bannerbannerbanner
Убийственное лето

Себастьян Жапризо
Убийственное лето

Полная версия

На следующий вечер Эль явилась ко мне в мастерскую.

Когда она вошла со своим велосипедом, улица была залита ослепительно оранжевым солнечным светом, а я как раз лежал под машиной, поднятой на домкрате. Увидел только ноги, но сразу же понял, что это она. Ноги подошли так близко к машине, что можно было до них дотронуться, она громко спросила, есть ли тут кто. Я лежал на спине на подкатной тележке, и когда вылез наружу, то увидел, что, вопреки всем сплетням, она носит трусики. Белого цвета. Она спокойно посмотрела на меня сверху вниз, сказала, что у нее сдох велик, но не отошла назад ни на сантиметр. Я попросил ее подвинуться, чтобы я мог вылезти. До нее дошло через несколько секунд. Я изо всех сил старался строить из себя эдакого крепкого парня, как в кино, смотреть ей прямо в глаза и никуда больше. В конце концов она немного попятилась, но я так резко выкатился наружу, что она сообразила, что мне неловко.

Она сказала, что у меня классная тележка. Сказала, что хотела бы на ней покататься, и уселась на нее. Я вообще не успел отреагировать. Даже не подхватил ее велосипед, она просто-напросто бросила его на пол, там, где стояла. Так всегда, чем глупее у нее намерения, тем труднее ее остановить. Растянувшись плашмя на животе, как будто собираясь плавать, она стала кататься по мастерской туда-сюда, отталкиваясь от пола руками и вопя от радости, когда ей удавалось избежать столкновения. Шеф ушел в магазин, но Жюльетта была наверху, в кухне, и тут же выскочила посмотреть, что происходит.

Жюльетта ее недолюбливала, да и никто из женщин, кроме Евы Браун, не мог ее любить, и стала по-всякому ее обзывать и велела идти куда подальше и там демонстрировать свою задницу. Я догадался, что шеф, должно быть, ляпнул что-то не то на ее счет или проговорился как-то иначе. Жюльетта дико его ревнует, боится, что его уведут. Она ушла к себе на кухню, сказав мне:

– Разломай ее велосипед, пусть только выкатывается отсюда!

И хлопнула стеклянной дверью, которая отделяет мастерскую от квартиры. Обычно, если там вылетело стекло, значит, они ссорились.

На сей раз стекла выдержали. Ну а Эль никогда не отвечает, когда на нее кричат. Она встала, отряхнула испачканную юбку до жути грязными руками, взглянула на меня, как переглядываются дети в школе: «До чего противная эта училка!» Я снял переднее колесо с ее велосипеда, проверил покрышку. Не понадобилось даже погружать ее в воду, резина была не просто проколота, а порвана сантиметра на три. Я спросил у нее, как она умудрилась, но она только повела левым плечом и не ответила.

Я сказал, что у меня нет запаски. Дома есть покрышки, которыми пользовался Микки, еще вполне годные. Но когда я предложил, чтобы она сходила к нам домой и попросила у матери дать ей одну, она отказалась. «Чтобы меня обхамили? Благодарю!» Спросила, когда я заканчиваю работу. Я сказал, что еще долго придется лежать под машиной. Она сказала, что подождет на улице. Я был голый до пояса, перед грозой всегда ужасно парит, и она сказала, что я здорово накачан. Когда увидел, что у нее порвана покрышка, то почти не опасался, что она как-нибудь выскажется на мой счет, но это было первое доброе слово, которое я от нее услышал, и мне было приятно. Но оказывается, я зря радовался. Качков, как раз, она не любит. Наоборот, ей нравятся худые парни, чем стройнее, тем лучше.

Я закончил работу, помылся в глубине мастерской, надел рубашку и крикнул Жюльетте, что ухожу. Она видела из окна, что Эль меня ждет, поэтому крикнула, чтобы я проваливал на все четыре стороны.

Она ждала меня, сидя совершенно неподвижно на пригорке, опершись обеими руками о землю, велосипед валялся рядом. Я никогда не видел, чтобы люди могли сидеть так неподвижно, как Эль. Потрясающе. Такое впечатление, что у нее даже мозг замер, а в широко открытых глазищах вообще ничего не отражается. Однажды дома она не слышала, как я вошел и тоже замер на месте, наблюдая за ней. Она была просто как кукла. Забытая кукла, которую посадили в углу комнаты и бросили. Прошла вечность. В конце концов я не выдержал и пошевелился, иначе бы спятил.

Мы прошли с ней бок о бок по деревне, одной рукой я держал ее велосипед, другой – переднее колесо. Точнее, мы спустились по улице, она там всего одна, и пока шли, все высыпали на пороги домов и пялились на нас. Я говорю совершенно серьезно: все. Даже новорожденный в коляске. Не знаю, возможно, в них просто говорил животный инстинкт, который после грозы гонит людей наружу, или же они боялись пропустить такое зрелище: Пинг-Понг с дочкой Евы Браун. Во всяком случае, говорить мы не могли. Брошар вышел из своего кафе и помахал мне рукой, я еле-еле махнул в ответ. Остальные с напряженными лицами провожали нас глазами, но тоже молча. Даже когда я испытывал свою «делайе», меня еще ни разу не сопровождал такой почетный караул.

Наш дом стоит на отшибе, как и дом ее родителей, только на другом краю деревни. Это ферма с каменными и деревянными постройками – покосившиеся, но еще крепкие крыши и большой двор. Кроме виноградника, который мы купили на двоих с Микки, и участка в один гектар, который летом сдаем отдыхающим под парковку для караванов, другой земли у нас нет. Живность тоже не держим, разве что несколько куриц и кроликов. Мать очень следит за чистотой в доме и даже собаку завести не разрешила. Отец оставил нам только стены и механическое пианино. Мы живем на мой заработок и на крохи, остающиеся у Микки, который все свои деньги тратит на то, чтобы прийти к финишу часа через три после лидера. Но ни в чем себе не отказывает. Как говорится, гонщик-аутсайдер. А снаряжение у него, как у первоклассного чемпиона, и, если бы в городе можно было бы надувать покрышки гелием, как Эдди Меркс, он наверняка поступил бы так же. Если Микки сделать замечание на этот счет, он сразу же напускает на себя такой вид, будто проглотил жвачку, и стыдит нас за крохоборство.

Во всяком случае, едва мы вышли из деревни и смогли заговорить, Эль сказала, что я не имел права вчера бросить ее вот так. Она заметила, что меня что-то задело, но не поняла, что именно. Она жалеет, что я ушел, потому что я хорошо танцую. Я сказал ей – хотя это была только часть правды, – что мне было не по себе из-за Жоржа Массиня. Она ответила:

– Скажешь тоже, Жора-обжора, она ведь, между прочим, никому не принадлежит, а уж тем более Жоржу Массиню, и к тому же между ними все кончено.

Потом она шла по дороге, качая головой, словно повторяла про себя то, что только что произнесла вслух.

В тот день, казалось, что-то особое было разлито в воздухе – небо ярко-голубое, словно чисто вымытое – даже мать стояла у двери и смотрела, как мы идем по двору. Я крикнул ей издали, что должен починить велосипед, и пошел прямо в пристройку, где держу все, что требуется для Микки. А они друг другу ничего не сказали, даже не поздоровались. Вот-та, потому что ее просто этому не научили, а мать, потому что ни за что не покажет, что чувствует перед теми, кто в юбках, включая Жоржетту. Думаю, окажись на нашем дворе шотландец в килте, он тоже поверг бы ее в ступор.

Пока я накачивал шину, Эль пошла и села на деревянный настил возле крана с родниковой водой, в нескольких шагах от меня. Она подставила пальцы под струю, но не спускала с меня глаз. Я спросил, она что, нарочно порвала покрышку, чтобы повидать меня? Она сказала, что так и есть, «секатором для обрезки роз». Я спросил, она что, нарочно подошла вплотную к машине, она ведь знала, что я под ней лежу. Она сказала, что нарочно. Она уже несколько дней назад заметила, что я разглядываю ее ноги, когда она проходит мимо мастерской. Прежде чем войти, она хотела даже снять трусики, только чтобы увидеть выражение моего лица, но Жюльетта следила за ней из окна, потому она не решилась.

Она не засмеялась, не понизила голос, говорила как ни в чем не бывало, произнесла все это точно так же, как все остальное, со своим слегка заметным акцентом, как у бошей. А потом я по ошибке поставил на колесо проколотую шину, и пришлось начинать все сначала. У меня было дико тяжело на сердце. Я ей сказал, что девушка не должна так говорить. Она ответила, что все девушки одинаковые, просто некоторые ханжи, вот и вся разница. Я работал, повернувшись к ней спиной, чтобы она не заметила мою оплошность. Но вообще-то я боялся взглянуть на нее. Тогда она сказала:

– Пинг-Понг – это же не имя, как вас зовут?

Я не успел подумать и ответил:

– Робер.

Когда велосипед был готов, она не стала торопиться. Сначала посидела еще на настиле у источника, зацепившись одной ногой за край, а другую поставив на землю, чтобы я мог хорошенько разглядеть то, что она хотела продемонстрировать, но в глазах у нее промелькнуло, нет, не разочарование, что-то большее, скорее, грусть, может быть, оттого, что она поняла, что ее уловки на меня больше не действуют и что, возможно, мне скорее противны. Позже я узнал: когда она чувствовала, что проигрывает в какой-то игре – она прилично играла в карты, – у нее появлялся такой же взгляд. Потом она спустила ногу, оправила юбку и только тогда встала. Она спросила, сколько она должна. Я пожал плечами. Она мне сказала – и ее голос звучал совсем не так, как обычно, мне даже показалось, что исчез акцент: «Вы меня не проводите?» Я проводил. Она хотела сама тащить велосипед, но я не дал, сказал, что мне не трудно.

Мы почти не говорили по дороге. Она сказала, что очень любит Мэрилин Монро и что прошлым летом выиграла конкурс красоты в Сен-Этьен-де-Тинэ. Я сказал, что мы были там с братьями и что у нее явно было преимущество. Потом вся деревня снова высыпала на улицу посмотреть, как мы идем, все, кроме разве что младенца в коляске, который уже на нас насмотрелся. Брошар снова как-то нерешительно помахал мне рукой, а я махнул в ответ. Мне казалось, это первое апреля, и у нас на спинах болтаются рыбы[24].

 

Мы попрощались у ее дома. Она забрала велосипед и пожала мне руку. Ева Браун стояла в глубине двора, распрямляла цветы, поникшие от грозы. Она смотрела на нас издали и молчала. Я крикнул:

– Добрый вечер, мадам!

Но с таким же успехом мог поздороваться со статуей. Я стал, пятясь, отходить от Эль, но вдруг она спросила, в силе ли мое приглашение поужинать в ресторане. Я ответил, что, конечно, в силе, когда она захочет. И она сказала:

– Тогда не будем откладывать, давайте сегодня вечером?

Первое, что пришло мне в голову, что ей трудно будет отпроситься. Эль ответила: «Она справится». Я сперва подумал, что она говорит о матери, поэтому дошло до меня не сразу. Я тогда еще не знал, что иногда ни с того ни с сего она говорит о себе или о тех, к кому обращается, в третьем лице. С ней самое простое «передай мне соль» превращалось в головоломку.

Ева Браун наблюдала за нами, стоя неподвижно в глубине двора. Был восьмой час. На вершинах гор еще лежали солнечные блики, но до ресторана, куда я хотел ее повести, ехать не меньше полутора часов, и то если мчаться по серпантину. Я не мог идти в рабочей одежде, ну и ее при свечах я представлял одетой как-то иначе, а не в юбке и рубашке-поло. Я уже молчу про жирные пятна, которые она насажала, пока, как дурочка, резвилась в мастерской. Но она поняла это и без слов. Я просто должен был сказать ей, что надеть, а она будет готова через пять минут. Я должен обойти дом, ее комната выходила на луг Брошара, и она покажет мне свои наряды через окно. Именно поэтому в конце концов я не мог уже прожить без нее. Она придавала жизни такое ускорение, какое мне и не снилось.

Я кивнул. Он тронула меня за руку, внезапно улыбнулась и как-то расслабилась всем телом – словно слегка подпрыгнула, тут же бросила на землю велосипед и побежала в дом. Бежала она быстро, потому что ноги длинные, но как девчонка – по-особому: выбрасывая их в стороны и покачивая бедрами. Ненавижу, когда по телику показывают, как на соревнованиях девушки бегают, как паровозы. Не знаю почему, но меня это бесит.

Я обошел дом вдоль ограды кладбища, как тогда, вечером на прошлой неделе, но теперь мне не нужно было прятаться. На пастбище не было ни души, летом коров приводят позже. За изгородью из колючего кустарника сквозь жужжанье пчел я слышал, как Ева Браун что-то громко говорила по-немецки, а Эль ей отвечала. Слов я не понимал, но догадывался, что именно они обсуждают. Потом наступила тишина.

Минуту спустя Эль распахнула окно. У них на втором этаже три окна, ее – правое. Она показала мне красное платье, розовое и черное. На черное она прикрепила большой цветок, чтобы я посмотрел, потом брошку. Она прикладывала платья к себе, а демонстрируя красное, высвободила одну руку, чтобы поднять наверх копну черных волос. Я знаком показал «нет». Два других мне очень понравились. Особенно розовое, очень короткое, на тонких бретельках. Я развел руками, как неаполитанец, показывая, что не могу решить, какое лучше. Тогда она стянула через голову рубашку. У нее были голые груди, именно такие, как я и представлял, – круглые и налитые, прекрасные для такого худого тела. Сначала она наделал розовое, но из-за подоконника я видел ее только наполовину. Потом она его сняла, хотела примерить черное, но мне и так уже было все ясно, я тряс изо всех сил большим пальцем, чтобы показать, что предыдущее, розовое, мне нравится больше. Тогда она поняла и отдала мне честь по-военному. Это был чудесный миг, наверное, один из лучших в моей жизни. Когда я его вспоминаю, мне хочется начать все сначала.

Пока Эль собиралась, я пошел в мастерскую. Шеф был уже наверху с Жюльеттой, а я так быстро влетел к ним на кухню, что стукнул стеклянной дверью об открытую дверцу холодильника. У них так тесно, что нельзя открыть обе двери одновременно. Мастерская постепенно вытесняет квартиру, они используют любой закуток для хранения бутылей с машинным маслом и папок с документами, скоро им вообще придется жить на улице.

Я сказал шефу, его зовут Генрих, а дразнят Генрихом Четвертым[25], потому что он оттуда же родом, что мне нужна машина. Он велел взять старую 2CV[26]. Это чтобы показать Жюльетте, что он мной недоволен. Она наверняка расписала ему сцену в мастерской. Я спросил, нужна ли ему DS. Жюльетта готовила ужин, но не преминула съязвить. Нет уж, чтобы заниматься всякой мерзостью с Вот-той, совершенно не обязательно ехать в лес на ее машине. Уж увольте. К счастью, шеф умеет ее обуздать. Он сказал, что если я и был в нее влюблен в школе, то это не значит, что она должна издеваться надо мной всю жизнь. Она пожала плечами, но вернулась к своему пюре и овощерезке.

Раз он открыл холодильник, чтобы положить лед в стакан с пастисом, то предложил выпить и мне. Я выпил залпом. Он сказал, что Жюльетта недовольна, потому что хотела воспользоваться широкими сиденьями DS, чтобы им самим развлечься сегодня вечером. А она сказала:

– Ты мне еще поговори! – и густо покраснела, но, по сути, не рассердилась, что он о ней так говорит.

Он знает, как ее прищучить. Когда я попрощался, она сказала, чтобы я там был поаккуратнее. Я ответил, что буду вести осторожно. Она сказала, что имела в виду вовсе не это.

Я вывел DS из гаража и подумал, что нет времени ехать переодеваться до того, как я заеду за барышней, она, наверное, уже собралась, и поехал прямо к ней. Она не появилась, тогда я доехал до кладбища, развернулся, а когда ехал обратно, она уже вышла мне навстречу. Она причесалась, накрасилась, надела открытые белые туфли на каблуках – на самом деле, даже не туфли, просто подошва и два ремешка, – издали мне показалось, что она босиком, на плечи набросила вязаную шаль, тоже белую, а платье – словно из журнала мод.

Ева Браун вышла из дома вслед за ней и что-то крикнула по-немецки. Я слышал, что отец тоже что-то кричит из своей комнаты, но слов разобрать не мог. Она даже не обернулась. Она подошла прямо ко мне и спросила, робко и очень нежно улыбаясь, так ли она выглядит, как хотел Робер. Я сперва не понял, кто такой Робер. Но несколько раз кивнул головой. Она села рядом, стараясь не помять платье, и велела ехать как можно быстрее, потому как не желает строить из себя английскую королеву, пока мы едем по деревне.

Увы, на спуске нельзя разогнаться, и мы удостоились стать участниками третьего действия. Те, кто был на улице, звали тех, кто сидел дома. Брошар, наверное, уже устал меня приветствовать и не поднял руку, зато его дочь Мартина, лет семнадцати, стала махать изо всех сил, когда увидела подружку в DS, и округлила губы, готовясь свистнуть. Жорж Массинь сидел за столиком кафе с приятелями. Он только проводил нас взглядом, не выказав то, что думает. Но мне было не по себе. А Эль – хоть бы что. Она показала язык дочке Брошара.

Я остановился у наших ворот. По дороге Эль сказала, что, пока я буду переодеваться, она посидит в машине. Я спешил как мог. Микки и Бу-Бу уже вернулись. Я сказал им, что еду ужинать, больше они не стали расспрашивать. Мать тем более, но это другое дело, она даже губ не разжала в моем присутствии.

На кухне я побрился. У нас нет ванной, а электробритва Микки – одно название. Коньята в конце концов спросила из своего кресла, с чего это вдруг я так прихорашиваюсь. Микки объяснил ей, жестикулируя и крича как оглашенный. Он пошел со мной наверх одолжить свой одеколон и свитер с короткими рукавами. У него феноменальные свитера, с ним работает один итальянец, который привозит их из Флоренции, чистый пух на ощупь. Я надел черные брюки, его черный свитер в белую полоску, а Бу-Бу тоже поднялся, чтобы дать свой лаковый ремень, тоже черный, он подходит к мокасинам. Они сказали, что я потрясно выгляжу. Я объяснил Микки, что, если что-то случится и мне позвонят из казармы, я буду в ресторане в Пюже-Тенье, номер есть в телефонном справочнике у моего шефа. Уходя, я предупредил мать, что вернусь, наверное, довольно поздно, пусть не волнуется, но она накрывала на стол, будто меня вовсе не было в комнате.

Когда я сел за руль, Эль не пошевелилась, он сидела очень прямо, а солнце уже скрылось за горами. Она заметила, что я переоделся. Все, что она смогла сказать, что я выгляжу, как Зорро, но в ее глазах и в том, как она отодвинулась, чтобы дать мне больше места, хотя его и так было предостаточно, я понял, что ей, как и мне, этот вечер запомнится надолго.

По пути она рассказала, что все платья ей шьет мать, потом уже сама Эль их подкорачивает. Она всюду таскает с собой иголку с ниткой, потому что мать всякий раз отпарывает ей подшивку. Она открыла белую сумочку и показала нитки и иголку. Сказала, что она совсем безрукая, только и умеет, что подкорачивать свои платья, где придется, когда идет на танцы, и что для мужика она – небольшая находка. Она произнесла это даже не без некоторой гордости. Потом стала рассказывать об отце, каким он был до болезни, но я слушал рассеянно, потому что срезал повороты, чтобы ехать быстрее, и концентрировался на дороге.

Включив фары на магистрали из Анно в Пюже-Тенье, я вдруг заметил, что мы почти уже час молчим. Она придвинулась ко мне, и я иногда чувствовал, как она касается меня плечом. Снаружи опускалась обманчивая светлая ночь. Я спросил, все ли нормально. Она всего лишь кивнула головой, но с таким серьезным и сосредоточенным видом, что я подумал, не укачало ли ее на поворотах. И произнес это. Эль ответила, что я хорошо понимаю чувства девушек. А вообще-то я не угадал. Она бы мечтала провести всю свою жизнь, катаясь на машине. Она никогда не перестанет злиться на своего придурочного папашу, который так за всю свою жизнь и не смог скопить на тачку.

Я сказал, что у меня есть «делайе». Она не знала, что это за марка, но была в курсе, как и все деревенские, что она не на ходу. Я сказал ей, держу пари, что я в конце концов доведу ее до ума. Все дело в запчастях, которые больше не выпускают. Можем поспорить, что в один прекрасный день мы с ней еще покатаемся на этой машине. Она спросила куда. Я разрешил ей выбрать самой. Есть только одно такое место, куда бы она хотела поехать. Именно в ту минуту, когда она произнесла эту фразу, случилось невероятное.

Я внезапно осознал, что она полностью повернулась ко мне – лицо оживилось, теперь она казалась старше лет на десять, а может быть, это мне показалось из-за сгустившихся сумерек? Она сказала с волнением в голосе – и на сей раз, могу поручиться, без малейшего акцента, – что если я смогу запустить мою развалюху, то отвезу ее в Париж, в Париж, и тогда смогу ее трахать сколько угодно, ведь мне же этого хочется? Так прямо и сказала. Она вытянула вперед руку, как бы бросая мне вызов, и стала колотить меня в грудь часто, но не больно, требуя, чтобы я подтвердил:

– Ну, дебил, так и скажи, что хочешь меня трахнуть!

Я понял, если я ее не успокоить, она, чего доброго, схватит меня за руку или что-то в этом роде, и мы попадем в аварию, поэтому я остановился на обочине.

С тех пор я сотни раз прокручивал в памяти наш разговор, туда и обратно, но так и не понял, что привело ее в такое состояние, но еще больше, если такое вообще возможно, меня потрясло другое. Когда я остановился на обочине, она внезапно рывком отодвинулась от меня и выставила вперед руки, словно готовясь отразить удар.

Я не мог говорить. Впрочем, я все равно не знал о чем. Мы несколько секунд сидели вот так, молча. Сперва она на меня не смотрела. Ждала, опустив голову. А потом стала разглядывать в упор, по-прежнему прикрываясь локтями. Я очень хорошо видел ее глаза. В них не было ни сожаления, ни страха, эти глаза следили за движениями хитроумного противника. Наконец я наклонился к ветровому стеклу, взялся за руль, а она медленно опустила руки. И стала расправлять платье на коленях. Откинула прядь волос. Ни слова. Я спросил у нее, что я такого сказал, что она так отреагировала. Она не ответила. Я спросил у нее, почему, когда она нервничает, то говорит без акцента. Она сказала, что она специально говорит с акцентом, чтобы быть не такой, как все. Вот так.

 

Я тоже немного успокоился и засмеялся. Она сказала, что, если я кому-нибудь расскажу об этом, она всем растреплет, что я сплю с Лулу-Лу, женой Лубе. Я спросил, почему она так думает. Она ответила, что все это знают, потому что я хожу вокруг кинотеатра с видом секретного агента. Я ей сказал, что раз все это знают, она может везде об этом трезвонить, это уже не важно. Я снова почувствовал, даже не глядя на нее, что она скисла, так будет потом каждый раз, когда она будет проигрывать в карты. Она попросила, уже потише, поклясться, что я никому не проболтаюсь. Я поклялся. Я сказал ей, что ехать до ресторана уже недолго, но я могу отвезти ее назад в деревню, если ей больше не хочется. Она схватила меня за руку, положила мне на плечо голову с копной черных волос и сказала:

– Что-то не так?

Я завел мотор. Она так и осталась сидеть, прижавшись ко мне.

В ресторане «У двух мостов» – так он называется, потому что стоит над рекой, – все было так, как я и представлял себе, хотя, честное слово, что-то прошло даже лучше.

Для понедельника было много народу, в основном постояльцы гостиницы, но нас посадили за хороший столик у окна, выходившего на бассейн с подсветкой. Когда мы вошли, Эль сняла свою шаль. У нее уже загорели плечи и ноги, она шла, держа меня за руку, словно была моей девушкой, ни на кого не глядя, с таким видом, будто она где-то далеко отсюда, но при этом чувствует себя как дома. Мужчины провожали ее глазами, словно желая содрать с нее лоскуток розовой ткани, скрывавшей ее наготу, а взгляды женщин, наоборот, были направлены на меня. Я знаю, что это глупо, я уже говорил, но, если я сейчас не повторю, никто так ничего и не поймет, до чего меня распирала гордость за нас обоих, когда мы бывали вместе.

Мы сели друг против друга. Загородившись большим меню – мы изучали одно на двоих, – она сказала, что впервые попала в такое место со свечами, серебряными приборами и всеми этими халдеями на побегушках. Родители водили ее в ресторан в Гренобле, когда она была маленькой, после того как она послушно «показала дяде доктору глазки», но там столы были покрыты клеенкой, висели липучки для мух, все такое дико убогое, кроме большой собаки по кличке Люцифер, она кидала ей под стол кусочки мяса, а для полноты счастья отец устроил дикий скандал из-за нескольких сантимов, когда расплачивался.

Эль повторила, не знаю зачем, что она была маленькой, а пса звали Люцифер, «как дьявола», и что она покормила его мясом. Потом она засмеялась, сказала, что я явно приглянулся смазливой блондинке за столиком посередине зала, но, чтобы я не поворачивался, пусть она лопнет от злости со своим старпером. Она улыбалась, но глаза были какие-то грустные, я заметил, что она все время чертит что-то на скатерти зубцами вилки. Наконец она сказала, чтобы я не злился, если она что-то попросит. Я покачал головой. Она попросила показать, сколько у меня с собой денег.

Я вынул их из кармана. Я никогда не ношу бумажник. Выходя из дома, я взял несколько купюр и свернул в трубочку. И протянул ей. Эль была страшно бледной, несмотря на свой макияж. Она не стала их пересчитывать. А просто зажала в руке. Я не мог понять, почему она так вела себя в машине, а здесь, хотя это было ужасно глупо, я, по-моему, догадался. Она вспомнила, как ее отец базарил из-за счета – ей тогда наверняка было очень стыдно, – я прекрасно понимаю, каково ей было, – и, пока она мне об этом рассказывала, у нее закрались подозрения. Она испугалась, что, когда мы будем уходить, вспыхнет какой-нибудь скандал.

Когда она вернула мне деньги – аккуратно вложила в руку, не глядя в лицо, – я спросил у нее очень-очень осторожно, неужели она действительно так подумала? Она не успела ответить, но по ее глазам я увидел, что ошибся. Она снова порозовела, а во взгляде у нее промелькнула то ли хитреца, то ли издевка. Эль ответила, что нет, просто она не понимает, почему я с ней такой добрый, ведь другие парни с ней так не миндальничали.

К нам подошел метрдотель – она говорила «дирижер», – я заткнулся со своими вопросами, и мы стали заказывать как ни в чем не бывало. Она попросила дыню, но без портвейна[27], мороженое и клубнику, а я – уже не помню что. «Дирижер» показал ей большой стол в глубине зала, где стояла уйма разных закусок, и сказал, что мадемуазель потом пожалеет, если их не попробует. Она согласно кивнула. Он спросил, какое вино я выбрал. Я посмотрел на мадемуазель, но она состроила дурацкую рожу. Она ведь вообще не пила. Мне кажется, что кроме того вечера она вообще больше не пила ни капли спиртного, по крайней мере, я не видел. Она говорила, что тогда начинает реветь белугой и ее ни за что не остановить. Я заказал шампанского. Мерзавец удвоил ставку: «Какое именно?» Но Эль спасла положение. Она встала, направляясь к столу с закусками, и произнесла со своим акцентом, как у бошей:

– Приходишь сюда из года в год и всегда пьешь одно и то же.

Он кивнул, но было видно, что изо всех сил шевелит мозгами, а я этим воспользовался и пошел за ней следом.

В результате он принес бутылку по вполне умеренной цене, Эль проверила. Она всегда проверяла счета одним взглядом и потрясающе точно – единственное достоинство, которое за ней признавала наша мать, она считала быстрее, чем касса в супермаркете, и тут же без зазрения совести могла указать на ошибку в пять сантимов, что доказывало, что я только что ошибся на ее счет. Она не знала ни кто такой Людовик XVI, ни тем более Муссолини, про Гитлера знала, но только из-за фамилии матери, она никак не могла запомнить, какой город (кроме Парижа) является столицей какой страны, в любом слове умудрялась сделать по четыре орфографические ошибки, но что касается цифр, тут она была Эйнштейном, я никогда не видел ей равных. Бу-Бу просто на стенку лез, он говорил ей: «1494 + 2767», – и, прежде чем он успевал договорить, она называла правильный результат. Он должен был взять бумагу, карандаш, и, когда все, как обычно, сходилось, он просто бесился. Как-то в воскресенье у него ушла одна минута – он смотрел на часы, а мы были свидетелями, – чтобы объяснить ей квадратные корни, и она тут же стала решать примеры лучше, чем он. Возможно, по цене шампанское было среднее, а по качеству не знаю, судить не берусь. Когда «дирижер» послал нам официанта в красной ливрее и тот принес бутылку в серебряном ведерке и все такое, Эль увидела золоченую этикетку и сказала, что сгодится.

Я спросил, почему вдруг ей вздумалось посмотреть на мои деньги. Эль ответила, что не знает. Она сказала, что если я хочу с ней переспать, то незачем устраивать весь этот цирк, что она готова приступить прямо сейчас, среди тарелок, на виду у всех. Когда они приехали в нашу деревню пять или шесть месяцев назад, она для себя решила, что это буду я и никто другой. Она меня заметила в первый же день. Я был в перепачканном комбинезоне, белой замасленной футболке и красной бейсболке. Вот так.

Насчет бейсболки, наверное, правда, я забрал ее у Микки и долго носил. Он в ней выиграл первую отборочную гонку в Драгиньяне на шестьдесят километров. В памяти сразу же всплыл длинный-длинный бульвар с рекламными растяжками, вдалеке десятка два гонщиков в разноцветных майках, движущихся, кажется, бесконечно, плотной группой, по плавившемуся асфальту, а среди них – Микки, которого я неожиданно узнал по красной бейсболке, он вырвался вперед метров за пятьдесят до финиша и с напряженным лицом пригнулся к рулю, а я орал как сумасшедший, не мог смотреть, меня бил озноб на палящем солнце, а потом из динамиков зазвучало имя победителя, его имя, моего брата-дуралея.

Потом она заговорила о механическом пианино во дворе. Я вообще перестал понимать, о чем идет речь. У нее было очень нежное и внимательное выражение лица, но в глазах снова промелькнула тень, и я вспомнил о сбившихся с пути птицах осенью, в горах. Кажется, я попросту испугался, что она снова взбесится, боялся ей поверить. Я сказал ей, что она врет. Она сказала, что я болван. Мы пили шампанское – она совсем чуть-чуть, отлила половину своего бокала мне – и совсем не ели. Когда появился официант, чтобы забрать почти нетронутые тарелки, она ему сказала, даже не глядя:

– Отвали, мы разговариваем.

Он в недоумении отошел, не понимая, правильно ли расслышал, но мы молчали. Она только взяла меня за руку под столом и покачала головой, не соглашаясь, что наврала.

Потом я говорил о бассейне. Там только что выключили подсветку. Все или почти все посетители разошлись. Нет, не нужно думать, что мне было плохо. Просто раньше я не чувствовал ничего похожего. Она сказала, что не умеет плавать и боится воды. Она ела клубнику, хотела дать мне попробовать из своей ложки. Я отвел ее руку. Я сказал ей, что мне называли тех, с кем она спала. Я не сказал, что это сболтнул Тессари, а так – неопределенно. Она ответила: «Сволочи!» Отдыхающий – это правда, но никто ее с ним не видел. Аптекарь – вранье, а португалец на перевале – дважды вранье. Больше всего ей понравился португалец, он был худой и «страшно красивый». Он даже предлагал выйти за него замуж, но между ними ничего не было, только один раз, чтобы похвастаться перед дружками, он прижал ее к дереву и поцеловал в губы.

24До 1562 г. начало нового года было принято отмечать 1 апреля. Затем папа Григорий XIII ввел для всех христиан григорианский календарь, согласно которому новый год отсчитывался от 1 января. Тех, кто противился нововведению и продолжал встречать Новый год 1 апреля, стали называть «апрельскими дураками» или «апрельскими рыбами», потому что в это время Солнце находится в созвездии Рыб. С тех пор в виде первоапрельской шутки французы подвешивают друг другу на спину бумажные рыбы.
25Генрих IV родился в 1553 г. в По (историческая область Беарн, граничащая с Баскскими землями).
262CV – малолитражная машина (2 л. с.) марки «Ситроен», выпускавшаяся во Франции с 1948 по 1990 г.
27Типичное блюдо во французских ресторанах середины XX в. – углубление в центре разрезанной пополам небольшой дыни заполняется портвейном.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru