Аристотель вдруг испытал страх, глядя на бронзового эфора. Но он, этот страх, перевоплотился в некое уважение.
– Готов преклонить колено, надзиратель, – проронил он. – Я лишь мечтал об этом…
Таисий Килиос, ко всему прочему, был ещё скромен и пристрастен к поиску истины.
– К сожалению, не удалось позреть на первозданные святыни. Мне в руки попадали только списки со священных книг, исполненные доксографами, по памяти тех, кто к ним когда-либо прикасался. Ты, философ, понимаешь, это не одно и то же… Как бы я хотел взглянуть на истинные святыни варваров! Написанные золотыми чернилами!
Сказав это, он вновь вселил надежду на спасение.
– Я уже был близко к цели, – сдержанно проговорил Арис. – До хранилищ Весты оставалось всего тысяча стадий. Или даже меньше… Но я их не прошёл, ибо был объявлен чумным.
– И не прошёл бы, даже если бы не угодил в чум…
– Но отчего?
– Суть в варварских заклятиях… Но тебе знать об этом не следует. И так сказал более, чем нужно. Вероятно, от доброго расположения духа, навеянного твоими сочинениями.
Он отвернулся от солнца, превратившись в серый бесстрастный мрамор. Должно быть, этот оборот был знаком, поскольку стражники, стоявшие в отдалении, неожиданно приступили к Арису и с ловкостью факиров набросили верёвки: одну – на сомкнутые руки, другую – на шею. После чего поставили на колени, и один, уперевшись ногой ему в спину, натянул петлю.
Надежды рухнули в тот час, и от разогретого песка дохнуло холодом. Философ старался держаться достойно и до боли прикусил язык, дабы не просить о пощаде. Ветер потянул с моря и встрепал листы папируса на песке, эфор придавил их ногой в пробковой сандалии, как придавливают нечто омерзительное, к примеру змею или корабельную крысу.
– Впрочем, есть возможность избежать кары, – вдруг проговорил он как-то невнятно, однако был услышан. – Готов ли ты тайно служить мне и коллегии эфоров?
Арис взглянул ещё раз на его ногу, втоптавшую труды в песок, и вымолвил хрипло, толкая кадыком верёвку:
– Мне отвратительно рабское служение. Казни, коль вынес вердикт.
– Если это будет свободное служение? Вольного философа Эллады? Полноправного и благородного гражданина? Не отягощённого унизительным помилованием?
– Как же быть с твоим приговором? – голос не повиновался, словно дырявый, истрепленный ветром парус. – Я нарушил клятву, открыв тайну пергамента.
Эфор вынул из ларца его первые труды:
– На титулах нет твоего имени. Но есть иное.
– Этот человек присвоил сочинения.
– И одновременно присвоил вердикт о смерти. Твоё признание не есть доказательство твоей вины. Напротив, оно говорит о благородстве. Или я поступаю не по справедливости?
К изумлению Ариса, два стражника вывели на палубу корабля скрученного верёвками Лукреция Ирия! Эфор показал ему пергаментные книги.
– Твои ли это сочинения, римлянин?
Тот гордо расправил плечи и вскинул голову, насколько позволяли путы:
– Да, надзиратель! И слава моя переживёт смерть!
– Удави его, – спокойно велел Таисий Килиос.
Могучий палач накинул петлю на шею и, чуть согнувшись, поднял на спину Лукреция, как поднимают мешок с зерном. Несчастный засучил ногами, лицо его налилось кровью и скоро посинело вместе с языком, вывалившимся изо рта.
Почудилось, мешок этот прорвался, треснул и на палубу с дробным стуком посыпалось семя…
– Зри! – будто в яви послышался голос Биона.
И эфор ему в тон добавил:
– Это маска смерти. Твоей смерти, Аристотель. Так в тебе умерло тщеславие, доселе двигавшее твоими мыслями.
Между тем палач бросил ношу на палубу и удалился.
– Автор этих трудов казнён, – определил эфор. – И вкупе один из твоих пороков… Но что же сотворить с этими? Какие ещё пороки казнить с их помощью?
И снял ногу с рукописей на песке. Ветерок всколыхнул листья…
Арис молчал, а Таисий Килиос, взирая, с каким сожалением философ смотрит на свои попранные труды, внезапно вдохновился:
– Гордыня и раболепие! Вот что принесу в жертву! Пожалуй, они более иных способны препятствовать постижению бытия.
Словно по незримой команде, палач вынес пылающий светоч и утвердил его возле эфора, как если бы наступила ночь и ему вновь потребовался свет, дабы читать труды.
– Снимите с него верёвки, – велел он.
Стражники тотчас сняли путы и помогли встать. Судья подозвал его знаком и снял ногу с папирусов.
– Подними и сожги это. Ибо твоей рукой водили гордыня и раболепие, когда ты творил труды.
– Да, эфор, я согласен, – подал он окрепший после верёвки голос. – Гордыня присутствовала, потому что неоконченное сочинение я писал втайне от господина… Но я не испытывал раболепия! И был, по сути, волен…
– Тогда почему на титуле обозначено имя твоего господина? Признайся, таким образом ты отстаивал право на жизнь? Что бы с тобой стало, не согласись ты сочинять для олигарха?.. Сожги, что сотворил, будучи рабом, и станешь вольным.
Он склонился, чтобы поднять рукописи, и лишь тогда осознал, что поклонился эфору в ноги…
Чувствуя себя варваром, философ подпаливал листы папируса от светоча и бросал пылающие огни в море. Ветер относил их, иные даже вздымал вровень с мачтами корабля, но все они успевали сгорать в воздухе, и на воду опускался только пепел…
– Не жалей, – снисходительно сказал Таисий Килиос. – Всё вернётся. Это горит не плод твоего ума – твои пороки.
– Мне ещё трудно осознать это, – обронил Арис. – И я всё ещё чувствую насилие над собой.
– Когда ты откроешь свою философскую школу… Она будет впоследствии называться ликей. Помещение для этой цели уже приготовлено, возле храма Аполлона Ликейского… Помнишь, где он в образе волка? Или забыл в странствиях?.. Волчья школа станут называть её, но ты не внимай молве. Волки благородны тем, что имеют страсть к воле. Ощущение насилия в тот час исчезнет и более никогда не возвратится. Вокруг тебя будут ученики, послушные твоему слову, как волчата. Придёт срок, и станешь учить и наставлять будущих царей, тиранов и гегемонов. А по прошествии многих лет мысли, рождённые тобой сейчас, овладеют умами всего просвещённого мира. Но всё это будет потом…
Арис обжёг руку, забыв выпустить пылающий папирус.
– Ты знаешь будущее?..
– Предсказание будущего оставим оракулам. Мы его будем творить сегодня. Мы заложим семя, которое прорастёт через тысячелетия.
– Послушав тебя, эфор, я впал в заблуждение, – признался философ. – Ты запрещаешь упоминать даже косвенно о том, как в самом деле устроен мир. Ты говоришь: всё это суть тайны Эллады… Право же, теперь не знаю, куда направить и к чему приложить свой инструмент, то бишь мысль.
– Нет, я не ошибся в тебе! – возрадовался надзиратель и вновь заскрипел сандалиями. – Ты избавился от пороков. И чист, как белый лист пергамента, способного пережить тысячелетия… Завидую тебе, Аристотель Стагирит! С той самой минуты, когда в твоём сочинении, преданном огню, прочитал о триединстве святынь, которую ты заметил у варваров. Ты предвосхитил мои самые смелые замыслы! Это благодаря тебе, прибылой волк, я полон вдохновения.
– Не понимаю твоего восторга, – в отчаянии промолвил Арис. – Ещё недавно ты хотел казнить меня! Казнил же римлянина, присвоившего сочинения!
И этот строгий хранитель тайн Эллады вдруг стал добродушен.
– В знак благодарности укажу путь, по которому ты и направишь свои мысли, – сказал он. – Твои будущие труды станут предтечей бога. Явление его ты предвосхитишь, поведав миру о том, как он, этот мир, устроен. Ты подготовишь сознание эллинов и варваров воспринять единого кумира, который смертью своей примирит непримиримое. Воистину завидная стезя – торить дорогу богу, строить мосты… К богу, вобравшему в себя истины от трёх сторон света. И единому в трёх лицах. В триединстве, означенном тобой, суть будущей веры, Аристотель. А смысл существования народов – в идее единобожия.
Философ ещё более смутился, ощущая, как мысль расползается, ровно сырой папирус.
– Если бы передо мной был не ты, эфор, я ответил бы: это невозможно. Я знаю Элладу и довольно попутешествовал и пожил среди диких племён. Эллины и варвары – строптивого нрава и весьма самодовольны. Невозможно даже представить, что бог у них один! И ему равно поклоняются и те, и другие. Каковым же он должен быть, дабы увлечь собою и покорить сознание просвещённого эллина и дикаря? У меня не хватает воображения…
Эфор усмехнулся высокомерно, однако же, как учитель, не утратил терпения.
– Отняв святыни у варваров, мы обретём их знания. А они скоро забудут своих богов. Но воспылают верой к тому, коего эллины распнут, дабы через преступление обрести веру в него. Ты, ведающий таинствами стихий мысли, этот путь знаешь и наставишь на него всю Середину Земли. Так мы изменим привычный ход вещей, в которых будет всего две половины – свет и тьма. Кто владеет истинами и проповедует веру, тот и правит миром.
– Но мир впадёт в хаос! Разразятся великие войны!
– Ты прав, философ… И это будут войны совсем иные. Они укажут истинные устремления мира. Ты видишь, во имя чего ныне сотворяются битвы: жажда добычи благ, земель, рабов и господства. Так было всегда, поскольку мир изобилует богами. Когда же их много, словно жён в гареме, расточается наше семя, суть вера. При триедином боге она возвысится, и на полях сражений зазвенят мечи не из-за наживы – из побуждений, вызванных идеей. Когда-то я подвиг фокийцев к захвату Дельфийского храма Аполлона и священных земель, мысля сплотить Элладу. Но что увидел? За десять лет священной войны амфиктионы лишь укрепили Фокиду, никто из них не захотел сражаться за святыню насмерть. И я был вынужден послать царя варваров, Филиппа, дабы освободить Дельфы… При множестве богов нет веры, Аристотель. Но при едином боге все войны станут священными, и тогда весь мир будет лежать у ног Эллады. А варвары и Рим уже никогда более не посмеют ступить в её пределы. Напротив, их руками возможно станет покорять и нести веру тем, кто ещё не покорился и пребывает в скверне многобожия. И пусть они в своих землях разрушают и созидают, чтобы вновь разрушать…
Философ невольно отступил и чуть не опрокинул светоч. Оставшийся в руке папирус загорелся.
– Кто ты, Таисий Килиос? – спросил он сдавленным голосом, словно на его шею опять набросили петлю.
– Эфор, надзирающий за тайнами Эллады.
– Почему я никогда не слышал о тебе? Ни Платон, ни Бион ни разу не произнесли твоего имени…
– И ты никогда не произнесёшь. Но всегда будешь помнить.
– Мои учителя? Они служили тебе?
– Они служили идее. И должен отметить, весьма прилежно исполняли мою волю. Иначе бы я не говорил сейчас с тобой.
– Я считал, весь мой путь – это череда случайностей, игра судьбы и обстоятельств… А ты уже знал, что произойдёт со мной?
На лице эфора вызрела каменная улыбка.
– Как вы одинаковы. Становится скучно… Я даже знал, что ты напишешь вот это, – он потряс пергаментными списками книг, – дабы удивить просвещённый мир тайной изготовления пергамента… Кстати, в твоём возрасте Платон уже писал об этом. И, как ты, яростно поклялся никогда не использовать кожу, заменив её листами папируса. Его юное сердце было возмущено, и я помню горячечные вопросы, полные пафоса…
И бросил сочинения себе под ноги.
Разум философа отказывался воспринимать то, чему внимало ухо.
– Платон знал секрет изготовления пергамента?
– Это было известно и Биону… И оба они отправили свои первые, не зрелые ещё, трактаты в огонь. Сделай это и ты.
Арис склонился и поднял книги.
– Неужели невозможно заменить пергамент папирусом? – безнадёжно спросил он.
– Вполне возможно. И не только папирусом. К примеру, высекать вечные истины на камне, отливать в бронзе, начертать их на золотых пластинах, как ты предлагал. Или, уподобясь варварам, писать золотом и рунами… Но переживут ли эти материалы вечность? Не захочется ли кому-нибудь разбить каменные плиты, дабы построить жилище, бронзу перековать в мечи, из золота начеканить монет?.. К тому же эти мёртвые материалы способны погубить, извратить истины. Они тотчас утратят сакральный, магический смысл, который рождается только на коже. Смысл, который станет вызывать благоговение и веру, лишь умножая её сообразно векам и тысячелетиям. Сакрален сам человеческий покров, и ты был свидетель тому… Но это уже тайна материй, которую я не вправе разглашать.
– Но могут вновь нагрянуть варвары!..
– Ты их остановишь.
– Я?!.
– А для чего Бион научил тебя видеть? Ты ведь исполнил уроки зрелости?
Уподобившись варвару, философ растрепал листы книги и поднёс к огню. Дешёвый овечий пергамент, насыщенный жиром и оттого жаждущий пламени, вспыхнул, тотчас испустив зловоние.
Арис же помнил ещё сладковатый, кружащий голову запах, исходящий от погребального костра на агоре Ольбии…
– У царя Македонии двенадцать лет тому родился отпрыск, – молвил эфор, взирая на огонь. – От жены Мирталы, которую он ныне прозывает Олимпией. Имя ему – Александр. Природа отрока божественна, по крайней мере, так говорит молва… Доподлинно известно, рождён он от скопца неким чудесным образом. Отец твой, Никомах, тому свидетель. Он ведь и ныне служит Филиппу придворным лекарем?
– Да, надзиратель, – насторожился Арис, вновь ожидая чего-нибудь дурного. – Отец мой служит Македонскому Льву…
– И ты ему послужишь, – Таисий Килиос подал свиток. – Царь шлёт тебе письмо, как говорят у варваров, бьёт челом. И просит тебя, философ, вскормить своего наследника, наставив на путь стихии мысли. Царевич норовлив и неприступен, ибо подвластен стихиям естества, всецело привержен варварским обычаям и воле матери. Боготворит её настолько, что склонен к инцесту. И это было бы приемлемо, чтобы вселить величие через кровосмешение. Я бы давно подтолкнул отрока в объятия матери… Но совокупление ещё более свяжет их, уже связанных незримой пуповиной. Тебе предстоит отсечь её и вывести Александра из плена этой страсти. Довольно будет, если убьёт отца… Однако исторгать эту страсть к матери не следует. Тебе придётся перевоплотить её в дух воинский. Ты же преуспел в искусстве перевоплощений качеств? Поезжай ко двору Филиппа и вскорми отрока послушным твоей воле…
– Уволь, эфор! – взмолился Арис. – Сей царь разрушил и пожёг мой родной Стагир!
– Он восстановит город.
– Я суть философ – не воспитатель отроков! Далёк от придворных страстей, интриг и прочих непотребных дел. Я мыслитель!
Таисий Килиос взглянул так, что огонь затрепетал и выстлался, будто от порыва ветра.
– Ты помнишь, Бион наставлял: управлять государствами должно философам?
– Я это помню…
– Твой час настал!
Арис был смущён и растерян:
– Мне никогда не приходилось вторгаться в отношения царских семей… Я не родовспоможенец, чтобы рвать пуповины…
– Я научу тебя, – на сей раз благосклонно промолвил эфор. – Взойди на мой корабль… Дабы разорвать связь отрока с матерью, прельстишь своей женой Пифией. Как говорят в Великой Скуфи, клин клином вышибают. Она многоопытна и искусна в обольщении. Пусть отрок вкусит сладость её чар и тела. А ты воспримешь это философски…
На нетвёрдых ногах, ошеломлённый, Арис взошёл на триеру и только здесь опомнился:
– Но я не женат! Я холост, надзиратель! У меня есть невеста, но именем Гергилия. И я не знаю сей Пифии!
Логика его мыслей была непредсказуема.
– Тиран Атарнея, Гермий, тебе знаком? – спросил эфор, поднимаясь на корабль. – Вы были дружны в Афинах…
С Гермием из мизийского Атарнея философ учился в академии Платона и в самом деле был дружен в юношеские годы. Одержимый приверженностью к науке и стихии мысли, он оскопил себя, чтобы не расточать духовных сил на всё земное, и уговаривал Ариса примкнуть к когорте скопцов.
– Да, надзиратель, – подтвердил он, теряясь в догадках. – Но наши пути разошлись…
Эфор был посвящён во все детали их отношений и потому не утруждал себя выслушивать его растерянный лепет.
– И это сейчас тебе поможет отнять у тирана прелестную Пифию. Право же, зачем скопцу гетера, имеющая при своих прелестях ещё и философский ум?.. А тебе она будет женой достойной. Видят боги: нет на свете девы, которая бы превзошла её в искусстве обольщения…
Он всего единожды испытывал ток крови в своём теле, когда, перевоплотившись в кентавра, мчал на себе прекрасную Пифию, жену философа. В другие времена, что бы ни совершал, что бы ни происходило на его глазах или с ним самим, царь не чуял биения своей крови, как не чуят воздуха, которым дышат.
И только на берегу Геллеспонта в тот миг, когда предстояло сделать первый шаг, вдруг ощутил её упругие толчки, как если бы обнаружил в себе нечто ранее неведомое, чужеродное, существующее в его естестве помимо воли, как второе сердце сросшегося близнеца, прежде обитавшего в плоти тайно и неосязаемо.
Было чувство, что он опять перевоплощается в кентавра…
Полторы сотни больших и малых триер, галер, десятки лодок и плотов, загруженных воинами, конями, колесницами, щитами, копьями и прочим снаряжением, замерли на прибрежных тихих отмелях. Прикованные цепями, рабы уже вознесли греби над искристой от звёзд зеркальной водой, великое множество глаз устремилось в некую незримую во тьме точку, и чуткий слух улавливал всякий звук, оставалось лишь подать знак, дабы привести всё это в движение. Или порывы попутного ветра, ибо мятые, обвисшие паруса уже вздымались над судами и только вздрагивали, словно застоявшиеся кони.
Спешившаяся агема окружала царя с трёх сторон, у левого стремени был Каллисфен со свитком папируса, у правого – щербатый Клит Чёрный от напряжения скалил остатки зубов, поблескивал белками глаз, в любое мгновение готовый эхом повторить команду.
Но Александр сам нетерпеливо ждал некоего движения, проявления силы божественного естества – суть знака, не ведая, каким он будет: звезда ли воссияет над головой, озарив путь через пролив, небо ли разверзнется, а может, в единый миг перед копытами Буцефала соткётся нерукотворный зыбкий мост или противоположный берег, сорвавшись с места, надвинется из непроглядной тьмы и замкнёт море твердыней. Или, напротив, внезапной бурей взволнуется Геллеспонт, опрокидывая и выбрасывая на берег изготовленные в путь суда, ударит молния под ноги, оглушит гром, или исполинский Стражник Амона, каменный лев с обликом человека – сфинкс, восстанет вдруг из вод.
В столь решающий час боги должны были проявить волю свою! А он, потомок Ахилла и сын Мирталы, владевший многими эпирскими таинствами чародейства и сообщения с небесными владыками, ведавший суть воздаяния жертв и строго блюдящий обряд, тотчас бы истолковал всякий знак свыше и ему последовал.
И потому, как ночь оставалась безмолвной, морская гладь незыблемой, а в звёздчатых небесах разливался безмятежный покой и даже птица не смела возмутить его стихию, Александр всё сильнее испытывал биение крови. От вздувшихся жил вдруг стали тесноваты доспехи, любовно пригнанные бронниками к каждому изгибу мужающего торса, а мягкое чешуйчатое заворотье на кольчужном оплечье и вовсе перехватило горло. Он ощутил, как набрякло и отяжелело лицо от прихлынувшего жара и неподвижный морской воздух не мог остудить его; из-под кожаной оторочки боевого шлема выцедилась и побежала к межглазью первая слеза солёного горячего пота, а голову охватил свербящий невыносимый зуд. Хотелось нащупать пряжку и сорвать шлем, однако всякое движение сейчас было бы растолковано Птоломеем и Клитом как сигнал к отправлению, и он терпел всё, ожидая знака богов, коим уже воздал жертвы.
– Скажи, государь, что ждёшь ты в этот решающий час? – не сдержался Каллис.
– Попутного ветра, – надменно усмехнулся царь, дабы не выдать своих чувств и надежд.
Историограф зашелестел папирусом: верно, что-то записывал.
И вдруг на воде появился чёлн, рассекающий отражённые звёзды. Плеск вёсел, шум воды и неясное бормотание приближались, будучи в тот миг единственными звуками в истомлённом тишиной пространстве. Незримый гребец, оказывается, пел разудалую воинскую песнь, однако заунывным, скучным голосом уставшего путника и правил точно к носу галеры. Александр, единственно бывший в седле, скорее других различил во тьме белеющую согбенную спину и лохмы седых волос, разбросанных по плечам: что-то знакомое почудилось в образе одинокого мореплавателя.
– Перебежчик, – определил Птоломей. – Или посол.
Сей воевода у Геллеспонта стоял у царя под рукой, среди приближенных гетайров, поскольку был по крови братом Александру – сыном Филиппа от одной из его наложниц. Однако соединяло их не только родство. Птоломей проявил себя как полководец, предусмотрительный советник и преданный соратник. Разнило лишь одно: если царь с юности придерживался аскетичной жизни, то незаконнорождённый сын был нравом в отца и не ведал ни в чём воздержания, особенно с женщинами. С собой в обозе он возил воспитанных и прелестных гетер, поскольку мыслил, будто совокупление с ними насыщает его эллинским благородством. А чтобы сократить дистанцию и умалить порок, однажды царь подарил брату буланого жеребца, который на скачках, бывало, обгонял даже Буцефала. Птоломей с этим конём не расставался, потому что воспитывал брата и наставлял конюх Александра, знавший толк в скакунах.
Парменион, переправившийся с отрядом несколькими днями раньше, без всякого сопротивления занял Абидос и донёс, что персов близ Геллеспонта нет и будто они изготовились встретить македонцев на Гранике. Даже конных разъездов нет, чтобы наблюдать за переправой! Столь неразумное их поведение Александр расценил как хитрость и потому велел ночью перегнать корабли и форсировать пролив в районе Трои.
– Кто бы ни был, приведи его ко мне, – велел он Птоломею, когда чёлн с тупым стуком причалил к царскому судну. – В такой час всякое явление – промысел богов.
Гетайры ринулись к челну, ловко подхватили гребца и поставили на палубу. И тут матёрый бык, стоящий на растяжках у носа корабля и обречённый на заклание богу морских пучин, вдруг вскинул морду и взбугал, оглашая рёвом звёздный пролив. Тем часом одинокого гребца подвели к царю, и Александра передёрнуло от внезапного озноба: перед ним стоял волхв Старгаст, кости которого были замурованы в угловой башне Пеллы! Однако этот мертвец оказался во плоти, и белая живая кожа его лица отчётливо светилась даже в темноте, а из коротких рукавов посконной рубахи торчали увитые мышцами могучие руки, которые он помнил.
На мгновение детский ужас и любопытство обуяли царя, ибо перед взором возникло видение, как волхв, бывший кормильцем малолетнего царевича, приучал не бояться высоты: брал за ногу и свешивал в прострел между зубьев башни. И при этом велел наблюдать, что вокруг происходит. Александр тогда ещё носил детское имя – Бажен, выше зыбки не поднимался и далее крепостной стены ничего не видел, и тут, впервые оказавшись в поднебесье, да ещё вниз головой, испытал сначала лишь страх. Душа затрепетала, сердце, напротив, замерло, а из гортани сам собой вырвался ребячий клик испуганного восторга. Ему почудилось: звездочёт разжал руку и Бажен теперь летит вниз – земля стремительно приближалась, и ничего иного, кроме пыльного склона сухого рва, он в тот миг не узрел. И это был не страх неминуемой гибели, которого в ту пору он ещё не ведал и не осознавал состояния смерти, как окончание жизни; он ужаснулся неестественности перевёрнутого мира!
Так было и в другой раз, и в третий, пока волхв не приучил его не взирать на высоту и воспринимать окружающее пространство во всяком его виде.
И сейчас на одно мгновение мир опрокинулся, и Александр едва сдержал крик устрашённого младенца. Старгаст же встряхнулся как-то по-собачьи, и с него на палубу осыпалось что-то неразличимое, будто водяные брызги или дорожная пыль, а седые космы спали, и на голом темени оказался лишь длинный клок, замотанный за ухо с тяжёлой золотой серьгой.
Бритая голова поблёскивала и светилась даже во тьме.
– И на кого же ты на сей раз исполчился, царь?
Насмешливый и дерзкий голос враз вернул его в привычное состояние, и перед взором очутился не старый волхв-кормилец, а молодой князь русов, выходивший с ним на поединок! Тот же нелепый вихор волос на голове, называемый чубом, ледяной, светящийся во тьме взор, и даже плетёный восьмиколенный кнут, собранный в кольцо, был замкнут в поднятой деснице! Столь неожиданное преображение повергло Александра в незнаемую доселе оторопь, когда всё – и плоть, и мысль – костенеет и не повинуется, кровь леденеет в жилах и живыми остаются лишь взор и слух.
– Сказано тебе: не ищи чужих святынь. Не внял ты моей науке, изгой. Сам возомнил себя бичом божьим! А напрасно!
Сказал так и, распустив по палубе кнут, встряхнул его змеистое тело – раздвоенный хвост издал громкий щелчок.
Гетайры отчего-то безучастно стояли рядом и словно не слышали руса, не замечали, к чему тот изготовился, Каллис даже в потёмках шуршал пером, держа в зубах другое, с обсохшими чернилами, Птоломей же изготовил пальму, дабы вовремя подать знак к отчаливанию, а Клит тем часом вовсе отстранился и, склонившись, поправлял сползавшие поножи.
Столь неслыханная дерзость невесть откуда взявшегося здесь архонта Ольбии их не возмущала: по крайней мере, никто из агемы не выхватил меча или колыча, чтобы немедля поразить хулителя. И только Буцефал, услышав щелчок, прижал уши и, приседая на задние ноги, стал сдавать, словно готовясь к прыжку – точно так же, как на ристалище.
Варвар поиграл кнутом, заставляя его плясать над палубой.
– Видно, мало я высек тебя на дору. Не вдосталь ты испытал бича моего! Ну так отведай ещё. На сей раз сполна воздам!
Леденящий панцирь оцепенения лопнул сначала в гортани.
– Зопир! – умоляющий вопль вырвался помимо воли. – Зопир, убей его!
В тот момент он даже не вспомнил, что Зопириона, свидетеля их поединка с этим русом, нет рядом, что тот остался на Капейском мысе близ Ольбии. Однако крик был услышан, гетайры встрепенулись и как-то беспомощно завертели головами, словно высматривая того, кому была дана команда убить. А тем временем варвар взметнул бич в воздух, и неумолимая петля уже полетела к белым перьям шлема, издавая пронзительный свист. Но в последний миг Буцефал под царём взвился, чуть не сронив седока, изогнутой могучей шеей заслонил всадника, принял удар на себя. И в тот же миг сам ударил копытами!
Рус отлетел на сажень и рухнул в толпу – недоумённая, захваченная врасплох агема даже увернуться не успела. Каллис уронил оба пера, а свиток папируса свернулся и пал на палубу.
Всё произошло стремительно, и то ли звенящий от напряжения глас царя, прозвучавший в ночной тишине, как призыв, то ли взъяренный и взвинченный на дыбы его конь был воспринят как знак – кормильцы на галерах подняли багры, гребцы разом ударили вёслами. И вздулись паруса! Тёмная суша оторвалась от судов почти одновременно по всей береговой линии, вокруг закипело пенистое месиво из взбитой воды и звёзд, и возникший ветер в единый миг смёл телесную оторопь.
Александр спешился, желая воочию позреть на поверженного супостата, и, когда гетайры расступились, увидел скомканное, словно тряпица, тело старика. Из разбитой и совершенно голой головы стекала кровь, а босые корявые ноги ещё царапали палубу. Однако же бича он не увидел – ни в руке, ни рядом…
Лишь папирусный свиток отчего-то катался взад-вперед.
– Где? – спросил царь и огляделся. – Где знак богов?..
Клит отчего-то забренчал щербатыми зубами, словно конь удилами:
– В челне лишь сеть дырявая…
– При нём был бич! Восьми колен!..
– Да полно, Александр, – промолвил Птоломей. – Этот плешивый старик здесь промышлял тунца…
– Я зрел в его деснице! Ищите бич!
Телохранители недоуменно оглядывались, ибо не дошлые, не чуткие, глухие к знакам богов такового не увидели, не услышали свистящего напева и хлёсткого щелчка. Но Александр в тот миг вдруг обнаружил рану, оставленную бичом: тонкая, поблёскивающая во мраке шкура Буцефала была рассечена на шее, и по вороной шерсти стекала кровь.
– Ищите же! Вот след!.. Бич божий станет моей добычей!
Обнял шею коня и тут узрел то, что искал!
Однако на его глазах деревянная рукоять раздулась, ожила и обратилась в пасть с раздвоенным языком, а плетёное тугое тело оделось в искристую змеиную шкуру. Извиваясь меж ног агемы и босых ступней гребцов, этот великий гад ползучий скользнул к борту галеры, там же обвил приподнятую гребь и в следующее мгновение растворился в блеске отражённых звёзд вкупе с веслом…
Он не замышлял похода к берегам Понта, не искал дорог в глубь земель скуфи и тем более в страны их племём – русов, древлян, полян, сколотов и прочих примыкающих к Рапейским горам, – ибо помнил наставления Старгаста. С малых лет волхв неустанно твердил об искусительной порочности и коварстве прямых путей и всячески от них оберегал. И Арис этому его убеждению вначале не препятствовал и даже иногда потворствовал, соглашаясь, мол, путь к истине тернист, и с любопытством взирал, как Александр, собрав знающих землепроходцев из числа старых гоплитов, бывших на службе у персов, странников-бродяг, мореходов и купцов, выведывал сухопутные, речные и морские ходы в незнаемые страны. Бывало, и сам, возвращаясь из Афин, привозил царю ветхие, но драгоценные пергаменты, на коих были начертаны карты торговых путей, вплоть до Согдианы, Синего моря и реки Инда, а также означены многие города, крепости, горные ущелья и теснины, доступные для конниц и верблюжьих караванов, перевалы, песчаные пустыни и прочие труднопроходимые места. Однако и ему, сведущему в архивных делах, никак не удавалось добыть указаний, где именно расположена, к примеру, сакральная столица Персии – Персеполь, и тем более свидетельств о местонахождении некой Страны городов в Рапеях, где сподобился побывать философ. А за рекою Инд и вовсе был мрак никем не знаемых, неведомых земель, однако же, по слухам, богатейших.
Покуда Зопирион топтал широкое поле близ Пеллы, оттачивая действия тяжёлых пехотных фаланг, а Клит Чёрный гонял по взгорьям лёгких гетайров, сам молодой царь вкупе с Каллисфеном и старым полководцем Парменионом прокладывал путь будущему походу, который и должен был начаться с переправы через Геллеспонт. Учитель Арис тем временем был в родном городе Стагире, возрождённом из пепла, и, вернувшись, внезапно изменил своё стороннее отношение к намерениям Александра. Он вызвался самолично поучаствовать в первом походе, причём идти советовал не на Восток, чтобы отомстить Дарию за обиды, нанесенные Элладе, а в полунощную сторону, на Понт. По его разумению, отправляясь в дальний путь, сначала следовало бы позаботиться о доме: что станет с Македонией, если оставить у себя в тылу непокорённых, своенравных и непредсказуемых варваров? Пока, мол, ищешь славы и чужих земель, свои утратишь…
Далёкий от воинского искусства, философ уподобился стратегу и предложил вторжение в Скуфь Великую, а прежде всего намеревался отнять греческие полисы Понта, много лет бывшие под её владычеством. Варвары, населяющие земли к полунощи от моря, никогда ещё не испытывали вторжений македонцев и грандиозных поражений, а потому-де не способны будут быстро оправиться, собрать союзников либо призвать на помощь персов, с коими сами часто воюют. И тогда откроется единственный прямой путь к Рапейским горам и в Страну городов, которые хоть и имеют высокие стены, но жители их совершенно не умеют воевать и защищаться, ибо по характеру прямодушны и невоинственны.