bannerbannerbanner
Тайна Дантеса, или Пуговица Пушкина

Серена Витале
Тайна Дантеса, или Пуговица Пушкина

Полная версия

Но у госпожи Удачи были могущественные подручные в виде рекомендательных писем. 5 января 1834 года граф Адлерберг писал Жоржу Дантесу:

«Сегодня генерал Сухозанет сообщил мне, дорогой барон, что он намерен проэкзаменовать вас сразу после Крещения и что он надеется, что вы сдадите экзамен за одно утро при условии, что все профессора будут в этот день не заняты. Генерал подтвердил мне, что уже просил господина Геккерена сообщить, где вас можно найти, чтобы немедленно оповестить, как только великий день будет назначен; хорошо было бы, если бы вы встретились с ним и получили все разъяснения. Он также обещал мне, что не будет слишком строг, как говорится, однако не слишком полагайтесь на это, не забудьте повторить все то, что вы учили, позаботьтесь о том, чтобы они заметили вашу начитанность…

P.S. Император спрашивал меня, учите ли вы русский. Я решил, что лучше ответить «да». Рекомендую вам найти учителя русского языка».

27 января 1834 года Жорж Дантес сдал вступительные экзамены. Освобожденный от экзаменов по русской словесности, военному судопроизводству и уставу, он сообразительностью компенсировал пробелы в образовании. Говорят, что, когда его спросили, какая река протекает через Мадрид, он признался, что не знает, но вызвал улыбку на строгих лицах членов комиссии, добавив: «И подумать только, я купал там свою лошадь!» 8 февраля он был произведен в корнеты Кавалергардского полка, а шесть дней спустя – зачислен в седьмой резервный эскадрон.

26 января 1834 года Пушкин писал в своем дневнике: «Барон д’Антее и маркиз де Пина, два шуана – будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет». Вероятно, это случилось вскоре после того, как они познакомились, возможно, когда Пушкин, обедая с Данзасом в известном петербургском ресторане, сидя за табльдотом, оказался рядом с молодым французом. Но пока оставим их у Дюме, в веселой и беззаботной мужской компании, не подозревающих о той ненависти, которая разделит их позже, и смакующих кровавый ростбиф, трюфели и страсбургский паштет. Перемотав вперед пленку, давайте рассмотрим судьбу этих двух шуанов на русской земле. Маркиз Пина никогда не служил в гвардии, а служил в Замошском стрелковом полку, откуда его выгнали за кражу серебра. А Дантес был лишен звания и выслан из России за пролитие крови самого чистого ее певца, лишив страну ее солнца.

«Государыня пишет свои записки… Дойдут ли они до потомства?» – спрашивал Пушкин. И в самом деле, часть мемуаров Фредерики-Луизы-Шарлотты-Вильгельмины Прусской, должным образом переименованной в Александру Федоровну после венчания с Николаем Павловичем Романовым 1 июля 1817 года, сохранилась вместе с ее дневниками – крошечными блокнотами, испещренными немецкими каракулями, тайное прибежище нежной души, погруженной в радостное ликование, покрытое многочисленными розовыми вуалями, защищавшими ее от реального мира. Одна из многих немецких императриц, всходивших на русский трон, она была красавицей-блондин-кой, чья воздушная грация поражала самого Пушкина: «Я ужасно люблю царицу, несмотря на то, что ей уже тридцать пять лет и даже тридцать шесть». Те, кто хорошо ее знали, смотрели на нее как на девочку, впервые столкнувшуюся с жизнью: она имела невинное врожденное чувство неведения зла и «говорила о несчастьях как о мифе». Она любила нравиться и наивно флиртовала с мужчинами. Она обожала танцевать. Она танцевала ночи напролет, подвергая опасности свое хрупкое сложение, великолепно двигаясь, подобно воздушному сильфу, созданию, парящему между небом и землей, Tochter der Luft, «дочь воздуха».

Дневникам танцующей императрицы мы обязаны упоминанием о событии, которое, по всей вероятности, и было дебютом кавалергарда Жоржа Дантеса в петербургском высшем обществе: «28 февраля 1834 года… В 10.30 мы приехали к Фикельмонам, где я переоделась в комнате Долли в белое платье с лилиями, очень красивыми… мои лилии скоро завяли. Дантес[3] продолжал смотреть на меня». Был ли Дантес настолько дерзким, чтобы бросать на царицу долгие взгляды? Была ли она также очарована этим опасным для женщин взором? Можно опустить это нечистое предположение. Дело в том, что сердце Александры Федоровны билось неровно (но целомудренно и невинно) при виде другого молодого офицера гвардии. Ее, вероятно, поразило восхищенное изумление, восхищенный блеск этих больших голубых глаз, устремленных на нее, на Николая I (казавшегося еще более высоким и внушительным в своей австрийской гусарской форме) и на блестящую толпу гостей, разукрашенную драгоценностями и звездами, – совсем новый мир, теперь великодушно открывающий перед молодым иностранцем свои двери.

Имя Жоржа Дантеса, хотя и оставленное для истории августейшей свидетельницей, затем выпадает из страниц петербургского общества до зимы 1835/36 года. В этом нет ничего удивительного. Светские столичные львы смотрели на Дантеса как на котильонного принца, приятного, жизнерадостного француза, чьи влиятельные друзья доставили ему место в гвардии. Однако удивительно, что его имя не упоминается немногочисленными истинными друзьями голландского посланника, такими, как Отто фон Брей-Штейнбург, поверенный в делах баварского посольства. В письмах графа Отто к своей матери Софи в Митау часто упоминается барон Геккерен, «остроумный и очень забавный человек, который был очень добр ко мне», но также «холодный и не очень приятный человек, однако способный оказывать истинные услуги тем, к кому он чувствовал благоволение». И все же ни слова о Дантесе, который был частым гостем элегантной частной резиденции, прилегавшей к голландскому посольству. Баварский и голландский дипломаты стали некой «неразлучной парой», их дружба выросла и укрепилась настолько, что Брей был серьезно обеспокоен, когда Геккерен серьезно заболел: «Я проводил с ним столько времени, сколько мог, и горько сожалел о своих скудных познаниях в уходе за больными. Он в таком состоянии, что едва замечает присутствие друзей». И опять ни слова о Дантесе, который, должно быть, проводил долгие и тревожные часы у постели посланника.

19 мая 1835 года граф фон Брей сообщает своей матери: «На днях я сопровождал Геккерена в Кронштадт… С большим сожалением должен был я расстаться с другом, который так много сделал, чтобы мое пребывание в этом городе было приятным. Мне будет не хватать его и в каждодневной жизни, и в моих привязанностях, и ни в каком отношении заменить его я не смогу. Он направляется в Баден-Баден… Мы вернулись из Кронштадта в Петербург в сильный шторм, на одном из судов Алексея Бобринского, работая наравне с членами экипажа, несмотря на ужасное недомогание». И опять ни слова о Дантесе, который находился на борту того же судна. Была ли личность французского офицера настолько бледной, что не стоила упоминания? Или ближайшие друзья Геккерена намеренно хранили молчание о его молодом друге? И если да, почему?

Жорж Дантес – Якобу ван Геккерену,

Петербург, 18 марта 1835 года

«Мой дорогой друг, ты не можешь представить себе, какое удовольствие доставило мне твое письмо и как оно меня успокоило, я ведь действительно ужасно боялся, что у тебя случатся судороги от морской болезни. Нам меньше повезло в нашем путешествии, поскольку наше возвращение было самой забавной, хотя и необычайной вещью – конечно, ты вспоминаешь ужасный шторм, который разыгрался, когда мы тебя покинули. Что ж, он становился все больше и больше, когда мы вошли в залив… Брей, который устроил такой шум на большом корабле, не мог решить, какому святому молиться, и немедленно предложил нам не только содержание обеда, который он ел на борту, но и всего, переваренного им в последнюю неделю, в сопровождении проклятий на всех языках».

Париж, начало лета 1989 года, спустя 152 зимы и 153 весны после смертельной раны, нанесенной Дантесом Пушкину. Чердак квартиры в шестнадцатом округе, серая исхоженная лестница, старые деловые бумаги, принадлежащие достойному пожилому владельцу квартиры, фотографии, открытки, печатные издания, личные письма. И затем внезапно то, о чем вы мечтали, но не смели и надеяться: связка старых писем из другой эры, другого мира.

Похороненные – или спрятанные? – более полутора столетий в личных папках семейства Геккерен, письма, написанные Жоржем Дантесом Якобу ван Геккерену в начале мая 1835 года, являются настоящим чудесным открытием для любого исследователя событий, приведших к последней дуэли Пушкина. Дар от крылатого вестника богов внезапно позволяет услышать голос – а также узнать мысли и чувства – человека, который в русский период своей очень долгой жизни не оставил после себя никакого наследия, кроме нескольких острот и ужасного бремени вины. Легенда обязывает: один последний штрих к драме в деле Жоржа Дантеса. Один последний штрих – к его удаче? Об этом трудно судить.

Это роковое фланелевое белье

Дантес – Геккерену,

Петербург, 18 мая 1835 года

«Пропасть, оставленную твоим отсутствием, невозможно описать. Я могу сравнить ее только с тем, что ты, возможно, ощущаешь, потому что, хотя ты иногда и ворчал, встречая меня (я, конечно, говорю о тех случаях, когда ты был страшно занят), тем не менее, я знал, что ты был счастлив немного поболтать со мной и что видеть друг друга в любое время дня стало для тебя такой же необходимостью, как и для меня. Я ехал в Россию, думая найти здесь только чужих, – и вот, провидение послало мне тебя! Так что ты не прав, называя себя моим другом, потому что друг не сделал бы для меня всего того, что сделал ты, даже не зная меня; в конце концов ты меня избаловал, я привык к этому, поскольку так быстро привыкаешь к счастью, и со всем этим снисходительность, которую я никогда бы не нашел даже в собственном отце: и разве, окруженный людьми, завидующими моему положению, как ты полагаешь? – не чувствую я разницу и не говорит мне каждый час дня, что тебя здесь больше нет… Прощай, мой милый друг. Позаботься о себе и чуть больше веселись…»

 

Предупреждение перед тем, как продолжить: даже при снисходительном переводе – с прибавлением где надо запятой или точки, правкой согласования времен, исправлением диковинной грамматической ошибки – письма Жоржа Дантеса нуждаются в великодушном читателе, читателе-редакторе, склонном не обращать внимание на ошибки и приводить в порядок стиль, свидетельствующий о слабом знании правил синтаксиса, да и вообще письменной речи. Луи Метман сказал о своем дедушке: «Ни в молодости, ни в зрелом возрасте он не проявлял почти никакого интереса к литературе. Домашние не припомнят Дантеса в течение всей его долгой жизни за чтением какого-нибудь художественного произведения».

В конце мая барон Геккерен прибыл в Баден-Баден на воды, на чем настаивал доктор Задлер после приступа холеры, который чуть не отправил его к Создателю, но также и для того, чтобы встретиться с Жозефом Конрадом Дантесом (отцом Жоржа. – Примеч. пер.), который посетил этот курорт с Альфонсом, вторым своим сыном. Геккерен хотел обсудить с Жозефом Конрадом свою заветную идею, с которой он уже некоторое время носился: дать Жоржу имя Геккеренов и сделать его наследником своего состояния. Но даже представителю одного из старейших голландских родов было сложно усыновить француза, состоявшего на действительной военной службе в Российской Императорской гвардии, двадцати лет от роду, чей настоящий отец был жив и здоров. Хорошо осознавая стоящие перед ним препятствия, Геккерен был полон решимости использовать все свои дипломатические и ораторские способности, чтобы обойти или преодолеть их. Он знал, что может рассчитывать на расположение своего короля, которому он так долго и преданно служил, защищая интересы маленькой Голландии при одном из самых могущественных дворов Европы, однако первым шагом должно было стать получение согласия настоящего отца Жоржа.

Возможно, во время дневной прогулки по тенистым аллеям Баден-Бадена, а возможно, после вечерней игры в вист, но в какой-то момент он рассказал Жозефу Конраду об ужасной болезни, которую он только что перенес, и о тоске и чувстве пустоты, которые осаждают человека, лишенного потомства, когда он сталкивается со смертью. Возможно, он признался, как страстно хотел бы иметь семью: его собственная никогда не могла простить его обращение в католичество и с тех пор относилась к нему либо холодно, либо откровенно враждебно. Возможно, он описал беспокойную жизнь молодого человека, одинокого в заснеженной чужбине, молодого человека, изводимого завистью окружающих и объекта многих искушений, происходящих от его живого и буйного характера. Так или иначе, ему не только удалось завоевать доверие Жозефа Конрада, но и тронуть его сердце. Подтверждение этому пришло в конце июня в письме Жоржа: «Мой бедный отец очарован и пишет мне, что невозможно питать привязанность большую, чем ты питаешь ко мне, что мой портрет постоянно с тобой, благодарю тебя, тысячу раз благодарю, мой дорогой». Якоб ван Геккерен обещал своему будущему – как его назвать? – соотцу, что он навестит его в Сульце, как только окончательно поправится.

21 мая Жорж Дантес отправился в Павловск, за 25 верст от столицы, где у гвардии был регулярный летний лагерь. Здесь он вел тяжелую, изнурительную жизнь, находясь на постое в смрадной общей комнате избы, которую он делил с несколькими крестьянами. С огромным усилием удавалось ему найти тихий уголок, где он мог, урвав время, написать своему далекому другу письмо: «Муштра и муштра, маневры и маневры, и вдобавок ко всему эта ужасная погода, меняющаяся каждые два дня, сегодня удушающая жара, завтра такой холод, что не знаешь, куда деться». По сравнению с этим недели, проведенные в Вандее, показались ему приятными праздниками. Россией правил несгибаемый солдат, который любил демонстрировать – подданным, миру и самому себе – мощь и железную дисциплину своих вооруженных сил. В этой утомительной череде дней было только два ярких пятна: блестящие вечера в честь выдающихся гостей, таких, как Фридрих, принц Нидерландский; и «Императрица продолжает быть добра ко мне, потому что среди трех приглашенных от полка обязательно приглашен и я». Когда гвардия в конце концов покинула Павловск и прибыла на свои квартиры в Новую Деревню, Жорж Дантес пустился в стремительный водоворот светской жизни Островов – паутины островков в Финском заливе, архипелага лугов, лесов и садов, исчерченных бесчисленными протоками, ручьями и каналами, испещренных прудами и озерами. Чуть больше десятилетия Острова были модным местом отдыха петербургской аристократии, которая за бешеные деньги снимала здесь дачи, местом выступления французской труппы и даже водным курортом (вода, конечно, ввозилась, любимая вода императрицы из Эмса), славившимся роскошным залом для приемов. Кроме балов, не проходило и дня без parties de plaisir, пикников, лодочных прогулок и прогулок верхом. Имена амазонок – сестер Гончаровых – были у всех на устах на Островах в тот сезон из-за искусности и грации, с которыми они управляли чистокровными лошадьми знаменитых конюшен Полотняного Завода. Самая младшая и самая красивая из сестер была замужем за Пушкиным. Они проводили лето на Черной речке, возле Новой Деревни, и наш французский офицер, казалось, становился более галантным и остроумным в их обществе. Кошмар учений закончился, и это второе российское лето было бы совершенно восхитительным, если бы не раздражающие желудочные боли, которые мучили его уже несколько месяцев. «Но в любом случае, не беспокойся, – уверял он Геккерена. – Когда ты вернешься в Петербург, я буду уже в хорошей форме для того, чтобы сжать тебя в своих объятиях так, что ты вскрикнешь».

Пушкин – Александру Христофоровичу Бенкендорфу,

Петербург, 26 июля 1835 года

«Граф, мне тяжело в ту минуту, когда я получаю неожиданную милость, просить еще о двух других, но я решаюсь прибегнуть со всей откровенностью к тому, кто удостоил быть моим провидением. Из 60 000 моих долгов половина – долги чести. Чтобы расплатиться с ними, я вижу себя вынужденным занимать у ростовщиков, что усугубит мои затруднения или же поставит меня в необходимость вновь прибегнуть к великодушию государя. Итак, я умоляю его величество оказать мне милость полную и совершенную: во-первых, дав мне возможность уплатить эти 30 000 рублей и, во-вторых, соизволив разрешить мне смотреть на эту сумму как на заем и приказав, следовательно, приостановить выплату мне жалованья впредь до погашения этого долга. Поручая себя вашей снисходительности, имею честь быть с глубочайшим уважением и живейшей благодарностью…»

Геккерен продолжал демонстрировать свою привязанность к Дантесу предложениями денег, которые постоянно отвергались с вежливостью и осторожностью, удивительными в человеке, чей родной отец упрекал его в мотовстве. «Мой дорогой друг, – писал Дантес, – ты всегда безосновательно беспокоишься о моем благополучии, перед отъездом ты оставил мне средства, чтобы жить достойно и с комфортом… Если я ничего не прошу, это значит, я ни в чем не нуждаюсь… Я все еще далек от могилы, и у нас есть шанс вместе потратить те деньги, которые ты всегда так великодушно мне предлагаешь». Несмотря на эти убедительные протесты, барон продолжал слать деньги и подарки и уплачивал долги своего протеже. По всей вероятности, смущенный и обеспокоенный такой щедростью, Дантес отложил в сторону свой небрежный, разговорный французский язык, стараясь более или менее изысканно выразить свою благодарность человеку, стремящемуся удовлетворить все его потребности и предупредить все его желания, человеку, двигающему небо и землю, чтобы обеспечить ему счастливое будущее, свободное от тени нужды, под теплым крылышком нового любящего отца.

К сожалению, это будущее оказалось более отдаленным, чем ожидалось, поскольку по голландскому закону человеку моложе 50 лет не разрешалось усыновлять. «Я не имею нужды в бумагах, документах и свидетельствах, – писал Дантес, когда узнал об этом непредвиденном препятствии. – У меня есть твоя дружба, которая продлится, я уверен, до того времени, как тебе исполнится пятьдесят, и она лучше, чем все бумаги в мире». Утешенный теплыми словами своего подопечного, посланник продолжал сражаться, обдумывая все возможные выходы из прискорбного бюрократического тупика. И он продолжал развертывать свои планы, даже когда Жорж, встревоженный состоянием здоровья барона, дружески просил его это прекратить: «Когда врачи настаивали, чтобы ты уехал из Петербурга, причина была не только в полезности свежего воздуха, но и в том, чтобы ты отвлекся от дел и дал покой своему уму… Хорошенько позаботься о себе, и для нас всегда будет достаточно возможностей уехать и жить там, где климат более благоприятен, и убедиться, что мы будем счастливы везде». Геккерен предпринимал усилия для покупки имения под Фрейбургом, где он мог бы когда-нибудь поселиться; он часто думал о том, чтобы покинуть Россию и ее невозможный климат; по Петербургу ходили слухи о том, что он рассматривает возможность дипломатической миссии в Вене. Обычно разумный Дантес, заклятый враг мечтаний и замков на песке, казалось, позволил энтузиазму своего благодетеля увлечь себя: «Как ты говоришь, мы должны быть, так сказать, en famille: поскольку теперь ты часть ее… Мой отец имеет большое имение в трех часах от Фрейбурга, на берегах Рейна, и нет ничего невозможного в том, чтобы найти собственность, с ним граничащую. Уверяю тебя, это прекрасная мысль, и так как тебе нравится также и мой брат, мы сможем жениться и жить почти все вместе, всегда имея тебя в нашем распоряжении».

У Жоржа Дантеса было хрупкое сложение. А северное лето обманчиво. По вечерам Острова, бывало, окутывались влагой, пробиравшей до костей; сильные ветра задували соленый воздух через щели бревенчатых домов Новой Деревни; внезапные ливни превращали благоуханный рай в болото; вдруг все вокруг стало напоминать об осени. Однажды вечером в конце августа кавалергард покинул бальную залу курорта весь в поту после одного из своих обычных вихрей головокружительных танцев, но на этот раз он был настолько неосторожен, что вернулся домой в открытой карете. На следующий день он не смог встать с постели: затрудненное дыхание, дрожь, жар в груди; вызванный доктор Задлер поставил диагноз – плеврит. Дантес осторожно сообщил о своей болезни Геккерену, встревоженный посланник ответил потоком советов и указаний – конкретным доказательством его права на отцовство.

Пушкин – своей жене, Наталье Николаевне,

Михайловское, 21 сентября 1835 года

«Ты не можешь вообразить, как живо работает воображение, когда сидим одни между четырех стен, или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова закружится. А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его уже вполовину промотал; ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит Бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30 000. Все держится на мне да на тетке. Но ни я, ни тетка не вечны. Что из этого будет, Бог знает. Покамест грустно. Поцелуй-ка меня, авось горе пройдет. Да лих, губки твои на 400 верст не оттянешь…»

Согласно Луи Метману, «горячая преданность голландского посланника и его благоразумные советы, конечно, имели благотворное влияние на горячий характер 23-летнего молодого человека, который в блестящем светском окружении должен был контролировать побуждения своей импульсивной натуры». Но письма Дантеса производят иное впечатление. В них молодой человек из них двоих выглядит более благоразумным и логичным. В августе 1835 года, когда посланник услышал, что в Италии бушует холера, он подумывал над тем, чтобы изменить свои планы и вернуться в Россию раньше, чем ожидалось. Но Жорж переубедил его: «Ты знаешь, как бы я был счастлив тебя видеть, но только вчера я говорил с Задлером… Он сказал, что ни при каких условиях ты не должен возвращаться до конца года, если хочешь полностью излечиться, и он добавил, что русский климат убьет тебя; подумай, могу ли я позволить тебе вернуться после того, как услышал этот секрет… Проведи зиму в Вене или Париже, и ты явишься среди нас весной в прекрасной форме».

Жорж всегда проповедовал умеренность и здравый смысл: «Когда ты[4] говоришь мне, что не переживешь, если что-то со мной случится, неужели ты думаешь, что эта мысль никогда не приходила и ко мне? Но я гораздо разумнее тебя, потому что я не останавливаюсь на этой мысли, но гоню ее как ужасный кошмар; в конце концов, что будет жизнь наша, если в то время, когда мы действительно счастливы, мы будем позволять нашему воображению разгуляться, беспокоясь о бедствиях, которые могут нас постигнуть? Жизнь была бы постоянным мучением».

 

Далеко не успокоенный логикой Жоржа, как это было бы с родным сыном, барон обиделся. Бывали моменты, когда он предпочел бы видеть у Жоржа больше импульсивности и меньше логики, и моменты, когда, терзаемый неуверенностью относительно истинных чувств своего будущего сына, он позволял беспокойству, непонятной неловкости пробиваться через его завуалированные выговоры и горькие намеки. Когда во все более усложняющемся деле усыновления возникла очередная трудность, он, например, упрекал Жоржа за то, что тот не был достаточно встревожен, и молодой человек был вынужден успокаивать его: «Я уверен, ты скоро получишь письмо, которое сделает нас обоих счастливыми. Я говорю «нас обоих», потому что в своем письме ты пишешь так, будто я рад тому, что происходит». Посланник жаловался, что его протеже выражал свои чувства к нему неискренними, пустыми фразами, обвиняя его в эпистолярной лености. Жорж утверждал, что в этом нет его вины: «Иногда мои письма так коротки, что мне стыдно их посылать, и я жду какой-нибудь сплетни о знатных жителях Петербурга для того, чтобы немного развлечь тебя».

Сплетни были средством Дантеса возместить недостаток пыла, беспокоивший Геккерена. Он пересказывает случай, произошедший на свадьбе их друга Марченко. Когда священник обратился к нему с ритуальной формулировкой «moi, Jean, lepouseur», названный Жан, гордый своим титулом камер-юнкера, поправил священнослужителя: «moi, Gentilhomme de la Chambre»[5]. Весь Петербург весело смеялся над Жаном. Он рассказывал ему о последнем скандале из жизни своих театральных друзей: обнаружив, что Евдокия Истомина, самая известная русская балерина, изменила ему с приезжим парижанином, остановившимся у его коллеги Лаферьера, актер Поль Минье дал пощечину владельцу дома, где состоялось свидание; эксцентричный Лаферьер парировал, объявив, что будет продолжать играть только в том случае, если обидчик публично заявит, будто не тронул его и пальцем, и абсурдный документ соответствующего содержания распространился по всему городу вместе с программой французского театра. Он рассказывал ему, что происходило «в дипломатической семье»: граф фон Лерхенфельд, прижимистый посланник Королевства Бавария, явился на пикник с остатками ростбифа, корочкой хлеба и небольшим количеством горчицы; граф фон Брей был по уши влюблен в одну из фрейлин императрицы, но его держала на коротком поводке его любовница, Жозефина Ермолова, которая летом 1835 года преподнесла своему законному мужу превосходное незаконнорожденное дитя. Он рассказывал ему о шутовстве его товарищей по гвардии: некие умники в ложе Александринского театра бросили в актрису, чье исполнение они сочли недостаточно хорошим, интимную часть мужского белья, заполненную конфетти, «и Император напомнил слова, которые говорил нам когда-то, что если произойдет хоть малейшее недоразумение, виновные будут переведены в армию: естественно, не хотел бы оказаться на их месте, поскольку карьера бедняг будет погублена из-за нескольких шуток, которые даже не были умными или смешными, да и игра не стоила свеч». Что стало со знаменитым весельем, дерзостью и веселой беззаботностью Дантеса?

«Горячий жеребенок заиндевевших степей». Так один поэт, возможно Маффеи, воспел Жюли Самойлову, русскую дворянку, поселившуюся в Милане в 1824 году. Юлия Павловна Самойлова впервые появилась в миланском высшем обществе 30 января 1830 года на мемориальном балу у графа Джузеппе Батьяни. Вскоре она стала известна как «русская дама из Милана», прогремевшая своими бурными любовными историями, экстравагантностью, щедростью к бедным и пышностью ее незабываемых вечеров, которые заставляли каналы Навигли, слабое подобие Невы, искриться в ночи песнями и светом. Каждый ее приезд в Россию сопровождался тем или иным скандалом. Дантес писал Геккерену в августе 1835 года: «Я все время забываю сообщить тебе подробности пребывания Жюли в Петербурге… Начну с того, что ее дом напоминал казармы, поскольку все офицеры полка проводили здесь вечер, ты можешь представить, что происходило; однако правила приличия соблюдались, поскольку осведомленные люди настаивают, что у нее рак матки». Жюли Самойлова дала большой вечер, посвященный своему дню рождения, в своем имении Славянка.

Я там не был, но рассказывают потрясающие вещи, которые не могут быть правдой. Например, что она заставила крестьянок взбираться на смазанные жиром столбы, и каждый раз, когда они падали, раздавались бесконечные радостные крики, также она заставляла крестьянок участвовать в скачках верхом на лошадях, короче говоря, самые разные подобные шалости, самое неприятное было то, что Александр Трубецкой сломал руку по дороге домой… Император узнал обо всех этих слухах и о сломанной руке Александра; на балу у Демидова на следующий день он был в гневе и, обратившись к нашему генералу, в присутствии сорока человек сказал: «Итак, офицеры вашего полка настаивают на том, чтобы творить глупости, и не успокоятся, пока я не переведу дюжину из них в армию, а что касается той женщины, – говоря о Жюли, – она будет вести себя прилично только тогда, когда я заставлю полицию вышвырнуть ее вон». Мне очень жаль, потому что Жюли очень хороший человек, и если я и не был у нее дома, то часто с ней встречался; должен сказать тебе, что я почел за лучшее не посещать ее, поскольку Император так однозначно осудил людей, бывших у нее частыми и близкими гостями».

Чем больше мы слышим голос подлинного Дантеса, тем больше в наших глазах тает образ развращенного высокомерного авантюриста, завещанный нам многочисленными свидетелями. Были ли они слепы? Лгали? Или существовало два Дантеса: один для общества, а другой – раскрывавшийся только человеку, которому он был обязан всем, человеку, без которого, как он говорил, он «был ничем». И был ли этот второй, тайный Дантес связан с этим человеком чем-то большим, чем просто уважение и благодарность? Александр Трубецкой, кавалергард, сломавший руку по пути с деревенской оргии в Славянке домой, не имел сомнений на этот счет: «И за ним водились шалости, но совершенно невинные и свойственные молодежи, кроме одной, о которой, впрочем, мы узнали гораздо позднее. Не знаю, как сказать: он ли жил с Геккереном, или Геккерен жил с ним… В то время в высшем обществе было развито бугрство. Судя по тому, что Дантес постоянно ухаживал за дамами, надо полагать, что в сношениях с Геккереном он играл только пассивную роль».

Среди своих современников и товарищей по военной службе, с их опрометчивым поведением и буйной развращенной жизнью, Жорж Дантес стоит особняком, как муха-альбинос. Все еще было лето, когда он писал посланнику: «В полку новые приключения. Несколько дней назад Сергей Трубецкой и несколько других моих товарищей после более чем обильного обеда в ресторане за городом начали колотить во все дома по дороге домой. Можешь представить шум, который поднялся на следующий день». Позднее он сообщил Геккерену о последствиях этой шалости: «Разразилась буря. Трубецкой, Жерве и Черкасский были переведены в армию… Понятно, что необходимо вести себя тихо, если хочешь прогуляться по проспекту и подышать свежим воздухом, а оказаться на гауптвахте можно быстро, поскольку времена сейчас тяжелые, действительно очень тяжелые, и нужно много осторожности и благоразумия, если хочешь управлять своей лодкой так, чтобы не врезаться в другие».

Весьма осторожный рулевой, ведущий свое маленькое судно через ширь российских вод, холодная голова среди опрометчивых, умеренный среди неумеренности, отстраненный и сторонний наблюдатель, Дантес рассуждает почти как Германн, главный герой пушкинской «Пиковой дамы», написанной в 1833 году. Германн каждый вечер посещает бесконечные игры в фараон, но никогда не играет; трезвый, выдержанный, уступающий приятелям в щедрости по своим средствам и характеру, полный решимости никогда не жертвовать самым необходимым в сомнительной погоне за избыточным, он живет под девизом «бережливость, умеренность, трудолюбие». Но у него «профиль Наполеона и душа Мефистофеля». Взволнованный историей о графине, знающей безошибочную формулу выигрыша, он становится одержимым ее чудесным секретом и идет на все, чтобы вырвать у нее эту тайну. Наконец призрак старой графини, причиной смерти которой он явился, открывает ему: «Тройка, семерка, туз», – и Германн впервые начинает играть; он должен выиграть огромную сумму, но дряхлая злая дама пик подмигивает ему с третьей карты, единым ударом лишая его разума и богатства.

3Уроженка Германии, царица была не единственной, путавшей написание его имени, которое часто писалось как «Dantais», «Dantesse», «Dantest». Его товарищи по гвардии находили в нем комическое сходство с «dentist» (зубной врач). («Он начал как дантист, а теперь он доктор», – говорили они, когда его усыновил Геккерен, чье имя несколько напоминало русское «лекарь» – доктор.) В конце концов принятым в России написанием стало «Dantes».
4После многих писем и некоторого колебания Дантес стал обращаться к Геккерену более фамильярно, на «ты», а не на более формальное «вы»: «Мой дорогой, ты настоящий ребенок. Как ты можешь настаивать, чтобы я называл тебя «ты». Как будто это слово может придать больше ценности мысли, как будто слова «Я люблю вас» (vous) были бы менее искренними, чем «Я люблю тебя» (tu). Кроме того, видишь ли, это стало бы привычкой, которую мне пришлось бы преодолевать в обществе, где ты занимаешь положение, не позволяющее юнцу, подобному мне, быть настолько фамильярным».
5Здесь: «я, названный Жаном…» и «я, камер-юнкер…». (Примеч. пер.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru