Я знала, что это знак.
Поезд прибыл в Мельбурн в восемь утра. Хелена дала мне визитку с номером своего телефона. Там было написано: «Хелена Дубровник». Я положила ее в кошелек. Она сказана, что я могу ей звонить, если мне понадобится помощь. Она улыбалась мне, а я смотрела на нее и видела, что она – настоящая, совсем не такая, как миссис миссис Поррит. Хелена улыбалась не для того, чтобы быть хорошей и обеспечить себе билетик в рай. Правда, я не понимала, почему она считает, что мне может понадобиться ее помощь.
«Знаете, – сказала я, – я остановлюсь у родственницы».
Она не могла догадаться, что это ложь, потому что я сказала это очень милым голосом и без запинки, как будто это было правдой, такой же непреложной, как протянутая для рукопожатия рука в белой перчатке.
В любом случае, у меня были с собой «лошадиные» деньги, так что я знала, что не пропаду. Мне было стыдно, что я взяла «лошадиные» деньги, но я искренне намеревалась все возместить. Когда Хелена ушла, я почти захотела догнать ее и пойти с ней. Я на минутку представила себе ее дом. Я подумала, что в нем наверняка есть огромные диваны, а по стенам развешаны картины, и что, может быть, она предложит мне остаться у нее насовсем, и я стану ее звездной протеже в ее театральной компании, к мы будем ужинать в ресторанах и смеяться. Но она не пригласила меня, поэтому я не могла к ней пойти. Я пошла за своим велосипедом.
На вокзале была толчея. Люди прокладывали себе тоннели в густой толпе, маленькие сумочки стучали им по коленям. Я лавировала в гуще народа со своим велосипедом и хмурилась, просто чтобы произвести впечатление серьезного человека. На тот случай, если кто-то подумает, что я смотрюсь смешно в красном платье, я держалась строго, буквально как член парламента, и решительно, с деловым видом направлялась прямиком в город.
Деловой вид не был совсем уж наигранным. У меня действительно было важное дело. И оно было такого рода, что только я могла с ним справиться. И я никому, даже Гарри, не могла объяснить, что же это за дело. Это было как знание, которое таилось в сердце, и сердце мне подсказывало, что я должна сделать.
Чтобы как-то освоиться, я планировала сначала отправиться в ресторан. И не просто в какой попало. Я имела в виду совершенно определенный ресторан. Моя мама однажды, когда мы были маленькими, водила туда нас с Эдди. И она по такому случаю тогда тоже была очень нарядная. Мы сели в поезд в Каслмейне. Я помню, что на ней было длинное темное пальто и шелковый зеленый шарф в белый горошек. От нее очень вкусно пахло, а ее губы были накрашены темно-красной помадой, которую она подправляла, смотрясь в маленькое круглое зеркальце, умещавшееся в ее ладони. В поезде, на запотевшем оконном стекле, она написала свое имя, а потом имя Эдди, а потом и мое тоже и нарисовала сердечко, заключившее в себя все три имени, хотя мое при этом немножко выбивалось за линию. Она была счастлива. В ресторане с нами был мужчина в костюме. Он купил мне и Эдди клубничное мороженое. Это был не папа, но нас это не волновало. Мы с Эдди играли на высоких стульях у стойки. Место было классное. И мы хорошо провели там время.
Я думала, что, возможно, и мне надо стать актрисой, как мама. Но я не была уверена, что у меня есть к этому склонность. Мне не нравилось, когда люди смотрели на меня, а маме нравилось. И ей не просто это нравилось, она в этом нуждалась. Казалось, она пребывала в темноте, пока на нее никто не смотрел, не отбрасывал на нее света своих глаз. А когда это случалось, она вся вспыхивала, как наш красивый стеклянный абажур в розах. Она начинала сиять. Смотрела на все широко раскрытыми глазами, и как бы скользила, а не просто ходила, и откидывала волосы назад, и смеялась, или же закручивала волосы и отпускала, чтобы они рассыпались по плечам. Она делала так, что людям хотелось смотреть и смотреть на нее, не отрываясь. Она всех развлекала, как профессиональный комик. Она делала для этого все что угодно, даже уморительно говорила на разные лады. А потом, когда опять на нее было некому смотреть, она выключалась, гасла, возвращалась в темноту. Ее рот делался похожим на тонкую ниточку или на шов, а глаза тускнели, как высыхающие камни. Большую часть времени она проводила в своей постели.
Я была не в счет, в том смысле, что ради меня не стоило зажигаться и оживать. И папа был не в счет. Другое дело Эдди. Или кто-нибудь еще; поначалу кто угодно, кого она еще толком не знала, подходил для этого. Но, при всем том, она быстро уставала от людей. Она могла полностью потребить кого-нибудь, всю силу его глаз, особенно если он не был человеком важным, или богатым, или очень образованным. Поначалу она бывала очень мила, но как только знакомилась с кем-нибудь чуть-чуть ближе, утрачивала всякий интерес. В таком человеке больше уже не было нужного ей заряда; он становился не более полезным, чем старая разряженная, имеющая течь батарейка. Но вот к Эдди она питала какие-то особые чувства. И это было вызвано не тем, что он был мужского пола, потому что и папа был мужского пола, но в его случае это не работало. Просто Эдди был похож на нее. Он был самородком. Любить его было почти все равно что любить саму себя.
А потом наступило то ужасное жаркое лето, когда все сделалось каким-то странным. Именно тогда я начала кое о чем догадываться, общаясь с Гарри Джейкобом, и именно тогда Сьюзи Ньюбаунд забеременела от Люка Нельсона и была вынуждена уехать с ним в Бендиго. А что касается маминой жизни, это было то самое лето, когда Эдди решил, что он не хочет возвращаться в школу.
Когда он объявил это за обедом, мама напряглась, а взгляд ее стал безумным. Она повернулась к пале и сказала:
– Нед, он не может так поступить.
– Почему бы и нет? – насупился Эдди.
Папа отложил вилку и произнес небольшую речь:
– Тебе нужно получить хорошее образование. Поверь мне, наступит день, когда ты пожалеешь о своем решении. Сейчас ты можешь и не понимать, что тебе нужно образование, но позже ты это поймешь. Доучись уже последний год, а потом отдохнешь и подумаешь, чем ты хочешь заниматься.
Прежде чем Эдди успел хотя бы попытаться как-то ответить, мама обхватила голову руками и разрыдалась.
– Вот видишь, Нед, вот видишь. Все потому, что мы живем здесь. И из-за типов, с которыми он водит дружбу. В деревне нет образованных людей. Это все твоя вина. Улаживай все сам. Скажи ему. Скажи ему, во что он превратится, если пойдет здесь работать на какую-нибудь обычную работу. Он ничего не добьется. Ах, Эдди, ты бы мог всего добиться, если бы только захотел. – Она наконец повернулась к Эдди и коснулась его рукой. Эдди попросил ее успокоиться. Но она не успокоилась. Именно в этот момент она внезапно обвинила в происходящем Гарри Джейкоба. – Это Гарри? – закричала она. – Это потому, что он бросил школу?
– Да нет. Гарри здесь вообще ни при чем. Просто мне самому в школе совсем неинтересно. – Эдди явно становилось не по себе. – Мам, ты не могла бы успокоиться? Ничего особенного не происходит. – Он сложил руки на груди и отвернулся от нее.
– Это все Гарри! Я знаю, это все он. Эдди, он – фермерский сын. У него нет твоих дарований. Нед! – Она развернулась к отцу. – Ты должен по-дожить конец этой дурости. – Она схватилась за край стола. – Эдди, я запрещаю тебе. Категорически запрещаю!
– О господи! – Эдди презрительно фыркнул и встал из-за стола.
Мы с Эдди в этом были очень похожи: мы просто терпеть не могли, когда нам указывали, что делать, а чего не делать. Она должна была это понимать. Папа склонился к ней:
– Эмма…
Она подняла руку и остановила его. Она закрыла глаза и добилась полной тишины, как иногда делает дирижер по ходу исполнения музыкальной пьесы. А потом она тоже ушла из-за стола. Папа вздохнул. Все это было полным безобразием, потому что как раз в последнее время мама чувствовала себя лучше обычного. Уже давно никто не ссорился, она проводила в постели не так много времени, как раньше, она вставала, выходила из дому, покупала себе обновки. Она даже готовила. Самое интересное, впоследствии оказалось, что кое в чем она была права. Было бы лучше, если бы Эдди поменьше болтался с Гарри Джейкобом, но только причины для этого были совсем иные, не те, о которых говорила она.
Однажды вечером папа пришел домой с букетом красных роз. Он держал цветы головками вниз, они висели на уровне его коленей. У папы был испуганный вид. Он медленно поднял розы, как будто не был уверен, что ему следует это делать.
Она не улыбнулась. Она сузила глаза и вздернула нос, а потом вытерла руки о полотенце, вырвала розы у него из рук, швырнула их на пол.
– Ты думаешь, что можешь все наладить простым букетом? – закричала она на него.
Эдди и я сидели за столом и ели горячие бутерброды с сыром. Она не ела, она стояла у раковины. Папа ничего не говорил.
– Ну и? – вопрошала она.
Он вздохнул и посмотрел вниз, на цветы, словно размышляя, стоит их поднимать или нет.
– Эмма, – сказал он мягко, и все слова, которые он хотел произнести, застряли у него в горле, растаяли на языке, пока он стоял с раскрытым ртом и протягивал к ней руки.
Она мотнула головой и воззрилась на него с таким отвращением, что он развернулся и вышел. Я слышала, как он прошел через холл, взял свои ключи и тихо закрыл за собой входную дверь, покидая дом. Она выбежала в холл и принялась кричать ему вслед:
– Ты ни на что не годен! Ты ничтожество! Из-за тебя я несчастна. Лучше бы я никогда…
– Мама, заткнись! – заорал Эдди. Он резко вскочил со стула и смахнул со стола стакан с водой. Его глаза сверкали, но больше он ничего не произнес, он просто замер и стоял неподвижно. Я подняла стакан.
Ее рука поползла вверх по шее и сдавила ее. Губы ее тряслись, она отрывисто и судорожно глотала воздух. Ее лицо было искажено, и она все никак не могла придать ему подходящее выражение. Она была в какой-то панике. Ей хотелось закричать на Эдди, но она не могла этого сделать. На какое-то мгновение она впилась в него безумным взглядом, но когда он отвел глаза, она перевела взгляд на сломанные розы. Лепестки разлетелись по полу и напоминали следы увечья или травмы. Она так смотрела на эти несчастные сломанные розы, словно они совершили по отношению к ней нестерпимую несправедливость, а поскольку розы этого не отрицали, она, трагически вздохнув, бросилась к раковине и, зарыдав, склонилась над ней. Я положила руку ей на спину. Она включила воду на полную катушку, на меня она не смотрела. Потом она выбежала вон и бросилась на кровать. Ее рыдания сотрясали весь дом.
– Черт это все дери, – выругался Эдди. – Ненавижу все это. – Он смотрел на льющуюся воду.
– Бедный папа. – Я закрыла кран.
– К черту все, – сказал Эдди и включил телевизор на всю громкость, чтобы его звук заглушал рыдания.
Папина мягкость заставляла маму кричать на него, точно так же как иногда подушка словно заставляет вас ударить по ней кулаком.
Я нашла ресторан. Я думаю, это был тот самый. Во всяком случае, стулья там были такие же. Он находился в северной части города, на Бурк-стрит. По одну сторону располагалась длинная стойка, а по другую – длинная скамья вдоль стены. Пол был в клеточку, одноногие стулья были жестко закреплены на своих местах, так что было невозможно подвинуть их поближе друг к другу. Люди сидели по обеим сторонам, по большей части скрючившись над газетами и одной рукой ковыряясь в еде. Меня, казалось, никто и не заметил. Никто не удосужился оторвать взгляд от своей газеты и посмотреть на меня, хотя на мне и было длинное красное платье. Я не могла решить, хорошо это или плохо; очевидно, я не выглядела слишком вызывающе, но в то же время, значит, и не была особенно привлекательной. Я пришла к выводу, что выглядела я средне, и это меня лично вполне устраивало. Итак, я облокотилась о стойку и принялась рассматривать пирожные, которые красовались передо мной в ожидании моего решения.
Толстый, с седеющими волосами и словно опухший от усталости официант двигался медленно, как моллюск. Он протер полотенцем стакан изнутри, а потом, присев на скамью, что-то крикнул по-итальянски низкорослой, с золотыми кольцами в ушах женщине, работавшей на кухне. Ее было плохо видно, она наклонялась над кастрюлями, вытирала тарелки, вздыхала.
– Итак, синьорина? – обратился он ко мне, затыкая полотенце за пояс штанов.
– Я возьму вот это. – Я показала на желтое, похожее на сыр, пирожное.
– Со сливками? – Он достал из-за уха карандаш и начал писать в маленьком блокнотике.
– А могу я заказать мороженое?
– Вы можете заказать все, что пожелаете, – сказал он и улыбнулся. И это было правдой. В конце концов, у меня были с собой «лошадиные» деньги.
В ожидании заказа я рассматривала выцветший плакат с кенгуру на взморье. Он висел над полками с апельсинами и винными бутылками. Рядом с ним была картина, изображавшая океан во время шторма. Ни плакат, ни картина меня не вдохновляли, поэтому я начала исподтишка рассматривать своих соседей.
Рядом со мной, за стойкой, сидели мужчина и женщина. Я не видела лица женщины, поскольку она сидела, развернувшись к мужчине. Ее локоть лежал на стойке совсем близко от меня, обнаженная рука была очень элегантной, загорелой, на ней были золотые часы, в пальцах была зажата и слегка покачивалась сигарета. Время от времени рука исчезала из моего поля зрения и отправлялась ко рту, но затем возвращалась ко мне, а к моему лицу плыли маленькие колечки дыма.
Я не курила, но в тот момент мне бы пошло курение. Курение как-то подходило к моему красному платью и к тому новому ощущению, которое оно мне давало. Курение представлялось мне неким хорошо продуманным, преднамеренным действием: осознанное и контролируемое, но конечное, завершающееся спокойным убийством маленького красного комочка пепла и завитком дыма, бесцельно висящим в воздухе, как мечтательное раздумье, как окончательное успокоение. Мне самой недоставало и преднамеренной продуманности, и окончательного успокоения, поэтому я внимательно проследила, как рука женщины вдавила окурок в белую пепельницу. Я представила себе, что это моя рука ведет себя так преднамеренно.
Мужчина сидел, склонив голову набок, как будто в голову ему ударила какая-то смутно угадываемая мысль, не вполне пригодная для перевода на человеческий язык. Он молчал, но женщина, похоже, опасалась, что он может заговорить. Такие люди, как они, обычно ходят в роскошные классические рестораны, и я была несколько взволнована тем, что сижу рядом с ними. Они выглядели стильно, без малейших изъянов: женщина пахла духами и свежевымытыми волосами, а у мужчины, это было ясно сразу, никогда не скапливалась грязь под ногтями. Видел бы меня сейчас Гарри, подумала я. Я изящно изогнулась на стуле, и как раз в то мгновение, когда я только начинала чувствовать и воспринимать себя вполне терпимо, я случайно зацепила взглядом свои сандалии. И тут же осознала, насколько они неуместны. Невозможно ходить в сандалиях, когда на вас длинное красное платье. Женщина, например, была обута в начищенные до блеска черные туфли на тоненьких каблучках. Этими сандалиями я выдавала себя с головой. Представьте, что королева входит в Дом правительства в калошах. Воспримут ли ее всерьез? Сомневаюсь.
– Все было бы гораздо проще, если бы мы могли взять да и пожениться. – Женщина говорила с такой страстной болью, что я склонилась в их сторону, чтобы лучше слышать. Она теребила пачку сигарет, вытягивая из нее еще одну сигарету. Ее руки дрожали, и она с трудом попала кончиком сигареты в пламя зажигалки. Мужчина сомкнул руки, его пальцы переплелись так, что было непонятно, какие из них принадлежат правой руке, а какие левой. Женщина смотрела сквозь него, поверх склоненных, кивающих голов посетителей ресторана, в окно, туда, где струились потоки яркого утреннего света и мелькали темные силуэты прохожих.
– Проще? В каком смысле?
Женщина, казалось, не обратила никакого внимания на его вопрос. Она оперлась лбом на свои руки и просто тихо сидела, не двигаясь. Сигарета горела, тлела, пепел опадал на стойку. Внезапно она раздавила сигарету в пепельнице и повернулась лицом прямо к нему. Она говорила без пауз, и то, что она говорила, было для меня не вполне понятным.
– Знаешь, Джордж, мне грустно, из всего, что живет во мне, именно грусть я чувствую сильнее всего. Иногда я чувствую себя счастливой, как листок, который ветер смел с дороги и гонит, и гонит вперед. Вот эта радость листочка, которую он чувствует, пока его несет порыв ветра, вот что такое мое счастье. И оно со мной до тех пор, пока ветер не стихнет или не умчится куда-то прочь, к океану, на выходные к детям, и тогда я остаюсь там, где и была, и мне грустно.
Я и представить себе не могла, что такой женщине может быть грустно: у нее были прекрасные наряды, красивые туфли, элегантные загорелые руки, вероятно, хорошая работа и машина, она могла ходить в рестораны, когда только пожелает. Я не могла себе представить, что ей может чего-то не хватать.
Неудивительно, что человеку в моем положении всегда чего-то не хватало. Возможно, с тех самых пор, как я начала идти по жизни в неправильных башмаках. Меня всегда сопровождали нехватка чего-нибудь и желание это иметь, а еще – ожидание. Два этих чувства – желание и ожидание – совершенно не могут идти в ногу. Ожидание на самом деле и вовсе не движется, оно никуда не направлено, а желание вырывается из вас, как выпущенная стрела. Поэтому, если вы и ждете, и желаете, ждете и желаете, вы живете как-то изломанно. Вы продвигаетесь зигзагами, а не ясно и прямолинейно, как это делает большинство людей. Кажется, что ваши кости остаются на месте, в то время как сердце и душа вырвались далеко вперед, так далеко, что вы уже не можете их вернуть. При этом вы, может быть, даже утрачиваете свою цельность, а это ведет к угрюмости и обреченности, как у тех тополей, которые нависают и болезненно изгибаются над дорогой к дому Нельсонов.
Короче, первой вещью, которую я по-настоящему хотела, были сандалии с ремешком в виде буквы «Т». В нашей школе девочки носили их летом, с короткими носочками. У этих сандалий наверху были прорези, по форме напоминавшие лепестки клевера, и маленькие пряжечки, которые застегивались, как ремень. Мама говорила, что это неразумная трата денег – покупать одну пару обуви на зиму, а другую на лето. Я возражала, что готова носить сандалии круглый год, но она говорила: «Не болтай чепухи, Манон. Ты не можешь ходить зимой в сандалиях».
Так что это мама была виновата в том, что летом я ход ила в громоздких башмаках на шнуровке и выглядела как полная дура. Сначала я пыталась прорезать в них дырочки в виде лепестков клевера, но ничего не получилось, тогда я попыталась проткнуть их шампурами для барбекю. Это не помогло. Я думала, что у меня получится выдавить дырочки нужной формы, но в итоге в моих башмаках просто появились прожженные дыры, а я стала в них выглядеть еще хуже, чем прежде. Я замечала, что люди рассматривают мои башмаки. Думаю, и в школе о них шептались.
И из-за этого Люси Брикстон стала моей лучшей подружкой. Люси была намного выше меня, у нее были густые, совершенно прямые, молочно-белого цвета волосы. Они всегда были уложены в виде высокой короны из кос у нее на макушке, отчего она выглядела старомодно и странно. Это мама делала ей такую прическу. Но по крайней мере, у Люси были сандалии с Т-образным ремешком, а ее мама не говорила с таким смешным акцентом, как моя.
В какой-то момент на сандалиях Люси сломалась пряжка, и ее мама хотела их выкинуть и купить Люси пару новых, а я сказала, что хотела бы взять испорченные себе. И Люси отдала их мне, за просто так, а я стала застегивать их на булавку. Я была немыслимо счастлива в этих сандалиях. На уроках я стала сидеть с Люси за одной партой. Она жила неподалеку от железнодорожной станции Харкорт, поэтому мы стали вместе ездить домой. Какое-то время я чувствовала себя совершенно нормальным ребенком, таким же, как все. Примерно неделю. В течение этой победоносной недели я все время поглядывала на свои сандалии. Мне нравилось, что они придают мне совершенно нормальный вид, и я все время старалась поймать чужие взгляды, особенно если мне нужно было усилить чувство уверенности в себе. Однажды, во время перерыва на обед, я даже подошла к группе пятиклассников, села рядом с Чарли Баттроузом и вытянула ноги, и скрестила их, так, чтобы они все могли рассмотреть мои сандалии. Чарли Баттроуз, златокожий бог, ничего мне не сказал, поэтому через какое-то время я отправилась искать Люси, а потом мы с ней стали кидаться плодами инжира в бетонную стену.
После этого он начал меркнуть, этот эффект Т-образного ремешка, и постепенно я снова превратилась просто в саму себя. Увядание эффекта Т-образных ремешков было страшнее, чем вы можете себе вообразить, потому что это означало, что я все время заблуждалась. Я думала, что, если бы у меня были такие сандалии, я бы была как все. Но дело было не в них. Не отсутствие таких сандалий делало меня тем, кем я была, а что-то другое. А это означало, что мне надо было продолжать поиск.
Единственным, что я знала наверняка, было то, что если я чего-то хотела, я хотела этого очень сильно.
Ну да ладно.
Я посмотрела на мужчину, на Джорджа. Он сидел почти лицом к лицу со мной, хотя между нами была грустная женщина. Он почесывал подбородок и хмурился. Его угольно-черные волосы были коротко пострижены, в манжетах были запонки. Он слегка подтянул рукав рубашки, чтобы взглянуть на часы. Женщина вздохнула и пожаловалась на жару, и на то, как жара заставляет ее чувствовать себя как-то затравленно, и как она понимает, что у нее никогда не было настоящего дома, и как ей нужен настоящий дом, но, похоже, Джорджу все это было уже неинтересно. Он отвел от нее таза и поверх ее плеча посмотрел на меня, будто знал, что я подслушиваю. Я быстро перевела взгляд на выцветший плакат с кенгуру. Но через минуту я снова посмотрела на мужчину, его взгляд был все еще направлен прямо на меня. В нем не было ни негодования, ни даже любопытства. Это был внимательный взгляд, адресованный мне напрямую. Он как бы совершал им по мне прицельный выстрел. Я отвернулась и больше на них не смотрела.