Моей матери, моему отцу,
Сандрине
и Саше – моему доброму приятелю
и хорошему человеку.
Когда мать поглядывала на меня, сразу вспоминался Каин – таким тяжелым был этот взгляд. Было утро. Я сидел за столом в кухне и читал. Мама месила тесто на мацу. Ореол волос делал ее похожей на ангела во трудах. Поворачивая голову, я видел только ее прекрасный профиль, но сразу же снова утыкался в книгу, уверенный, что она по-прежнему настороже.
На дворе надрывался в лае Блихте. Вдруг странное видение вспыхнуло в мозгу, и я воскликнул:
– Не надо, не делай этого!
Мама испуганно вздрогнула, как будто устами моими заговорил дьявол.
– Что такое? – вскрикнула она.
Я не ответил. Казалось, что череп мой раскалывается. Мне привиделось, будто мама перерезала Блихте горло! Инстинктивно я чувствовал, что лучше об этом не говорить. Если мама узнает о моем безумии, это сразит ее наповал.
– Я просто говорил сам с собою, мама. Я сказал себе: «Только не делай этого, Натан, не закрывай книгу, пока не дочитаешь до конца страницы!»
Нет, убедить ее мне не удалось. Уверенность в том, что я соврал, лишила мамино лицо обычной строгой прелести, придававшей ей сходство с иконами Богородицы – теми, которые Шмулик тайком показывал нам в школе. Испуг сделал ее лицо неузнаваемым. Она уперлась в меня холодным взглядом и шагнула к столу.
Кухонный нож, зажатый в вытянутой руке, поблескивал в свете лампы. Тут мне и конец.
Но случилось чудо. Вошел отец и воскликнул:
– Беньямин умер!
И обо мне сразу забыли.
Оказавшись наконец в своей комнате и с головой забравшись под одеяло, я смог перевести дух. Маме не удалось заставить меня признаться, какие дикие мысли приходят мне в голову. Скажи я откровенно – и было бы то же, что и в тот день, когда я осмелился возразить отцу. Дом трясся. Я до сих пор помню, как мама рыдала над моей иссеченной до крови задницей.
Наказание было вдвойне свирепым, поскольку я еще и упорствовал. Натягивая штаны, я вроде бы заметил, как по щеке отца скатилась слеза, но и сейчас не поручусь, что та не был просто обман зрения.
Сквозь стенку до меня доносились сердитые голоса. Папа упрекал маму в излишней благосклонности к Беньямину. Мама ожесточенно возражала: «А кто же, кроме меня, займется похоронами?» Пока Беньямин был жив, вокруг него страсти так и кипели, а умер – и сердца остались холодны. Удастся ли хоть набрать десять мужчин, чтобы прочитать над покойником «Кадиш»? Хлопала дверь, вопли становились все громче, сыпались взаимные обвинения. Конец света – и все. Я заткнул уши.
Эти ссоры, все более частые, приводили меня в ужас. Обидные слова, оскорбления, бросаемые в лицо, эхом отражались в моей душе и сеяли в ней тревогу и уныние. Однажды – уже не помню, кто это сказал, мама или папа, – я услышал, что до моего рождения все было иначе. Узнав, что это я разбил их былое счастье, я понял, что не имею права на существование. Я был лишним на этой земле. С той поры любой, самый безобидный спор родителей звучал в моих ушах упреком.
Я сунул голову под подушку и теперь слышал только смутный гул, как от отдаленной канонады. Мысли вновь завели под черепом бешеный хоровод, прерванный папиным приходом. Нет, мое видение не было галлюцинацией, и не злые духи охотились за моей душой. Я знал историю дяди Беньямина и понимал, что мне суждено пропасть, как и ему.
Приступу безумия, постигшему меня, не удалось спрятаться в тени дядиного катафалка. Поздно вечером после похорон мама вошла ко мне, присела на кровать и потрясла за плечо. Я покрепче стиснул веки, но она поднесла свечу к моим глазам: «Проснись, Нат, я же знаю, что ты не спишь!» Я повернулся, притворно зевая, в наивной вере, что настоящая мать не станет нарушать сон своего дитяти – разве что дом загорится. «Нат, не притворяйся!» Я приоткрыл глаза. Блики свечи заставляли мамино лицо дрожать. Меня испугала ее тень. Так же страшно мне было, когда на площади местечка крутили кино «Проклятие Карпат». Героиня фильма преследовала меня по ночам: грозный вид, мертвенно-бледное лицо, черные круги вокруг глаз…
– Нат, – снова заговорила мама, – помнишь, что ты хотел сказать перед тем, как мы узнали о кончине дяди Беньямина?
– Я тебе уже все объяснил…
– Нат, погляди мне прямо в глаза и поклянись, что сказал правду!
Я ответил на гневный, прекрасный взгляд моей матери самым искренним взглядом. Так, подчиняясь сладостнейшему из соблазнов и сохраняя полное спокойствие, я впервые в жизни солгал не себе самому, а кому-то другому.
Каждый день, когда заканчивались занятия, дядя Беньямин поджидал меня у выхода из школы, прячась за большим кипарисом. Если дети замечали его, то сразу принимались бросаться камнями. Матери, пришедшие за своими отпрысками, плевали ему в лицо, грозили кулаками – с ним обращались, как с сумасшедшим. Беньямин убегал, прихрамывая. Иногда сам директор школы бежал следом, призывая на его голову самые страшные беды.
Он был всеобщим врагом, отверженным.
Я догонял дядю на вершине холма, возвышавшегося над местечком. Мы молча садились на старую скамью около мельницы. Вдали заходило солнце, в последних лучах поблескивали излучины речки, вьющейся по долине. Беньямин на мгновение сжимал мою руку и вновь отпускал. Больше ничего не происходило. Мы молчали и глядели на горизонт. Когда наступала темнота, расходились с ощущением, что долго и содержательно беседовали, хотя всего лишь обменивались взглядами.
В канун Пасхи дядю нашли с перерезанным горлом, с выколотыми глазами; уши ему отрезали и засунули в рот. «Чем грешил, от того и умер», – назидательно сказал отец удрученной маме. Но только ли о потере брата плакала мама? Уж не оплакивала ли она и мою судьбу?
Она знала, какие тесные узы связывали нас с Беньямином. Возможно, мама опасалась, что его безумие заразительно или передается по наследству? Кто знает, не она ли сама наградила меня этим геном? У нашего народа ведь все передается по материнской линии.
Жизнь вошла в привычную колею. Но иногда по вечерам мама окидывала меня мрачным взглядом, словно не узнавая своего дорогого сыночка. Однажды она пробормотала: «Ты с ним часто говорил, со старым Беньямином?» Я с жаром отрицал это. Я строил из себя невинного агнца. Даже утверждал, что вместе с другими детьми прогонял его. Я задавал встречные вопросы: «Зачем ты допытываешься? Что тебя беспокоит?» Я прятался в тень подозрений и втихомолку смеялся, гордясь шитой белыми нитками, но зато собственноручно скроенной ложью.
В школе ничего не изменилось. Я продолжал высиживать на уроках, хотя и слыл лентяем среди благоразумных детей. Я стоически выдерживал нотации учителя, Гломика Всезнайки, который, стоило только задуматься, возвращал меня к действительности, больно щипая за щеку или дергая за ухо. Я страдал от болезненного неумения сосредоточиться.
С тех пор, как Беньямин покинул юдоль земную, после уроков я испытывал смертную скуку. Однако я нашел способ общаться с душой ушедшего друга. На закате я уходил на поиски воспоминаний, проделывая тот же путь на холм, к большой мельнице. Животворный воздух вершины освежал мою память. Беньямин возвращался в мои мысли. Он привычно жестикулировал, дарил меня нежным взглядом или отчитывал за плохие оценки в устном счете.
Прошлое сливалось с настоящим. Получалось, что смерть – не такая уж мрачная штука. Просто другая форма существования души.
Но иногда эти мои попытки оборачивались кошмаром. Воспоминания наваливались буйной толпой. Дядя исчезал, потом появлялся вновь, как блуждающий огонек. Впечатление бывало настолько сильным, что у меня подгибались ноги. Я мчался прочь с холма – позорно отступал, с риском поскользнуться на крутизне и проехаться спиной по склону. В итоге я все реже стал прогуливаться по холму. Воспоминания не стоит ворошить слишком часто.
А иногда по утрам я, предвкушая радость, направлялся в соседний городок, повидать Марию – свою польскую шиксе. Я проходил березовой рощей, по деревянному мосту через речку, поднимался по широкой улице, ведущей к костелу, и сворачивал к женской школе, навстречу своей любви. Там, прижавшись лицом к решетке ограды, я долго стоял в ожидании. Когда звенел колокольчик, девочки, одетые в одинаковые форменные платьица – цвета морской волны, с оборками, – парами шли к воротам. Поначалу они шествовали молча. Потом начинали болтать, все разом, сперва тихонько, а затем, все громче. Вскоре процессия рассыпалась, и возникала Мария. Примерно так я представлял себе чудо на Красном море. Правда, случалось, что проливной дождь мешал мне пройти море посуху, как когда-то прошли наши.
Мария оставалась невозмутимой посреди всей этой девчачьей суеты. Постояв неподвижно, она направлялась всегда к одной и той же скамейке под старым платаном. Я неотступно следил за каждым ее движением, за каждым поворотом головы, провожал взглядом руку, поднявшуюся, чтобы откинуть прядь со лба, чуть изогнувшуюся бровь; я был уверен, что она тоже никого не замечает, кроме меня. И когда Мария смотрела в мою сторону, я переносился в Землю обетованную.
На мое двенадцатилетие, вечером, за большим столом у нас собрались родственники. Бабушка заняла привычное место у печки. Она недавно оправилась от долгой болезни, сильно исхудала, поблекла. Но улыбка ее осталась прежней, и казалось, что все житейские беды минуют ее стороной.
Справа от меня двоюродный брат Шлома пересказывал научную премудрость, которую постиг в гимназии. Его слушали с любопытством. Кто бы мог подумать, что мир вовсе не был сотворен за семь дней?
В самый разгар его разглагольствований в комнату вошла мама. Она бросила на стул снятый передник и сказала:
– А ну-ка, кто отгадает, что я нынче приготовила на обед?
Меня обдало жаркой волной. Руки затряслись. Наверно, вид у меня был странный, потому что Шлома насмешливо скривился.
Вдруг перед моим мысленным взорам возникла картина, будто выхваченная вспышкой молнии: где-то внутри, в моем мозгу, жареная индейка, политая материными слезами, исходила паром на блюде! Пониже покачивался маятник часов, отмечая время готовки.
Что-то снова затрещало в мозгу. Потрясенный, я не успел сдержаться и брякнул:
– Ох, как я люблю индейку!
– Надо же, – немедленно подпустил шпильку братец, – в школе так он ничего не соображает, а тут, кажется, в курсе всех дел!
Моя мать упала в обморок. Все взгляды обратились на меня, взгляды обвинительные, даже яростные. Все стало на свои места: мне предстояло кончить, как дядя Беньямин, с отрезанными ушами, засунутыми в рот.
Никогда не приходилось мне прежде видеть выражения страха на мамином лице. Но разве мама боялась чего-нибудь, кроме громов Господних? Она пережила казаков, большевистскую революцию, великий голод, пережила даже холодность моего отца, проявляемую утром, днем и вечером. Но теперь она стоит передо мною, лицо ее искажено тревогой, в руке – ременный кнут. За ее спиной, сгорбившись на стуле, рыдает отец.
Во всем виноват я. Меня следует бояться больше, нежели голода и холода. Я опаснее казаков и большевиков.
– Немедленно признавайся, что там крутится у тебя в голове, не то шкуру спущу!
Никогда мама не поднимала на меня руку. Сколько себя помню, семейные обязанности у нас были строго разделены. Папа наказывал, мама причитала. Видно, еще у моей колыбели они условились о руководстве моей эмоциональной жизнью. Я представлял себе, как они обсуждали по пунктам мое будущее образование. «Ты будешь ему раздавать оплеухи за каждую жалобу учителя, а я – я буду ему показывать, как сильно страдает мать из-за его плохих оценок».
В тот вечер о соблюдении традиций забыли. Конец света – не иначе.
Я хранил молчание. Впервые в жизни испытал я странное ощущение, которое с тех пор меня никогда не оставляло: чувство, что я недостоин жить.
Просвистел первый удар.
– Ну? – прогремела мать. – Видишь, до чего ты меня довел? А еще погляди, что ты творишь с отцом!
Второй удар обрушился на мое бедро. За ним третий, потом еще и еще. Мать без устали охаживала меня ремнем.
– Говорила ж я тебе, не водись с Беньямином!
Брови ее сошлись к переносице. Мама наклонилась ко мне, махнула отцу, чтобы рыдал потише, и впилась взглядом в мои глаза.
– Не отводи глаз, Натан!
Маятник часов отбивал секунду за секундой. Я понял наконец: мать устроила мне испытание! Она хотела удостовериться в моих способностях. Рассеять сомнения. Нельзя ее разочаровывать. Я сосредоточился. Снова волна жара прокатилась по телу. По мыслям яростным галопом пронеслась лошадь. Потом поднялась приливная волна – быстрее любого скакуна. И я стал свидетелем необычайного явления: мысли моей матери переместились из ее мозга в мой и медленно разворачивались в картину. Мамина голова стала похожа на прозрачный хрустальный шар!
Я читал в мыслях моей матери.
Ее рука застыла надо мной, кнутовище обращено к небу – совсем как жертвоприношение Авраама, где роль Исаака, искупительной жертвы, досталась мне, а жирная индейка выступала в качестве барашка-заместителя. Увы: руку Авраама, как известно, остановил Господь, однако решимость моей матушки столь велика, что на божественное вмешательство нечего и надеяться.
– Да, – признался я, – мне видны твои мысли. Вот сейчас ты хочешь посечь меня на кусочки и продать в лавку на мясо.
Мама пошатнулась, повернулась на каблуках и наткнулась на угол стола. Кнут выпал из ее руки. Отец подобрал его и отлупил меня до крови.
Я читал в сознании моей матери, словно в открытой книге! В любой другой семье к востоку от Одера это событие отпраздновали бы как пришествие Мессии, плясали бы вокруг дома под радостные крики и гимны. Оповестили бы соседей, пригласили знатоков религии. Повсюду кричали бы о чуде.
Мои же родители восприняли эту новость как самое страшное проклятие. Мы кое-что знали насчет очередного Мессии – помнили, чем кончил Беньямин.
Я знаю, все это может показаться абсурдом. Теперь, когда мое детство – всего лишь груда воспоминаний, извлеченных из-под завалов времени, я задаю себе вопрос: да было ли вообще когда-нибудь это все? Или просто пригрезилось в приступе безумия?
Беньямин был братом моей матери. Уже долгие годы никто не осмеливался произнести вслух его имя, однако в начале века ему довелось познать в нашем местечке великую славу. В те времена община должна была ежегодно выплачивать мзду царскому чиновнику: килограмм золота и десять рекрутов для российской армии – такова была установленная такса. Рассказывают, что когда полковник Слимаков во главе казачьей сотни въезжал на главную улицу, женщины принимались рвать на себе волосы, а мужчины заводили псалмы. Иной раз Слимакову казалось, что его обманули: то ли золота недовесили, то ли рекрутов подсунули слишком хилых. И тогда по мановению его сабли в еврейских домишках лилась кровь.
Однажды наши мудрецы отрядили встречать казаков моего дядю. В округе знали, что никто лучше его не умеет примирить спорящих. Беньямин умел судить ничуть не хуже царя Соломона, причем вполне обходился без свиты наложниц.
Наступил день, которого все ждали с таким страхом. Всадники запрудили главную площадь. Стояла тревожная тишина, нарушаемая лишь ржанием лошадей да позвякиванием сабель о стремена. Беньямин хладнокровно дождался, пока полковник сошел с коня, предложил ему сесть и сам уселся напротив. Гость, как обычно, молчал, опираясь на свою дамоклову саблю. Народ вокруг тихонько молился. Беньямин повернулся к Гломику Всезнайке и прошептал на идише: «Сегодня не бойтесь!»
В тот раз обошлось вообще без кровопролития, даже без малейших поползновений к погрому. Ни одной женщины не изнасиловали на опушке леса. Покидая местечко, Слимаков даже забыл по обыкновению сплюнуть на землю.
На следующий год повторилось то же самое.
Впоследствии приезд казаков уже не вызывал в местечке волнения. Старики продолжали вести ученые диспуты, лавки не закрывались. Девушки рисковали выйти на улицу. Смертоубийств не было. И каждый раз Беньямин это предсказывал. Его теперь звали Беня Добрый, Беня Пророк. Тысячелетний мир ожидал местечко.
А потом пришла новая зима. Говорят, это было в январе, Над крышами местечка простиралось голубое, прозрачное небо. Ни единого облачка не было на нем, когда послышался топот скачущих лошадей. Отряд въехал на площадь. Слимаков спешился. Сапоги его скрипели по снегу. Мой дядя взглянул в лицо русского и тотчас выкрикнул: «Все по домам!» И разразился погром 1911 года – настолько жестокий, что дорого обошелся даже Слимакову: его прогнали с должности. Все юноши местечка были убиты. Казак зарезал курицу, приносившую золотые яйца.
От Беньямина люди отвернулись. Его избегали. По местечку шли пересуды: откуда он мог знать? Может, он царский агент? Старухи уверяли, что в душе его поселился Голем. Мудрецы в своих молитвах посылали проклятия тому, кто допустил несчастье. Дядя жил теперь в одиночестве, постепенно теряя разум. Он бродил по улицам, обращаясь то к женщине, сидящей у порога дома («Рек Господь: не соверши прелюбодеяния!»), или к мелочному торговцу («Ибо сказано в Писании: не укради!»). За ним гнались, швыряли камнями. Теперь он звался Беньямин Отверженный.
Мне не было дела до того, что его обзывали сумасшедшим или исчадием дьявола; я встречался с ним ежедневно после школы ради нашей обычной прогулки. Однажды вечером, на полпути, он предложил:
– Загадай цифру! Я отгадаю…
Я выбрал тройку. Он угадал верно.
– Как ты это делаешь? – ошарашенно спросил я.
– Научился.
Я начал понимать, отчего к нему все так относятся, – дядя был явно не в своем уме. Однажды он укорил меня:
– Нечего тебе мечтать о малышке Марии – она не из наших!
Я никому не поверял своей тайны. Беньямин был ясновидцем! Я испугался и решил поделиться своими страхами с мамой. Она одна еще хоть как-то заботилась о брате, когда все остальные считали его изгоем. Она приносила ему угощение – кусочек чулента, – стирала его рубаху, занималась его телесным и душевным здоровьем. Мама любила моего дядю как брата. Она была доброй душой местечка.
Когда я закончил свой рассказ о странном происшествии, мама прореагировала с неожиданной яростью. Она запретила мне видеться с Беньямином, здороваться вслух или пожимать руку. При встрече мне было приказано отворачиваться. После чего отец взял кнут и воздал мне по заслугам за недостойные мысли о Марии.
Спустя какое-то время местечко потрясло известие о том, что Мишкаль-распутницу изнасиловали и задушили в амбаре у мельницы. Вскоре после этого Беньямина убили. Судя по всему, он определил виновного. Дядя слишком много слышал. Говорили, что он погиб из-за того, чем грешил. И с той поры я стал его наследником.
Любимым развлечением для меня стало исследование маминого внутреннего мира. Я буквально на собственной шкуре ощущал все женские страдания и удовольствия. Я прислушивался к маминым невысказанным страданиям, когда она мыла полы или стирала пыль с мебели в гостиной. Я видел, какие мрачные мысли одолевают ее. Ей было тесно в этих стенах. У нее болела спина. Все это она сносила молча – немая, словно карп перед тем, как его нафаршируют.
Но когда мама поднимала голову и перехватывала мой взгляд, ее запрятанные чувства немедленно окутывала непроницаемая дымка – так робкие люди краснеют от стыда. Она отгоняла прочь все свои огорчения, и моя власть обращалась в ничто. Я становился вдруг обыкновенным человеком, ничего не смыслящим в женских несчастьях.
А еще ее одолевали мечты. Однажды я застал ее врасплох на палубе парохода, плывущего по Дунаю. Кузен Блюм шел ей навстречу, еще издали посылая воздушные поцелуи. И это моя мама, усомнился я! К счастью, из каюты, посмеиваясь, вышел отец. Так что я зря пугался.
В другой раз в ее душе распевали соловьи. В гордом одиночестве она стояла на оперной сцене, в красном платье, и слегка наклоняла голову навстречу аплодисментам восторженной толпы. Маленький мальчик поднес ей букет роз. Это был я, мой двойник.
Там, в мечтах, она смотрела на меня просто, без опаски.
Я вслушивался, сделав безразличное лицо, глядя вдаль. Я видел себя в ее снах наяву, взрослого, прекрасного, как архангел Гавриил. Теперь-то все воспринимается так четко… Передо мной проплывают видения прошлого. Его больше не окутывает дымка. Но если я вздумаю подставить щеку для поцелуя, щека моя останется ледяной. Все тело холодеет. Я так хотел бы присоединиться к тем, кто мне дорог, – к тем, кого я больше не могу услышать, даже если зажмурюсь. Мысли их остаются немы.
В мыслях мамы часто возникала моя кузина Руфь. Там она шествовала в длинном белом платье. Я шел ей навстречу в парадном костюме. Нашу свадьбу играли в день, когда мне исполнилось шестнадцать. Этот союз стал у мамы навязчивой идеей. Незачем было вопрошать звезды или пользоваться Каббалой: судьба моя была уже предрешена. Но я даже думать не хотел о Руфи. Она была ужасающе уродлива – сущий Гломик Всезнайка в юбке, но ужасно глупа. Хуже всего то, что у нее не было даже намека на груди. Нет, Мария останется моей единственной любовью навсегда. Мы будем новыми Ромео и Джульеттой.
Поднимаясь по ступеням маминых мыслей, можно было обнаружить важных профессоров в мантиях, склонявшихся перед моими познаниями. Мне присваивали звание доктора honoris causa самые знаменитые университеты Европы. Маму хвалили за то, что хорошо меня воспитала. У нее допытывались, какими приемами она добилась такого успеха. Она прикладывала палец к губам и возводила глаза к небу. Меня озадачивало только одно: отчего это возле нее все время крутится кузен Блюм?
Папа страдал от нового положения вещей. Его терзала ревность. Он заставлял меня садиться рядом и смотреть ему прямо в глаза.
– Сосредоточься! – шептал он. – Ну, видишь ты что-нибудь?
Но я ничего не мог прочесть в сознании отца. Казалось, мои особые способности ограничивались черепной коробкой матушки. Это была уникальная связь.
– Ну напрягись же! – настаивал папа. – Я подскажу: у этого есть железки на всех четырех ногах.
И в полной тишине я расслышал тоскливую мамину мысль: «О Боже, что за дурака ты дал мне в мужья!»
Эта дурацкая игра в загадки маскировала ужасную реальность. Унаследованный дар мог оказаться роковым для меня. Он уже стоил жизни Беньямину – ведь тот умер оттого, что услышал тайну, которую Мишкаль должна была унести с собою в могилу. В этом мире очень важно делать вид, что вы глухи к человеческим страданиям.
Мать дала мне строжайшие указания. Ни один житель местечка не должен знать о моих способностях. Держать рот на замке! Ни мудрого Блуцкова, ни даже Гломика Всезнайку нельзя посвящать в тайну. Это вопрос жизни и смерти! И чтобы я получше запомнил историю Беньямина (как будто я мог хоть на минуту изгнать из памяти трагическую кончину дяди), внушая мне эти наставления, она крепко дергала меня за уши.
По вечерам мама устраивала мне строгие допросы. Она требовала, чтобы я сосредоточился, и выспрашивала все о своих мыслях. Со временем мои ответы становились все более точными. Я очень ясно определял все, что ее заботит. В волнах ее души я видел дно столь же отчетливо, как в воде родника. Я перескакивал от одной ее идеи к другой. Однажды мне удалось даже заранее предугадать, что она подумает. Я успешно сдал свой экзамен по ее сознанию.
Однако развитие моего внутреннего зрения маму не столько удовлетворяло, сколько беспокоило. Она опасалась обострений. И однажды предупредила меня:
– Послушай меня, Натан! Пока все это что-то вроде игры. Но обещай, что в тот день, когда ты проникнешь в душу чужого человека, в ту самую минуту, как отгадаешь чьи-то намерения – неважно, дурные или благие, – ты немедленно скажешь об этом мне!
Мамины слова не отражали спрятанных в глубине мыслей. В тот злосчастный день, когда я окончательно вступлю во владение наследством Беньямина, когда научусь вслушиваться в чужие души, мне нужно будет бежать из местечка – вот что было на уме у мамы. Я поднял правую руку и поклялся, и душу мою покрыла тьма.
Жизнь продолжалась. В школе Гломик Всезнайка все суровее попрекал меня за безделье и легкомыслие. Но сидеть, уставившись на страницы Писания, было для меня пыткой. Минута-другая – и дух мой улетал куда-то далеко. Шепоток у меня за спиной, пение птицы во дворе, две старые кумушки, увлеченные болтовней на углу улицы, ржание лошади или просто шум ветра, стук дождя по стеклу – все отвлекало меня от дела. И тогда учитель наказывал меня, дергая за уши, – как будто мало еще им было маминых рук… И так уже меня мучили разные комплексы по поводу длины моего носа, теперь еще и уши – да я стану совсем как африканский слон!
К счастью, в запасе у меня оставались долгие, восхитительные часы бдения у женской школы. Я опирался на перила моста и следил издали. Когда Мария появлялась во дворе, с толпою других учении, я чувствовал себя Галилеем открывшим новую звезду среди множества планет.
Дядя Беньямин навещал меня во сне. Он гладил меня по лбу. Губы его шептали молитвы. Иногда я видел страшные вещи: его пытали, заставляя раскрыть свой секрет. Я затыкал уши, чтобы не слышать его крика.
Тайна Мишкаль оставалась нераскрытой. Кем был насильник? Мой убитый дядя унес разгадку с собой в могилу. Однажды в местечко явился русский следователь. Он долго и безуспешно расспрашивал наших мудрецов. Вечером, перед отъездом, он распорядился выпороть Гломика Всезнайку и мудрого Блуцкова, но было очевидно, что делается это без особого усердия, скорее из принципа, чем ради выявления истины. Когда Гломик рухнул с окровавленной спиной, следователь пожал плечами, велел седлать лошадей и был таков. В конце концов, речь шла о наших собственных мертвецах, не стоило слишком много требовать от чужого.
Подозрительность поселилась в наших домах. Всевозможные гипотезы множились, как кролики. Любой мог оказаться под подозрением. Вообще-то, репутация Мишкаль уже давно была подмочена. Было известно, что она вступала в связь с женатым мужчиной. Ее могли застать в амбаре с кем-то из наших мудрецов. Она могла бы отдаться и солдату. Кое-кто уверял, будто ее видели голой в обществе другой женщины.
– Можешь ты себе это представить? С другой женщиной! – восклицала мама.
Идея меня взволновала, и я отправился к себе в комнату, где и предался ублажению своей плоти, одновременно придумывая истории, героиней которых была Мишкаль. Мишкаль, раскинувшая ляжки перед солдатом; Мишкаль, лижущая груди другой женщины; Мишкаль голая, одна в постели, ласкающая сама себя; Мишкаль, предлагающая свои услуги одновременно женщине и солдату… Я был неистощим, изобретая всевозможные сочетания. Из комнаты выходил с пылающей головой, всклокоченными волосами, с натруженной правой рукой. Мама окидывала меня укоризненным взглядом. Она что-то подозревала, пыталась разузнать, а я улыбался и думал: «Не старайся, мама, у тебя ведь нет моего дара!»
Но я сильно завидовал Залману, моему соседу по классу, который похвалялся, что при поглаживании у него из члена выступает белесая жидкость. Кончик моего собственного пениса оставался сух, как Синайская пустыня. Я мог повторять процедуру два, три раза подряд, мог яростно трястись, так, что стены дрожали, – все было напрасно. С тем же успехом можно молить Предвечного о дожде в разгар августа месяца. Я распалял себя, придумывая всё новые сочетания: скажем, Мишкаль в обществе солдата, учителя и двух других женщин. Мишкаль одна под взглядами толпы; Мишкаль с жеребцом в охоте. Но все оставалось по-прежнему! Я не мог выбраться из заколдованного круга.
Но как-то утром случилось чудо. Я поупражнялся – и обнаружил, что моя принадлежность выглядит как-то необычно, влажно поблескивает, будто покрытая утренней росой. И – славен будь, Господи! – я заметил на своем животе каплю млечной жидкости. Наконец-то я обрел сокровище!
Конечно, мне было еще далеко до вулканического извержения, какое описывал Залман. Но ведь великие реки начинаются с ручейков, так? Вдруг дверь резко открылась и сразу же захлопнулась. На долгие недели черные тучи заполонили душу моей мамы.
Ноябрьским вечером я возвращался домой по узкой тропинке. Неподалеку от мельницы столкнулся с кузеном Блюмом. Он помахал мне рукой, лицемерно улыбаясь. И тут же меня обдало жаром. Губы и руки затряслись. Ладони вспотели, в висках застучало. И предстало предо мною ужасное видение: в сердце Блюма разглядел я свою мать, нагую, с розой в руке!
Я убежал, гонимый страхом, не задумываясь, что пугает меня сильнее: весть о маминой супружеской неверности или доказательство моих способностей. Ужасная уверенность билась в мозгу, словно зловещая птица. Нужно немедленно бежать из местечка. Иначе меня ждет участь дяди Беньямина.