bannerbannerbanner
Отраженные сумерки

Сен Сейно Весто
Отраженные сумерки

Полная версия


4


Во всей этой истории важно то, что те же перипетии на типе организации и специализации насекомого мира сказались самым драматичным образом. Лишь на небольшой островной гряде Шельфа Пенк-Гуан были обнаружены эндемичные формы оккамов рая, кровососущих гвоздей размером с ладонь, но был лишь вопрос времени, когда они окажутся на материке.

Вообще, я уже примерно видел, как будет выглядеть конец света. Когда в один прекрасный день океанским течением из-за горизонта принесет какое-нибудь вырванное с корнями дерево и на нем – мирно дремлющих в щели оккамов. Бывают москитос, которые держат под охраной пределы лесов лучше, чем колючая проволока. Но этот паразит не знал ни чувства меры, ни совести. Для него не было ничего святого. В среде экзоморфов даже ходила теория, призванная объяснить отсутствие в настоящее время данной разновидности сетчатых неполнокрылых на самом Материке. Оккамы тут были, как не быть, но давно и очень недолго. Поскольку все съели и в самые сжатые сроки благополучно вымерли вместе со всем остальным миром. Она объясняла даже причину массового вымирания живых видов в геологическом прошлом материка. Если возможно какое-то переложение принципов организации микробиологии и вируса на более высокую ступень развития, то оно лежало за ближайшей лагуной. Солнечно сияющие кущи Падающих Гор спасала только полоса рифов. Зеркальноглазый стайных паразит, вкрадчиво гудя, служил напоминанием о том, как хрупок может быть мир. На островной гряде оккамы выживали главным образом посредством анабиоза, который на материке не работал. Ими занимались вплотную, но в цепи их превращений оставалось много неясного. На подотчетный период москитос тут не было. Зато были кошки.

Кошки были природным бедствием для того, кто после напряженного трудового дня настраивался на отдых. Они не давали уснуть, копошась где-то рядом, вопросительно взмурлыкивая, устраивая друг другу засады и ломая зеленые насаждения. Причем каждый раз складывалось впечатление, что копошиться, устраивать засады и ломать насаждения ночами они со всей акватории Озера собирались почему-то исключительно у моего коттеджа. Проблема состояла в том, что я не любил спать под крышей. Я любил спать именно под открытым небом с большим количеством звезд. Низкие кроны скрывали, что делалось под их покровом, но я не хотел знать, что там делалось, я хотел спать. Я задавал соседу вопрос, сталкивался ли он с проблемой крепкого здорового отдыха. Отложив дела, приняв горделивую осанку и надменно вздернув подбородок, он заявил, что, несмотря на свой возраст, крепкий здоровый отдых – одна из привилегий, которой его организм не намерен себя лишать. Я тогда же решил, что так дальше продолжаться не может.

Стоило мне закрыть глаза, кошки принимались шуршать листвой. Они, не стесняясь, невидимо отирались где-то совсем рядом, нагнетая атмосферу, начиная вести себя как дома, шумно встряхиваясь и взмурлыкивая из темноты. Надо сказать, спать в гамаке у себя на лужайке, как это делал я, прямо под открытым небом решались немногие.

Прямых свидетельств нападения на людей именно кошек не имелось. И это обстоятельство было исключительно важным в противостоянии автономных поселений экзобиологов политике Миссии. Здесь все исходили из презумпции, что мы не у себя дома, но каждый при этом хранил взгляд со своей позиции. Настоящее положение вещей в плане сдержанности умонастроений устраивало прежде всего нас, обитателей автономных коттеджей. Согласно Презумпции Исходного, известной как права независимых культур, вопрос личной безопасности целиком лежал на нас самих. И Миссии это сильно не нравилось. Невозможно сохранить бюрократический показатель летальных инцидентов на одном уровне, когда каждый делает, что хочет.

Скептики, правда, еще сумрачно огрызались с тем содержанием, что таких свидетельств нападений и некому было бы давать, случись что, а покажите нам хоть одного вооруженного биолога. И это тоже было правдой. Люди на Материке в самом деле пропадали, и по самым разным причинам. Нам всем был знаком энтузиазм в столкновении с новым и истерия первооткрываний. Наша работа никогда официально не числилась в списке безопасных, но мы выбирали ее сами. И сами для себя решали, что «хорошо» и что «плохо».

Но руководство всю эту философию решительной рукой отодвигало в сторону, как оно выражалось, «для биологии с более мягким климатом». Давя на свое право вето, оно заявляло, что вынуждено исходить из того, что в условиях удручающей бесконтрольности обслуживающего персонала биостанций, затерянных по лесам и горам, когда народ то и дело сам по своему усмотрению, не спросясь, пропадает вдруг неизвестно куда, как это у экзоморфов вошло уже в нехорошую традицию, было бы наивно утверждать, что все конгонийские бестии мягкие и пушистые. Люди пропадают? Пропадают. Без спросу? Без спросу. Никто и не утверждает. Просто сведений обратного ни у кого нет. Презумпцию Исходного пока никто еще не отменял. Версия о нападениях парапода звучала бы тут с большим правдоподобием. Но меня никто не спрашивал.

Мы знали, что это значит. Право вето означало, что каждый твой контрольный образец будет тогда сам по себе. Сам по себе будешь ты сам и твое будущее как ученого.

По здравом размышлении, нужно было бы согласиться, что вероятность столкновения с представителем легко и быстро убивающей среды здесь никогда не равнялась нулю. Однако каждый из нас, опять же по здравом размышлении, предпочитал об этом благоразумно хранить молчание. Человек не забывал, что сюда его никто не звал. Конечно, никто тут не слышал о прирученной кем-либо озерной кошке, если не считать Батута, но, во-первых, Батут был не совсем кошка, по мнению многих, он был просто скотиной, и потом, возникни у них такое желание, они все очень скоро могли бы копаться и встряхиваться там у себя в полном одиночестве. Рассказывают, эти бестии в силах воспринимать даже электрическое поле, возникающее в результате чьей-либо посторонней мышечной активности. Не говоря уже о том, что о местных ужасах годами плели и мололи вздор все, кому не лень.

Сосед, кажется, был первый, кто взялся это собрать и издать. В назидание поколениям, идущим следом. Он не то чтобы после этого как-то сразу вырос в моих глазах (все героические эпопеи скромно проходили под его именем, при его тесном участии и под его непосредственным руководством, где он с негромким мужеством переходил из одного народного эпоса в другой), но теперь, по крайней мере, мы лишились последних иллюзий.

В общем, здесь все еще далеко от полной ясности. Где-то писали, у сумчатых кошек интеллект выше, чем у дельфораптора. Пресноводная разновидность касаток, плескавшихся в озерах, озадачивала, но то же можно было сказать о многих других. Всякого рода благоустроенные клетки и загоны для живых организмов высокой организации тем же статусом Независимой Культуры запрещены, я боюсь, сейчас по всему Конгони если найдется несколько человек, вживую видевших озерную кошку, – уже много. Считалось, это одни из самых скрытных и осторожных созданий. Я снова подумал, как неудачно встал мой коттедж.

Вот только сегодня ждал, что что-то произойдет. Твари так были увлечены собой, что подняли меня с постели прямо посреди ночи, вылетев мне на траву чуть не под самый гамак встрепанным клубком, опрокидываясь, лягаясь и пинаясь. И пока я чудовищным усилием пытался отодрать реальность от сна, клубок распался, образовав пару гибких теней, которые с мягким дробным топотом растворились в темноте. Было ясно, что надо менять или коттедж, или свое мировосприятие. Я не знал, что труднее.

У этих тварей какой-то особенно тонкий слух; мало того, что он у них особенный, так они и слышат как-то иначе, чем родственные виды. Если верить скупым абзацам справочника таксономии, у одной из самых опасных из них, у водяной гиены, слух достаточно разборчив, чтобы воспринять отдельные соприкосновения в волосяном покрове руки человека при, скажем, сокращении локтевого сустава. Интенсивность соприкосновений человеком воспринималось бы приблизительно как стук в лесу друг о друга отдельных сухих ветвей под весом зверя. Как он с этим живет, осталось без пояснений.

Но ни один экзоморф не мог сказать, какими они видят нас.

Я обернулся назад, щуря глаза на низко висевшее солнце, и стал спускаться к тесным фьордам ложбины. Время пахло теплом.

День клонился к своему закату.





Глава Вторая

1


На тесной тихой полянке перед соседским коттеджем стало уже совсем темно, когда мы с соседом приканчивали по второй чашечке нежнейшего конгонийского чая с личных наделов ближайшей экспериментальной станции, лелея на шахматной доске новое побоище. Сосед был уверен, что нанесет непоправимый урон моему самолюбию, выиграв именно сегодня. Я без особой радости слушал тихую музыку, прикидывая, куда разумнее будет лечь спать. Кругом неподвижно стояли заросли, за ними слоями ложились сумерки, воздух пах ночью. Ослабленные расстоянием звуки доносились, гасли, потом не осталось и их. Тишина невольно заставляла понижать голос. В непроглядном лесу все стихло, как умерло, даже в курятнике соседа в зарослях за коттеджем больше никто не кашлял и не гремел посудой. Голограммы жутких тварей, поселившихся в старом сарае, не выглядели домашними даже днем. Ночью там лучше было не стоять. По фоносети поисковиков шло сообщение, что по непроверенным данным на представителей геологической разведки совершено нападение, предположительно, камышовой гиеной. Подчеркивалось, данные предварительные, но персоналу всех директорий, биостанций и сотрудникам обособленных коттеджей предлагалось на всякий случай не отпускать детей одних далеко от дома.

В заключение фоносеть прокрустовым голосом Иседе Хораки воззвала к совести отдельных сотрудников поисковых партий не заниматься покрывательством и немедленно сообщать обо всех, всех случаях неспровоцированно агрессивного поведения диких животных. Башенные эстакады конденсаторов магменной электроцентрали, висевшие на горизонте над кромкой леса далекими слипшимися пузырьками, были видны с крыши коттеджа соседа, и мы оба чувствовали себя как-то не очень уютно.

 

Камышовая гиена была последним представителем исчезнувшего подвида кошек, исчезнувшего практически на наших глазах, я даже не знал, что она еще есть. Я почему-то сразу поверил, что это была именно она. Я прямо видел, как самый последний зверь своего племени в эту минуту где-то неслышным призраком пробирается сквозь листву, мягко ступая, сливаясь с ночью, привычно становится с ней заодно, хмурый, неуловимый и приговоренный, и кто-то, быть может, в эту же минуту молча и бесполезно щелкает, цепляя одна за другую, стрекала в обойме покрытого пылью табельного парализатора, а кто-то ступает за освещенный порог, щурясь в темноту и продевая руку в рукав куртки, и где-то, быть может, сейчас смолкла у огня неспешная беседа, и все рассеянно смотрят в огонь, сцепив пальцы, и никто не знает, где он может быть. Тому, кто никогда не переступал порог ночи и вместо живого леса натыкался на мертвую тишину, этого не понять. Когда лес молчит, значит, чего-то не хватает. Дело не в том, что одна кошка была чем-то лучше других. Это трудно объяснить. Жизнь была редкостью в этой вселенной. Она была так редка и так непредсказуема, что граничила с недоразумением, и любое ее проявление, каким бы случайным оно ни казалось, в восприятии работавших здесь уже на уровне первых рефлексов понималось как что-то, что трогать нельзя. Мы сами находились в положении такого исчезающего вида и многие из нас сами были такой последней дикой кошкой, крадучись и осторожно пробиравшейся сквозь ночные заросли враждебной среды, и нам не нужно было объяснять, на что это похоже и как это выглядит.

На полянке неподалеку, едва различимый уже за глубокими фиолетовыми тенями, сложив на груди лапки, сидел, чего-то высиживая, неподвижный шаронос, полуночный молчаливый зверек, совершенно безвредное потайное глазастое существо, способное часами вот так мирно медитировать при свете луны и стечении благоприятных обстоятельств. Мы с соседом сидели за низким столиком в траве. Сосед разглядывал небо, я слушал тишину, иногда отвлекаясь на незнакомые линии пасмурной музыки. Из-за сдвинутой вбок темной стены стекла доносились радиопомехи; там в глубине коттеджа разговаривали чужие голоса, перемежались коротким шипением фрагменты дежурных включений интеркома вахтовиков с орбитальных станций – бесцветные голоса, убитые от скуки и огромных расстояний. Мы молчали. Мы сейчас оба были заняты вышиванием, и это дело требовало внимания. Сосед терпеливо садил шнурок за шнурком оптико-волоконные концы, я, мучительно щурясь на последний свет, падавший с неба, без видимых успехов пытался вдеть идеальный во всех отношениях, неоднократно прослюнявленный уже кончик стеклистой нити в совсем уж неестественно узкое ушко уникальной по своей тонкости иголки. Ушко выглядело издевательством.

Иголку предложил сосед, и только теперь до меня стала доходить вся глубина его черного замысла. Сжав зубы, я принял вызов, но свет в конце туннеля выглядел таким недосягаемым, что я мысленно пообещал, что соседу он дорого обойдется.

Голоса вахтовиков обсуждали последние события: возмущение части населения нашей далекой прародины-планеты в связи с выдвижением на соискание престижной премии мира «Украшение планеты» некой кошки Ностромо. Возмущенная часть (главным образом, владельцы других домашних питомцев) требовала пересмотра условий отбора кандидатур, комитет призывал к спокойствию. Этой новости был уже почти год, но страсти эхом отдавались по всем уголкам обитаемой ойкумены до сих пор. Кис и в самом деле был хорош. Я видел его в целой эпопее ракурсов – особенно подробно его снимали, когда он лежал вытянувшись, со скромным выражением ожидая внимания со стороны растроганных любителей животного мира. Впрочем, его настроение быстро портилось, стоило только появиться на горизонте еще одному коту (поскольку в действительности он был котом, а не кошкой, впрочем, массовая пресса в такие детали не вдавалась). Вполне вынося лишь свое присутствие, он довольно скоро закрепил за собой титул едва ли не самого скандального и немногословного претендента за всю историю всемирной премии. «Единственный и неповторимый» – кокетливое обращение ведущих радиотрансляций с церемонии вручения этому по натуре сварливому украшению планеты было довольно близко к теме. Мерзавец даже не давал себя гладить.

Ностромо не был природной аномалией, как пытались уверить его противники. Не был он и генетической модификацией. Просто у матери-природы, когда она его делала, случился приступ хорошего настроения. Это бывает.

Когда у лауреата той же премии, маленькой девочки, сыгравшей роль самой себя в блокбастере, в котором она пережила массу неприятностей на околоземной орбите и лишь в силу своей склонности к научному анализу сумевшая остаться в живых, спросили, как она относится к партнеру на роль «Украшения планеты», она ответила, что «неплохо». «У нас с ним характер копия – один к одному».

Впрочем, строгий отец все эти беседы решительно прикрыл, забрав свою знаменитую на всю планету пятилетнюю кнопку из-под умиленных взглядов. «Не портите мне ребенка».

Нужно сказать, сидя здесь, на Конгони, в тени еще одной неслышно подбиравшейся ночи, когда у тебя за спиной в темноте кто-то шуршал ветвями, со странным чувством можно было слушать о проблемах чужого далекого мира, в котором не могло произойти больше ничего, кроме кота как категории системы ценностей. Сосед с кислым выражением разглядывал горизонт в сумерках перед собой. У меня тоже не было желания комментировать.

Я был уже на грани замешательства: ушко иголки стояло насмерть. Меня не то чтобы это начало заводить, но по моим убеждениям, если кто-то его создавал, то, логически рассуждая, предполагалось также, что и нить в него должна пройти тоже. Пусть не сразу, пусть с рядом условий и оговорок, но все в конце концов должно счастливо разрешиться. Я просто знал это с высоты своего опыта и просто так отказываться от своих убеждений не был намерен.

В свое время замечательная многофункциональность этого архаичного, но весьма полезного в жизни и быту инструмента могла поразить воображение. Скажем, им можно было не только аккуратно пришить пуговицу или достать занозу, но и зашить края раны, сделать из него при помощи несложных подручных средств самодельный компас, намагнитив один кончик иголки и поместив в ванночку с водой на лист растения; не только подколоть у себя на стенку в изголовье фотоснимок любимого начальства, чтобы, открыв глаза, уже с утра знать, в чем состоит смысл жизни, – но и даже легким движением руки прикрепить у своего окошка уголок занавески. Еще позднее все та же поразительная многофункциональность этого скромного оплота эволюционного развития до такой степени впечатлила специалистов, что решили шагнуть еще дальше, открыв новые горизонты и пустив иголку уже непосредственно в сферу информации и информационных технологий, доверив ей самое дорогое, подкалывая с уголка документы самого разного свойства. В среде историков этимологии даже ходили слухи, что само выражение «подшить документ» в нотариальной области отношений носило буквальный характер. Я подозреваю, что мир в те времена был не лишен самоиронии.

Иглу в качестве носителя памяти стали использовать исключительно в походных условиях и лишь ограниченное время: ими можно было утыкать что угодно. В условиях, когда снабжение поисковых партий оставляла желать лучшего, серия из них с успехом справлялась с задачей создания голограмм небольшой мощности. Но такой роскошью снабжались только сотрудники в режиме поиска. Все остальные трудились на системах биокомпов: системах связей и носителей информации, основанных на коммуникативных свойствах мицелия. Грибы в качестве компьютеров повсеместно по большей части были единственными доступными средствами связи.

Сделав столько хорошего, дав миру осознать себя единым, обутым и одетым и выведя эволюцию на новый уровень, инструмент до настоящего дня скромно оставался в тени всех своих возможностей. В общем, о приспособлении были сказаны еще не все теплые слова, но сейчас оно интересовало меня только в одном качестве. Ушко не торопилось сдавать позиции. Я никогда не жаловался на зрение, но нигде, думаю, ни в одном уголке всего материка и Шельфа не удалось бы найти что-нибудь, подобное этому. Проще, конечно, было бы просто признать поражение, но к простым решениям у меня враждебное отношение с раннего детства, такое свойство организма. Меня останавливало лицо соседа, с которым мне потом предстояло жить до конца своих дней. Кроме того, я уже начал испытывать нечто вроде ревнивого недоумения пополам с изумлением. Не производилась еще на свет такая иголка, которую бы в конце концов не удалось обуть. Потом я на минуту отложил все приготовления, закрывая ладонью глаза и сдавливая пальцами виски. Передо мной до сих пор стоял образ застрявших в камыше тел и вид медленно падавшей в грязь головы, поднимая вверх брызги. Я все еще был в тисках дня, и честно мог сваливать технологический неуспех процесса на непослушные пальцы.

«Вот в таком мире мы теперь живем», – с горечью заключил сосед, разглядывая иголку в пальцах. Это была старая тема всех старожилов. Иголка как памятник регресса. О том, насколько плохо все обстояло со статьей снабжения в секторе Периферии, говорили все. Я был так сыт сегодня болотами и грязью, что предложил соседу отложить партию. На что деликатный сосед мой предложил еще чашечку горячего чая. Здесь есть над чем подумать, сказал я, глядя на него и чувствуя страшную усталость во всех мышцах на десять лет вперед. Меня до сих пор подташнивало.


Так мы сидели, дыша свежим воздухом, слушая и не слушая дежурный треп вахтовиков, оба не вполне соответствуя вечеру, оба не совсем еще в своей тарелке, я – болея и отдыхая душой, сосед – всерьез обеспокоившись сегодня за жизнь сотрудников и сокровищницу научного потенциала планеты перед лицом нависшей со стороны дикого мира угрозы. Сидя, если сказать честно, сейчас больше как на иголках, – он всегда как-то особенно чувствительно реагировал на сообщения, подобные сегодняшнему. И вот тогда у нас в самый неподходящий момент на полянке без всякого предупреждения объявилась местная достопримечательность, Батут со своими бандитами. К настоящему времени уже половина экспериментальной станции голосемянников была знакома с ним лично, а вторая половина требовала принятия жестких мер.

Батут, некая неуправляемая помесь тяжелого и легкого, трудно передаваемое сочетание лоснящейся от блеска пантеры и ушастой гиены, невыносимо широкоскулый, черный, как полночь, в своей обычной манере без всякого предисловия неслышно возник позади соседа, сидевшего спиной к зарослям, неожиданно накрывая его и обнимая всеми своими килограммами, тиская лапами, щекоча паутиной щетины и приникая зубами к затылку. И сосед едва не лишился рассудка. Сбросив с себя лапы, на глазах теряя привычную пигментацию лица, он открытым текстом стал ставить в известность, насколько сейчас такое поведение неуместно.

Он ставил в известность так подробно, размахивая свободной рукой, что его поняли даже конденсаторы магменной электроцентрали. Покойно сложив в струнку большущие лапы, Батут благосклонно жмурился. Он наслаждался звуками родного голоса. Его бандиты тоже держались, как у себя дома, один бродил поодаль тенью из угла в угол, каждый раз выжидательно разворачиваясь в нашу сторону низко подвешенной мордой, чтобы быть в курсе событий, другой лежал, флегматично разглядывая новые лица. Я видел его первый раз.

Меня, кстати, всегда занимало, насколько тяжелыми и грузными могли казаться сородичи Батута, спускаясь с деревьев на землю. Где-нибудь в каньонах Рыжего До они выглядели утомленными узниками сытого покоя, непропорционально массивными в отдельно взятых частях тела, упрямыми и хронически мрачными – до тех пор, пока они не переходили на бег. Вот тогда все сразу вставало на свои места. Вид мато даже среди кошек был знаменит умением оставаться незаметным, пока не становилось слишком поздно. Он даже мог быть заметным, все равно оказываясь рядом не тогда и не там, где по логике вещей его следовало ждать.

Честно говоря, я и половины сказанного в этот вечер не решился бы произнести в присутствии Батута. Сосед же видел всё однозначно, совершенно точно зная, что за ту пару месяцев, что сосед имел удовольствие занимать свой коттедж, все вокруг самым недвусмысленным образом успело проникнуться присутствием человека, фактически являясь четко помеченной феромонами чужой территорией – со всеми проистекающими из такого обстоятельства последствиями. Притом сосед был уверен, что и Батут все это хорошо знал. Я со своей стороны подозревал, что все обстояло именно так. Я сказал бы от себя иначе: Батут хорошо знал то, что сосед это знает. Единственное, чего не знал сосед, что Батуту было наплевать. Я сам как-то однажды рано поутру, застигнутый в шезлонге соседа, был невольным свидетелем сцены, как вездесущего детергента, накануне разбомбившего со своими ухоемами курятник, сосед за уши и мохнатые щеки пытался вернуть на место преступления, а тот упорно прикидывался хорьком, не даваясь, делая вид, что оказался тут совершенно случайно, и они ходили так по орбите вокруг коттеджа, шумно дыша, кашляя, огрызаясь и пинаясь, пока Батут не утащил соседа в кусты. Голоса голограмм и раньше привлекали жителей леса, и инцидент явно был не последним.

 




Еще до появления здесь сосед выхаживал его котенком в числе нескольких братьев, мать которых куда-то ушла и, как здесь часто случается, больше не вернулась. По его словам, сосед вряд ли бы решился на такое, если бы своими глазами не видел ее, вбитую в землю парой провалившихся камней, попавшуюся на обычную уловку местных парапитеков. Эксперимент, можно сказать, удался. Протокол предписывал в таких случаях строгую процедуру подготовки будущих репатриантов к естественным местам обитания, но утомительно подвижных инсургентов он не интересовал. И это было проблемой. Без нужной подготовки после столкновения с естественной средой обитания воспитанник погибал очень скоро. Одной диеты и информационно обогащенной среды было явно мало, и сосед отложил все остальные дела. Его записи мато, решающих задачи на экстраполяцию, составили единственную известную программу исследований способности мато к принятию самостоятельных решений.

Они не спали рядом с человеком, они не ели с рук и они не получали еду готовой. И вроде бы все складывалось благополучно, подросшие и возмужавшие мато в свое время ушли, и больше их никто не видел. И только не наладилось что-то с ничем абсолютно до того не выделявшимся среди других Батутом.

Батут нисколько не огорчился отсутствием единомышленников, благоразумно решив, что солнце везде светит одинаково, прекрасно изучил повадки людей и теперь ведрами хлестал крайне дефицитное в наших краях обогащенное молоко. Батута можно было встретить не часто, но всегда в самом неподходящем месте. Его морда, помятая со сна, стала эмблемой неприятностей. Я предпочитал с ним не связываться.

Человек сам по себе его не интересовал. Его интересовали в этом мире только две вещи: крепкий здоровый отдых в тени и спелые яблоки – круглые, крупные, с наглядно обозначенными по меридианам прожилками, удушливо пахнущие, сочные и чтоб они хрустели.

Яблоки, понятно, на Конгони в естественном виде не росли, поэтому он вечно отирался где-нибудь поблизости от экспериментальной станции голосемянников. Однажды там прямо при мне в административный бокс вся в слезах прибежала молоденькая младшая научная сотрудница (та, что уж из совсем младшеньких). От нее разило таким страданием, что поначалу нельзя было добиться ничего, она только всхлипывала, указывая пальчиком на бронированную дверь аварийного погружения, потом, не переставая всхлипывать, выбежала наружу, и мы, все кто там был, за ней тоже – кто-то по пути на всякий случай задействовал центральную систему периферийной защиты.

В дальнем конце одного из многочисленных открытых вольеров с произраставшими там агрокультурами, за зарослями и завесями не то заградительных, не то маскирующих сетей младшая научная сотрудница уже сидела на корточках, горестно склонясь, водя перед собой ладошкой по земле, робко поросшей невзрачной сорной травкой и заботливо помеченной кое-где цветными флажками. Как стало ясно из сбивчивых объяснений, здесь призвана была произрастать чрезвычайно капризная поросль-гибрид типа симбиотической ассоциации, над которой бились общими усилиями три года и которая наконец-то вроде бы дала о себе знать жизнеспособными спорами. И даже не капризная поросль-гибрид здесь должна была произрастать – наполовину готовая диссертация, с далеко идущей перспективой и просто смысл всей научно-исследовательской жизни убитого горем сотрудника.

Посидев тоже на корточках, поводив ладонью по земле с отчетливыми следами обширных пролежней самой свежей консистенции, руководитель всего проекта, массивный, как наливной танкер, мужчина с обожженным лицом поднялся и решительно зашагал обратно, к боксам административной части, по пятам преследуемый сотрудниками в строгом белом и в строгом защитно–зеленом. Вскоре все вернулись тем же порядком: длинными шагами шагавший руководитель проекта впереди, остальные сзади, толкаясь и наступая на пятки. Теперь научный состав сопровождал новое лицо, младшего лаборанта.

Окружив злосчастный надел, кое-кто немедленно уселся на корточки, остальные склонились, нетерпеливо раздвигая руками загораживающие головы, наблюдая, как лаборант быстро бегает пальцами по цветным проводкам и заглядывает в торчащие нашлепки. Все молчали.

«Лежит… – дрожащим голосом сообщила сотрудница, зажимая тонкий носик двумя перламутровыми пальчиками. – Он лежит… Я ему говорю: у нас не лежат здесь, пошел отсюда, иди туда лежать, здесь не лежат… Он лежит…»

На тщательнейшим образом просеянной, унавоженной и взрыхленной почве невооруженным глазом было видно, что здесь действительно лежали: раскинувшись привычно, широко, отдав отдыху всего себя целиком, удобно и явно долго. Все знали одно бриллиантовое правило Батута: отдых должен быть продолжительным.

Я прямо тогда же сразу едва ли не во всех возможных подробностях представил себе, как все это происходило: вот научная сотрудница, онемелая от предчувствий, осторожно опускается на корточки, не сводя круглых от ужаса глаз с разлегшегося в тени Батута, наглое выражение морды которого уже успело стать притчей, шепча: «Котик, брысь… кыш… иди отсюда, у нас нельзя здесь лежать…» – и тыча своим перламутровым пальчиком в мускулистый атласно поблескивающий подшерстком бок мерзавца. А мерзавец, сладко зевая, изредка поправляя затылком и мордой землю, находя то оптимальное положение, когда бы больше не возникало необходимости поправлять, откидывает голову назад, чтобы посмотреть, кто тут к нам сегодня пришел, невзначай выставляя на свет весь набор влажных полированных зубьев, – неспешно, умиротворенно и в целом приветливо.

Наверное, что-то такое тоже сейчас прошло перед глазами руководителя проекта. «Так… – мрачнее тучи вздохнул он, поднимаясь. – Вы что же, к совести тут его взывали?»

«А что я, по-вашему, должна была делать, – ответила сотрудница довольно резонно. – Вытаскивать за ноги и бить морду?»

Все, как на проводах в последний путь, с сочувствием смотрели на несчастный свежевскопанный надел.

Я тогда подумал, что если бы спросили меня, на мой взгляд, в данном (в данном) случае Батут, несмотря на свою известную натуру, действовал вовсе не по наитию и без всякой задней мысли. С какой стати он должен лежать где-то еще, когда тут полно тенистых мест. Другое дело, что, по мнению лаборатории, ареал агрорариума не располагал тут к какому бы то ни было лежанию вообще, с чем Батут мог бы решительно не согласиться. Это была не первая диссертация, к которой прислонился Батут. Как он сюда попал, еще предстояло выяснить.

«Теперь она не выйдет, – дрожащим голосом прошептала сотрудница. – Я ее знаю…»

«Ага?! – закричал нетерпеливо кто-то в белом, обернувшись ко всем сразу и торжествующе окидывая взором лица. – Ага?! Я что вам говорил!.. Я говорил вам, что он умеет по заборам перебираться! Что ему ваши сети и висюльки?..»

Все загалдели было разом, но тут же притихли озадаченно, а младший лаборант, тот, кого научный состав сопровождал к месту трагедии, перестав бегать руками по проводкам и трогать, устало сжал двумя пальцами переносицу, закрыв глаза, то ли собираясь с мыслями, то ли подбирая нужные и доступные всем слова. Затем он отнял пальцы от глаз.

Рейтинг@Mail.ru