший Семен Львович зажмурился и ударил по источнику своей боли – тонкой шее ребенка.
Крик стих. Семен Львович открыл глаза и увидел, как на белой простыне в маленькой кроватке расплывается алое пятно. Пальцы разжались, об пол звякнул окровавленный канцелярский нож. Вместе с тишиной отступала боль. Ее место занимал страх. Он – убийца ребенка! Рамазинский вмиг отрезвел.
Вся жизнь наперекосяк из-за безмозглого сосунка? Ну, уж нет. Сознание подыскивало варианты. Избавиться от тела? Но все знают, что он воспитывает племянника. Можно все списать на сбежавшую няню! Она действительно сбежала, сучка, даже не предупредив. Но ее наверняка найдут, сопоставят время и выяснят, что она не виновна.
Взгляд упал на вошедшего в комнату бульдога Герцога. Семен Львович слышал, что собаки иногда нападают на детей. Вот и спасение! Он пришел поздно и обнаружил, что пес загрыз ребенка. А что? Ребенок постоянно кричал, это подтвердят няни. Собака не выдержала и перегрызла ему горло. Все поверят! Надо только…
Семен Львович ухватил пса за ошейник и подпихнул к невысокой кроватке. Герцог сопротивлялся.
– Ешь, миленький, кушай. Я же тебя забыл покормить.
Рамазинский ткнул бульдога мордой в кровавую рану на детской шее. Пес отпрянул.
– Жри, бестолочь! Выручай хозяина!
Герцог упирался передними лапами. Семен Львович силой поднял одну из лап животного и ударил ею по горлу ребенка. Растопыренные когти оставили на шее рваные следы. Рамазинский повторил удар еще и еще раз. Собака взвизгнула, вырвалась и убежала.
Семен Львович отдышался и осмотрел кровавую рану. Удар ножом пришелся вскользь. Тупой клинок оставил рваные края на нежной коже, большие когти изуродовали шею значительно больше. Теперь все факты говорили о нападении взбесившегося пса на ребенка. Рамазинский вымыл нож и вызвал карету «скорой помощи». До приезда врачей предстояло надышаться разрезанной луковицей, чтобы слезы горя выглядели натурально.
Его версия сработала четко, все поверили. Но, что удивительно, истекающего кровью младенца удалось спасти. Врачи выходили малыша, хотя на его шее остался безобразный шрам. Бульдога Герцога ветеринары выловили под кроватью и в тот же день усыпили.
Когда шумиха стихла, Семен Львович забрал племянника из больницы и перевез в детский приют подальше от Москвы. При регистрации мальчика на вопрос о фамилии Рамазинский назвал первое пришедшее на ум слово: Ревун. Он всегда ассоциировал племянника с ревом и криком. Медсестра не расслышала и записала фамилию через «и».
Так в детском доме города Острогожска появился полугодовалый малыш Марк Александрович Ривун.
Казалось бы, всё самое худшее в жизни театрального критика уже позади. Однако после печального события Семен Львович Рамазинский замкнулся, не появлялся в обществе и со временем напрочь потерял политическое чутье, так необходимое советскому газетчику. Когда в 1935 году в преддверии очередной годовщины революции он опубликовал статью, восхваляющую известного драматурга, незадолго до этого попавшего в серьезную опалу, власти восприняли это как открытый вызов партии и наглый плевок в лицо трудового народа. Вражескую сущность Семена Львовича сначала обличили на трудовых собраниях, а затем он бесследно исчез. Интересоваться судьбой пропавшего критика никто не отважился.
Оказавшись в детдоме, маленький Марк Ривун вел себя на редкость тихо. После сложной операции рана на шее мальчика заживала медленно, и любое движение ртом вызывало боль. Но даже когда шрам полностью зарубцевался, малыш, словно понял, что крик приносит ему сплошные неприятности и выгоднее оставаться молчуном. Нянечкам тихий ребенок был только в радость. Здесь привыкли к задержкам в развитии детей и не обращали внимания на мальчика, продолжавшего молчать и в те годы, когда сверстники уже вовсю лопочут.
Марк постигал окружающий мир с помощью слуха. Его оттопыренные ушки улавливали всё многообразие звуков, в том числе, малейшие звуковые колебания, неразличимые для остальных. Мальчик жадно впитывал их, мысленно воспроизводил и запоминал. Марк не делил звуки на плохие и хорошие, веселые и страшные, красивые и неприятные. Ему одинаково интересны были: грубый скрип панцирных кроватей и звонкое пение птиц, грохот товарного поезда и мелодичная песня по радио. Услышав человека однажды, он мог потом легко узнать его по одному слову или покашливанию. Но чаще и этого не требовалось. Маленький Марк без труда определял любую воспитательницу по звуку шагов в коридоре или характерному шороху ее одежды.
В три года Марк знал звуковые портреты всех постояльцев детского дома, а также предметов, способных издавать звук. Каждая дверца, кровать, шкаф, тумбочка для него были разными, ведь они обладали индивидуальным голосом. Он легко определял, открыта или закрыта любая дверь или форточка, ведь от этого зависело распространение звука внутри помещения.
Одно время мальчик увлекся непостижимой для всякого другого человека игрой. Он вспоминал какого-нибудь воспитателя или ребенка и на слух определял, в какой комнате в данный момент тот находится и чем занимается. Потом бежал и проверял. Ошибок не было, и вскоре пустая игра Марку наскучила. Его слух развился настолько, что ночью он различал сопение каждого малыша в соседних палатах, а утром мог рассказать про любую из девочек, располагавшихся этажом ниже, какие предметы одежды она надела и сколько пуговиц и крючков застегнула.
Однажды в детский дом на грузовичке привезли новые кровати. Пока их разгружали, водитель, открыв капот и сдвинув на затылок кожаную кепку, смотрел на неровно тарахтящий двигатель и чесал за ухом.
– Чего ж тебе надо, окаянная? Какую заменить? – зудел он под нос. – Свеча у меня всего одна. И заглушить нельзя, не заведешься. А вдруг не угадаю. Кукуй потом здесь.
Его слова вряд ли кто-нибудь мог разобрать. Ребятня, столпившаяся вокруг грузовика, вовсю глазела на чудо техники и непонятный агрегат под капотом, пахнущий бензином. И только для Марка голос шофера и треск двигателя не представляли никакого секрета. Он уже знал и зафиксировал в памяти звучание этого автомобиля. В этот раз рокот был иным. Двигатель явно барахлил. Марк «видел» ушами конструкцию мотора и неработающий цилиндр. Услышав вновь мучительный вопрос шофера, мальчик решительно ткнул пальцем в дрыгающийся провод.
Он отошел, потеряв интерес к грохочущему агрегату. Когда через несколько минут двигатель заурчал ровно, Марк равнодушно встретил удивленный взгляд усатого шофера.
Ривун слыл смирным и послушным мальчиком. Его невозможно было застать врасплох за чем-то недозволенным. Он неизменно удивлялся, почему остальные мальчишки часто попадаются на шалостях. Разве они не слышат, как к двери подходит воспитатель, как отодвигается занавеска в кабинете заведующей, как скрипят сапоги строгого сторожа? Ведь они не глухие!
Постепенно он понял, что окружающие его люди получают информацию в основном с помощью зрения. Пока человек не появился у них перед глазами, они его не замечают, а в темноте вообще становятся беспомощными. В пять лет Марк Ривун окончательно убедился, что все остальные слышат гораздо хуже, чем он.
В соседней палате тяжело заболел отчаянный сорванец Ванька Рощин. Ему разрешили лежать днем, и воспитатели тайно радовались, что шума и гомона стало меньше. По ночам Ваня дышал тяжело и редко. Однажды под утро его дыхание стало прерывистым и затем остановилось. Марк прекрасно слышал это и понял, что Ваня Рощин умер. Он уже знал, что мертвый человек не издает звуков. Утром мальчики встали как обычно и не обратили внимания на притихшего Ваньку. Даже нянечка шикнула на ребят:
– А ну, потише, шалопаи. Пусть Рощин поспит. Ему сил надо набраться.
Только в середине дня она подошла к больному, подозрительно пригляделась и поспешила к заведующей. Вернулись они вместе с медсестрой. Три женщины склонились над неподвижным Ванькой. Рядом сгрудились любопытные мальчишки.
– Пульс щупай, – советовала заведующая.
– Ему укол надо, – шептала няня.
– Почему не проследили, чтобы он утром таблетку выпил? – злилась медсестра.
– Ванька, хорош прикалываться, – кричал его дружбан Сенька Рыжиков, по прозвищу Рыжик. – Открой моргала.
Потрясенный Марк Ривун сидел на корточках в коридоре, уткнувши голову в колени.
Разве они не слышат, что его сердце не бьется? Я знаю это даже отсюда, из-за стены, а они находятся рядом! Как можно не слышать сердце и дыхание человека, если ты от него на расстоянии вытянутой руки?
В этот день Марк сделал ошеломляющее открытие. То, что для его слуха норма, для других – недосягаемая вершина. Он обладает уникальным даром слышать то, что недоступно никому другому.
Но хвастаться удивительными способностями Марк не собирался. Сверстники его сторонились, в детских играх он не участвовал, воспитатели давно махнули рукой на недоразвитого мальчика. Вынужденное одиночество не тяготило Марка. Когда дети играли во дворе, он отходил в сторону, выбирал открытое место и жадно слушал окружающий мир. Это занятие доставляло ему гораздо большее удовольствие, чем любые подвижные игры. Все соседние улочки и дворы были давно прочитаны его ушами, и каждый местный житель запечатлен в звуковой памяти.
Но близлежащим пространством Марк Ривун не ограничивался. Закрыв глаза, он трепетно разделял сложные шумы на отдельные составляющие и узнавал, что на востоке от детдома течет спокойная река, через которую перекинут автомобильный мост на толстых каменных ногах. У широких прибрежных опор часто скапливались ветки, и пенилась мутная вода. С противоположной стороны реки в город шли груженые машины, а обратно – пустые. Ниже по течению находился железнодорожный мост с большими дугообразными фермами, о которые затейливо дробился перестук колес редких поездов.
Сам город лежал южнее детдома. Основная улица тянулась вдоль реки. Она была широкой и прямой, потому что все звуки оттуда последовательно нанизывались друг за другом, как цветные кольца на детской пирамидке. Марк определил, что переулки, примыкавшие к улице, застроены дощатыми домами с густыми палисадниками. Это легко было узнать по колонкам с водой, торчавшим вдоль главной улицы. Звон ведер рядом с ними был один, а как только человек отходил в сторону, листва мягко глушила металлический звук, а потом его пытались скрыть деревянные перегородки.
На дальней окраине города недавно началась стройка. Сначала шумные механизмы рыли котлован, а затем рабочие стали возводить высокие кирпичные стены.
Жизнь в городе протекала монотонно. Изредка по праздникам в городском парке у реки из двух хриплых динамиков струилась танцевальная музыка, а когда темнело, громко хохотали пьяные женщины, и случались драки.
Молчал Марк Ривун до семи лет. Возможно, молчание продлилось бы и дольше, если бы однажды летом 1937 года в какофонии звуков он не уловил свое имя. В кабинете заведующей его обсуждали две женщины.
– Я готовлю списки для перевода детей в школу-интернат, – уверенно говорила заведующая, макнув перо в чернильницу. Марк слышал, как стальное острие пронзило тонкий слой чернил и ткнулось в стеклянное донышко. – В твоей группе, Нина, немой мальчик с безобразной шеей. Как его…
– Марк Ривун.
– Да-да. Для нормальной школы он не подходит. Придется отправить в психиатрическую больницу. Подготовь завтра бумаги.
– Больница – ведь это навсегда, – несмело возразила воспитатель. – Может, направим мальчика в школу для глухонемых?
– А он что, соображает?
– Мне кажется, мальчик достаточно развит, всё понимает, только говорить не умеет.
– Только! – усмехнулась заведующая. – Ривун не знает языка глухонемых. Как он будет учиться?
– Он не глухой, он слышит.
– Что толку! Надо было раньше перевести его в специнтернат и не мучиться.
– Я с ним никогда не мучилась. Он тихий. В больницу его всегда можно будет отправить.
– Впрочем, мне все равно. Подготовь бумаги для школы глухонемых. Теперь он – не наша забота.
Начало разговора Марк застал во дворе, где как обычно летом ловил ветер звуков в надежде познать что-то новое. В момент окончания беседы взволнованный мальчик стоял уже у двери кабинета. Ему не понравились слова «школа глухонемых». Это неправильно. Он не глухой. Все остальные глухие по сравнению с ним! Они не слышат и десятой части того, что слышит он! Зачем ему в школу глухих?
Марк открыл дверь и вошел в кабинет. Он никогда не стучал при входе, не понимая бессмысленного ритуала. Он не любил создавать дополнительные шумы. Вокруг и так клокочут бесчисленные звуки, от которых невозможно укрыться. По этой же причине сам Марк Ривун всегда перемещался очень тихо, почти неслышно для окружающих.
Щуплый мальчик появился за спиной воспитательницы словно из ниоткуда. Она обернулась, собираясь выходить, ойкнула и схватилась за сердце. Тучная заведующая выпучила глаза:
– Ты здесь? Как?
Марк по привычке молча указал на приоткрытую дверь, но понял, что сейчас решается его судьба и простого жеста недостаточно. Мальчик напряг непослушные голосовые связки и неуверенно произнес:
– Я… Я во… во-шел.
Онемевшие женщины, приоткрыв рты, таращились на мальчика. Марку не понравился первый произнесенный звук, и он попробовал еще:
– Я… слы-шу. Я не глу-хой. Я не глухой. Я слышу. – Он повторял эти слова несколько раз, меняя интонацию, пока не остался удовлетворен найденным тембром.
– Ты говоришь? – неуверенно спросила заведующая. Воспитательница осела на стул, продолжая держаться за сердце.
– Да. Я говорю. Я слышу и говорю. Я умею говорить. Отправьте меня в школу. В обычную школу. – Голос Марка окреп и звучал уверенно, однако сухо и хрипло, будто говорил не маленький мальчик, а уставший от жизни старик. Женщины, вместо того, чтобы радоваться чудесному исцелению, продолжали смотреть на него настороженно. В их позах чувствовался плохо скрытый страх. Казалось, они чего-то боялись, но чего именно, и сами не могли объяснить.
В подсознании Марка возникли смутные обрывки воспоминаний, даже не воспоминаний, а ощущений: его голос – и чужой страх, его крик – и беда. Он молчит – и всё идет своим чередом, он кричит – и жизнь ломается. Сначала голос, затем ужас. Что-то было не так в этой последовательности. Ведь другие говорят – и ничего не происходит, кричат – и все терпят, поют – и люди восторгаются. Поют…
Когда звучит песня, многие замолкают и внимательно слушают, а на их лицах появляется необъяснимое умиление. Весной к празднику Первомая старшая группа разучивала песню о пионерах. Воспитатель ставила в граммофон пластинку с записью детского хора и требовала повторить слова. Конечно, Марк не участвовал в пении, но он с любопытством слушал, как скрипит иголка в бороздках вращающейся пластинки, а затем через металлическую трубу, похожую на большой бутон гладиолуса, вырывается звонкий голос мальчика. Тот громко и радостно тянул куплет, а припев подхватывали шестнадцать новых голосов – десять девочек и шесть мальчиков. Единственный голос солиста дети слушали внимательнее, чем пение хора, а воспитательница неизменно улыбалась и кивала в такт мелодии. Марк припомнил почти девчачий голосок маленького солиста и попытался в точности его воспроизвести.
– Меня зовут Марк Ривун. – Получалось похоже, и ободренный Марк продолжил: – Я пришел к вам, потому что очень хочу в школу. Я мечтаю учиться. Не надо меня отсылать к глухонемым или в больницу. Я умею слушать и говорить. Поговорите со мной.
Заведующая расплылась в улыбке и ласково спросила:
– А почему же ты молчал до сих пор?
– Болело горло. Мне тяжело было произносить слова. – Марк дотронулся до грубого шрама на шее. – И сейчас еще немного болит. Но я теперь буду говорить. Обязательно.
Растроганная воспитательница встала и обняла мальчика. В уголках ее сияющих глаз быстро скапливались слезы умиления. Стиснутый в женских объятиях, Марк постигал новую для себя истину. Одни и те же слова, произнесенные разным голосом, дают совершенно разный эффект.