– Не знаю. Лучше вы сами мне скажите.
– Хорошо бы подержать вас здесь еще несколько дней. Увы, вас очень спешат забрать. У меня нет никаких законных оснований удерживать вас, разве что вы сами захотите. А я даже не уверен, что имею право вас об этом просить.
– Кто хочет меня забрать?
– Жанна Мюрно. Она говорит, что больше не выдержит.
– Я увижу ее?
– А зачем, по-вашему, тут устроили такой кавардак?
Он показал рукой на мадам Раймонд, складывавшую мои вещи, еще одну медсестру, которая уносила бутылки шампанского и стопки книг, которые мне так и не успели прочитать.
– Почему вы хотите, чтобы я осталась?
– Вы уходите отсюда с миловидным личиком, хорошо отрегулированным сердечком, руками, которые будут вас слушаться, да и ваша третья извилина лобной доли левого полушария, похоже, тоже в отличной форме, но я-то надеялся, что вы выпишетесь, прихватив с собой свои воспоминания.
– Третья – что?
– Третья извилина лобной доли мозга. Левое полушарие. Там произошло первое кровоизлияние. Вероятно, оно спровоцировало афазию[3], которую я наблюдал у вас поначалу. Но со всем остальным это никак не связано.
– Что значит – со всем остальным?
– Не знаю, возможно, виноват страх, который вы испытали во время пожара. Или шок. Когда дом загорелся, вы пытались выбраться наружу. Вас нашли в самом низу, у лестницы, с открытым переломом костей черепа, рана была больше десяти сантиметров. Но в любом случае амнезия, которой вы страдаете, никак не связана с черепно-мозговой травмой. Поначалу я грешил на нее, но потом понял, что дело в другом.
Я сидела на разобранной постели, положив на колени руки в белых перчатках. Я сказала ему, что хочу уйти отсюда, что я тоже больше не выдержу. Когда я увижу Жанну Мюрно и поговорю с ней, то сразу же все вспомню.
Он покорно развел руками:
– Она приедет днем. Наверняка захочет немедленно забрать вас. Если останетесь в Париже, я смогу принимать вас здесь, в клинике, или в своем частном кабинете. Если она увезет вас на юг, непременно свяжитесь с доктором Шавером.
Он говорил с обидой, и я понимала, что он на меня сердится. Я сказала, что буду часто приходить к нему, но если и дальше останусь взаперти в этой палате, то просто сойду с ума.
– Вы можете совершить только одну глупость, – сказал он мне. – Решить, что воспоминания вам не нужны и у вас впереди достаточно времени, чтобы накопить новые. Позднее вы сами об этом пожалеете.
Он ушел, оставив меня размышлять над его словами, хотя я уже и сама об этом задумывалась. С тех пор, как я обрела лицо, пятнадцать вычеркнутых из памяти лет беспокоили меня куда меньше. Еще оставалась боль в затылке – правда, вполне терпимая, – ощущение тяжести в голове, но и оно пройдет. Когда я смотрелась в зеркало, то становилась сама собой: раскосые, как у буддийского монаха, глаза, предвкушение новой жизни за стенами клиники – я была счастлива и нравилась себе. Тем хуже для той, другой, потому что теперь я вот такая.
– Все очень просто: когда я вижу себя в этом зеркале, я безумно себе нравлюсь, просто обожаю себя!
Я разговаривала с мадам Раймонд и кружилась по комнате, любуясь развевающейся юбкой. Но ноги моего восторга не разделяли: я чуть было не потеряла равновесие и в испуге остановилась – передо мной была Жанна.
Она стояла на пороге, держась за ручку двери: бесстрастное лицо, волосы светлее, чем я представляла, а бежевый костюм словно притягивал к себе солнце. Кроме того, рассматривая фотографии, я не отдавала себе отчета, насколько она высокая, почти на целую голову выше меня.
По правде говоря, ни ее лицо, ни весь облик не показались мне совершенно незнакомыми. На какое-то мгновение мне даже почудилось, что сейчас прошлое огромной волной накроет меня с головой. Наверное, у меня просто закружилась голова от вращения или от неожиданного появления женщины, которая выглядела странно знакомой, точно персонаж из мира снов. Я рухнула на кровать и инстинктивно, словно от стыда, закрыла лицо и волосы руками в белых перчатках.
Мадам Раймонд тут же деликатно вышла из палаты. Я увидела, как приоткрылись губы Жанны, услышала ее голос – мягкий, глубокий и такой же знакомый, как и ее взгляд. Она подошла и обняла меня:
– Не плачь.
– Не могу удержаться.
Я целовала ее в щеки, в шею, мне было обидно, что я могу прикоснуться к ней только через перчатки, я даже узнала запах ее духов, который тоже словно привиделся мне во сне. Я спрятала голову у нее на груди, стыдясь своих волос, а она нежно перебирала их и, наверное, видела скрытые под ними шрамы. Я пробормотала, что мне очень плохо, что я хочу уехать с ней, что она даже не представляет, как я ее ждала.
– Дай-ка мне посмотреть на тебя.
Я упиралась, но она заставила меня поднять голову, и ее взгляд дарил мне надежду, что все снова будет как раньше. Глаза у нее были золотистые, очень светлые, но где-то в глубине таилась странная неуверенность.
Она тоже знакомилась со мной заново и разглядывала меня с удивлением, в конце концов я не выдержала этого экзаменующего взгляда, попытки распознать во мне черты исчезнувшей девушки. Рыдая, я схватила ее за руки и оттолкнула от себя:
– Прошу вас, заберите меня отсюда. Не смотрите на меня так. Это я, Ми! Не смотрите на меня!
Она принялась целовать меня в голову, в волосы, приговаривая: «Моя милая, мой птенчик, мой ангел», – но тут пришел доктор Динн, которого явно привели в замешательство мои слезы и внушительный рост Жанны – когда она встала, то оказалась выше всех в палате, выше врача, его ассистентов и мадам Раймонд.
Последовали рекомендации, долгий обмен предупреждениями на мой счет, но я их не слышала, просто не желала слышать. Я стояла, прижавшись к Жанне. Она приобняла меня и разговаривала тоном королевы, которая увозит свое чадо, свою Ми. Мне было хорошо, я уже ничего не боялась.
Она сама застегнула пуговицы на моем замшевом пальто, которое я, вероятно, раньше уже носила, потому что оно слегка вытерлось на рукавах. Она сама надела мне берет, повязала на шею зеленый шелковый шарф. Сама повела меня по коридорам клиники к стеклянной двери, сквозь которую проникали ослепительные солнечные лучи.
На улице стояла белая машина с черным откидным верхом. Жанна усадила меня внутрь, захлопнула дверцу, села за руль. Она была невозмутима и молчалива, время от времени поглядывала на меня с улыбкой и быстро целовала в висок.
Мы тронулись, заскрипел гравий под колесами. Открылись ворота. Широкие аллеи, всюду деревья.
– Это Булонский лес, – сказала Жанна.
Я устала. У меня слипались глаза. Я почувствовала, как скольжу вниз, касаюсь щекой ее бархатистой юбки. Совсем рядом, прямо перед глазами, крутился руль. Как чудесно быть живой! Я заснула.
Очнулась я на низком диване, ноги укрывал плед в крупную красную клетку. Свет многочисленных ламп на столиках не дотягивался до темных углов огромной комнаты.
Шагах в тридцати от меня, очень далеко, в высоком камине горел огонь. Я встала, больше обычного чувствуя давящую тяжесть пустоты в голове. Подошла к огню, придвинула кресло, рухнула в него и вновь задремала.
Позже я ощутила, как Жанна наклонилась надо мной. Я слышала ее голос, ее шепот. Потом мне вдруг показалось, что я вижу крестную Мидоля в оранжевой шали, наброшенной на плечи; ее везут в инвалидном кресле, она ужасно уродливая, прямо-таки страшная. Я заглянула в прошлое, от которого кружилась голова, где все выглядело размытым, словно смотришь через окно, залитое дождем.
Потом мир прояснился. Надо мной было светлое лицо Жанны, ее светлые волосы. Мне показалось, что она уже давно меня разглядывает.
– Все хорошо?
Я ответила, что все в порядке, и потянулась к ней. Сквозь ее волосы, которые касались моей щеки, я видела огромную комнату, деревянные панели на стенах, лампы, недосягаемые для света углы, диван, с которого недавно встала. Плед теперь лежал у меня на коленях.
– Где мы?
– Мне разрешили пожить в этом доме. Потом объясню. Ты хорошо себя чувствуешь? Ты заснула прямо в машине.
– Мне холодно.
– Я сняла с тебя пальто. Наверное, зря. Подожди.
Она обняла меня крепче, начала растирать руки, поясницу, стараясь согреть. Я засмеялась. Она отстранилась с непроницаемым лицом, и снова я прочла неуверенность в глубине ее глаз. Внезапно она тоже засмеялась вместе со мной. Протянула мне стоявшую на ковре чашку:
– Выпей, это чай.
– Долго я спала?
– Три часа. Пей.
– Мы здесь одни?
– Нет, в доме еще кухарка и слуга, но они не знают, что происходит. Пей же. Им не верилось, что я в одиночку сумела дотащить тебя из машины до дома. Ты очень похудела. Я легко тебя донесла. Придется хорошенько постараться, чтобы ты снова нагуляла щеки. В детстве ты, наверное, меня ненавидела, когда я заставляла тебя есть?
– Я вас ненавидела?
– Пей. Нет, вовсе нет. Тебе было тринадцать, кожа да кости, все ребра торчали. Ты даже не представляешь, как меня мучила твоя худоба. Ты будешь пить?
Я залпом выпила уже остывший чай; его вкус меня не удивил, хотя и не слишком понравился.
– Ну как?
– Не очень. Скорее нет.
– А ведь раньше ты его любила.
Отныне я всегда буду слышать это «раньше». Я сказала Жанне, что в последние дни в клинике мне понемногу давали кофе и он мне помогал. Жанна склонилась над креслом и сказала, что даст мне все, что я захочу, главное, что я здесь и жива.
– Там, в клинике, вы меня не узнали. Ведь правда?
– Нет, неправда. Я тебя узнала. И прошу тебя, не говори мне «вы».
– Там в клинике, ты меня узнала?
– Ты мой птенчик, – сказала мне она. – Впервые я тебя увидела в аэропорту в Риме. Ты была еще совсем малышка, с большущим чемоданом. И у вид у тебя был такой же растерянный, как сейчас. Твоя крестная сказала мне: «Мюрно, если она не прибавит в весе, я тебя уволю». Я кормила тебя, мыла, одевала, учила говорить по-итальянски, играть в теннис и в шашки, танцевать чарльстон – учила всему на свете. Даже дважды тебя выпорола. С твоих тринадцати до восемнадцати лет мы не расставались дольше чем на три дня. Ты была моей девочкой. Твоя крестная говорила мне: «Это твоя работа». А теперь я начну все сначала. И если ты не станешь такой, какой была раньше, я сама себя уволю.
Она слушала, как я смеюсь, и смотрела на меня так пристально, что я внезапно осеклась:
– В чем дело?
– Ни в чем, дорогая. Встань.
Она взяла меня за руку, попросила пройтись по комнате. Отступила назад, чтобы посмотреть. Я сделала несколько неуверенных шагов, преодолевая болезненную пустоту в затылке и свинцовую тяжесть в ногах.
Когда она снова подошла ко мне, я подумала, что она старается скрыть свою растерянность, чтобы не пугать меня. Ей удалось изобразить искреннюю улыбку, будто бы я всегда была такой: заострившиеся скулы, короткий нос, волосы ежиком. Где-то в глубине дома часы пробили семь.
– Я так изменилась? – спросила я.
– Лицо изменилось, к тому же ты устала, и вполне естественно, что жесты и походка не такие, как прежде. Мне тоже придется привыкать.
– А как все это произошло?
– Не сейчас, дорогая.
– Я хочу вспомнить. Тебя, себя, тетю Мидоля, отца, всех остальных. Хочу вспомнить.
– Ты вспомнишь.
– А почему мы здесь? Почему ты сразу не отвезла меня в такое место, где меня знают?
Она ответит на этот вопрос только три дня спустя. А пока она прижала меня к себе, и мы стояли вдвоем, она баюкала меня в своих объятьях, говорила, что я ее девочка, что никто меня не обидит, потому что она больше меня не оставит.
– А тогда ты меня оставила?
– Да. За неделю до несчастного случая. Мне нужно было уладить дела крестной в Ницце. Я вернулась на виллу и обнаружила тебя полумертвой, ты лежала в самом низу у лестницы. Я как безумная ринулась вызывать скорую, полицию, частных врачей.
Теперь мы уже находились в другой огромной комнате, столовой, с темной мебелью и невероятно длинным столом – шагов десять от одного конца до другого. Мы сидели рядом. Клетчатый плед теперь был наброшен мне на плечи.
– А долго я жила на мысе Кадэ?
– Три недели, – ответила она. – Сперва я провела там несколько дней с вами обеими.
– С обеими?
– С тобой и другой девушкой. Тебе нравилось держать ее при себе. Ешь. Не будешь есть – перестану рассказывать.
В обмен на проглоченный кусок бифштекса мне доставался фрагмент прошлого. Мы совершали этот товарообмен, сидя бок о бок в большом темном доме в Нейи, где нам бесшумно прислуживала кухарка, которая обращалась к Жанне по фамилии, не добавляя ни «мадам», ни «мадемуазель».
– Та девушка была одной из твоих подруг детства, – объясняла Жанна. – Она выросла в том же доме в Ницце, что и ты. Ее мать стирала белье для вашей семьи. Вы с ней потеряли друг друга из виду, когда вам было лет восемь или девять, но в феврале этого года снова встретились. Она работала в Париже. Ты к ней привязалась. Ее звали Доминика Лои.
Жанна наблюдала за моей реакцией, ожидая проблеска воспоминаний. Безнадежно. Она говорила о людях, чья судьба вызывала у меня сочувствие, но сами они были мне чужие.
– Так это та самая девушка, которая умерла?
– Да. Ее обнаружили в сгоревшей части виллы. Очевидно, ты пыталась вытащить ее из спальни. Потом на тебе загорелась ночная рубашка. По всей видимости, ты собиралась бежать к бассейну в саду. Я нашла тебя у подножия лестницы полчаса спустя. Было два часа ночи. Сбежались соседи в пижамах, но все боялись тебя трогать, метались как безумные, не зная, что делать. Сразу после меня приехали пожарные из Ле-Лек. Они и отвезли тебя в Ла-Сьота, в медицинскую часть при верфи. А позже мне удалось вызвать скорую помощь из Марселя. И наконец, прилетел вертолет. Тебя переправили в Ниццу и на следующий день прооперировали.
– А что со мной было?
– Считается, что ты пыталась выбраться из дома и упала на нижних ступеньках лестницы. Или же пыталась вылезти через окно на втором этаже, но сорвалась. Более точного заключения следствие нам не предоставило. Одно бесспорно: у тебя обгорели руки и лицо, а при падении ты ударилась головой о ступеньки. На теле тоже были ожоги, но не такие серьезные – должно быть, ночная рубашка все-таки тебя защитила. Пожарные мне что-то объясняли, но я точно не помню. Ты была совершенно голая, черная с головы до пят, в руках и во рту – клочья обуглившейся ткани. От волос ничего не осталось. Люди, столпившиеся вокруг, думали, что ты умерла. На макушке у тебя зияла рана с мою ладонь. В первую ночь мы больше всего волновалась именно из-за нее. Позднее, после операции, которую провел доктор Шавер, я подписала согласие дать кожу на пересадку. Твою уже было не восстановить.
Она говорила, не глядя на меня. Каждая ее фраза вонзалась мне в голову раскаленным сверлом. Жанна отодвинула стул, приподняла юбку, приоткрыв правую ногу. На бедре над чулком темнел квадрат, откуда взяли кожу для пересадки.
Я уронила голову на руки в перчатках и заплакала. Жанна обняла меня за плечи, и мы сидели так несколько минут, пока не пришла кухарка и не поставила на стол поднос с фруктами.
– Я должна была тебе рассказать, – произнесла Жанна. – Чтобы ты знала и могла вспомнить.
– Я понимаю.
– Здесь ты в полной безопасности. Значит, все остальное уже не имеет значения.
– А как в доме начался пожар?
Она встала. Подол юбки скользнул на место. Жанна подошла к буфету, прикурила сигарету. Какое-то мгновенье держала перед собой горящую спичку, чтобы я видела.
– Утечка газа в спальне той девушки. За несколько месяцев до пожара на виллу провели газ. Следствие установило, что в одном месте на стыке имелся дефект. И неисправная горелка водонагревателя в одной из ванных комнат спровоцировала взрыв.
Она задула спичку.
– Подойди ко мне, – попросила я.
Она подошла, села рядом. Я протянула руку, взяла ее сигарету и затянулась. Мне понравилось.
– Я раньше курила?
– Вставай, – сказала Жанна. – Поехали кататься. Прихвати яблоко. И вытри глаза.
В спальне с невысоким потолком и широченной кроватью, на которой свободно могли бы поместиться четыре такие, как я, Жанна дала мне толстый свитер с высоким воротом, мое замшевое пальто и зеленый шарф.
Она взяла меня за руку в белой перчатке и повела через пустые комнаты к вестибюлю с мраморным полом, который эхом вторил нашим шагам. В саду с черными деревьями она усадила меня в ту же машину, что и днем.
– В десять уложу тебя спать. Но сначала хочу кое-что тебе показать. А через несколько дней начнешь водить машину сама.
– Повтори, пожалуйста, имя той девушки.
– Доменика Лои. До. Когда вы были маленькие, вы дружили с еще одной девочкой, но она рано умерла от ревмокардита или чего-то в этом роде. Вас называли кузинами, потому что вы были ровесницы. А ту, третью девочку звали Анжела. У всех трех в роду были итальянцы. Ми, До и Ая. Теперь понятно, откуда взялось прозвище твоей тети?
Она быстро вела машину по широким, ярко освещенным улицам.
– Настоящее имя твоей тети – Сандра Рафферми. Она была сестрой твоей матери.
– Когда умерла мама?
– Тебе было то ли восемь, то ли девять лет. Точно не помню. Тебя определили в пансион. Четыре года спустя тетя добилась опеки над тобой. Рано или поздно ты бы сама узнала, что в юности она занималась не слишком благовидным ремеслом. Но к тому времени она уже стала важной дамой, разбогатела. Туфли, которые мы с тобой носим, сделаны на фабриках твоей тети. – Она положила руку мне на колено и добавила: – Если хочешь, на твоих фабриках, поскольку Рафферми умерла.
– Ты не любила мою тетю?
– Не знаю, – ответила Жанна. – Зато я люблю тебя. Остальное не имеет значения. Я начала работать на Рафферми, когда мне было восемнадцать. Подвизалась в одной из ее мастерских во Флоренции. Я жила одна и зарабатывала на жизнь, как могла. Это было в сорок втором. Однажды она лично явилась в цех и первым делом отвесила мне пощечину, которую я ей тут же и вернула. Тогда она увела меня с собой. Напоследок я тоже получила от нее пощечину, но уже не могла ответить ей тем же. Это случилось в мае за неделю до ее кончины. Уже несколько месяцев она чувствовала приближение смерти, что не облегчало жизнь ее окружению.
– А я любила свою тетку?
– Нет.
Я долго молчала, тщетно пытаясь воскресить в памяти лицо старухи в пенсне, которую видела на фотографиях в инвалидном кресле.
– А Доменику Лои я любила?
– Ее нельзя было не любить, – ответила Жанна.
– Ну а тебя я любила?
Она повернула голову, и в свете убегающих придорожных фонарей я увидела ее взгляд. Она пожала плечами и сухо сообщила, что мы подъезжаем. Мне вдруг стало больно, так больно, словно тело разрывали на куски, и я взяла ее за руку. Машина резко вильнула. Я извинилась, и Жанна наверняка решила, что я прошу прощения за свой невольный жест.
Она показала мне Триумфальную арку, площадь Согласия, Тюильри, Сену. Мы остановились рядом с площадью Мобер на улочке, ведущей к реке, перед гостиницей с неоновой вывеской: «Отель „Викторий».
Мы не стали выходить из машины. Она попросила меня взглянуть на гостиницу и поняла, что я не узнаю здание.
– Что это? – спросила я.
– Ты часто бывала здесь, в этой гостинице жила До.
– Прошу тебя, давай вернемся.
Она со вздохом согласилась и поцеловала меня в висок. Когда мы ехали назад, я снова положила голову ей на колени и притворилась спящей.
Дома она меня раздела, заставила принять ванну, завернула в огромное полотенце и протянула чистую пару хлопковых перчаток взамен намокших.
Мы сели на бортик ванны, она – полностью одетая, я – в ночной рубашке. Наконец она сама стянула с меня перчатки, и я отвернулась, едва увидев свои руки.
Она уложила меня в широченную кровать, подоткнула одеяло и погасила свет. Было ровно двадцать два часа, как она и обещала. Жанна изменилась в лице, увидев у меня на теле следы от ожогов. Но вслух лишь сказала, что их совсем немного – одно пятно на спине, два на ногах – и что я похудела. Я видела, что она старается держаться естественно, но все меньше и меньше узнает меня.
– Не уходи. Я отвыкла оставаться одна, мне страшно.
Она ненадолго присела рядом. Я заснула, прижавшись губами к ее руке. Она не произнесла больше ни слова. И только перед самым погружением в сон, на грани беспамятства, где все абсурдно и все возможно, мне впервые подумалось, что у меня ничего нет, кроме рассказов Жанны. Достаточно ей солгать, и вся моя жизнь станет ложью.
– Нет, объясни мне прямо сейчас. Уже несколько недель подряд мне твердят одно и то же: «Позже!» Вчера вечером ты упомянула, что я не любила тетку. Расскажи мне, почему.
– Потому что она была не слишком приветливой.
– Со мной?
– Со всеми.
– Но если она забрала меня к себе в тринадцать лет, выходит, она меня все-таки любила?
– Я же не говорю, что она тебя не любила, к тому же, такой поступок выставлял ее в выгодном свете. Ты просто не понимаешь, что к чему. Любила – не любила, у тебя только один критерий!
– А почему Доменика Лои жила со мной с февраля?
– Ты встретила ее в феврале. И только потом начала повсюду таскать с собой. А вот причина ведома только тебе одной! Чего ты от меня хочешь? Каждые три дня у тебя возникали новые причуды: то машина, то собака, то американский поэт, то Доменика Лои – еще одна блажь. Когда тебе было восемнадцать, я отыскала тебя в женевской гостинице с каким-то клерком. В двадцать – в другой гостинице, но на сей раз с Доменикой Лои.
– Кем она была для меня?
– Рабыней, как и все прочие.
– И ты тоже?
– И я.
– А что случилось дальше?
– Ничего особенного. А что, по-твоему, могло случиться? Ты швырнула мне в голову сперва чемодан, потом вазу, за которую пришлось выложить кругленькую сумму, и гордо удалилась вместе со своей рабыней.
– Где все это произошло?
– В «Резиденции Вашингтона» на улице Лорда Байрона, четвертый этаж, апартаменты номер четырнадцать.
– И куда мы пошли?
– Понятия не имею. Я даже выяснять не стала. Твоя тетя только тебя и ждала, чтобы со спокойной душой отправиться на тот свет. И когда я вернулась одна, то получила от нее вторую за восемнадцать лет пощечину. Через неделю она умерла.
– Я так и не приехала?
– Нет. Не буду утверждать, что ничего не слышала о тебе. Ты натворила достаточно глупостей, чтобы мне о них донесли, но от тебя я не получала ни словечка целый месяц. Ровно столько тебе хватило, чтобы потратить все деньги. И наделать таких долгов, что даже твои альфонсы от тебя отвернулись. Мне во Флоренцию пришла телеграмма: «Прости, несчастна, деньги, целую тысячу раз в лобик, глазки, носик, губки, ручки, ножки, будь милосердна, рыдаю, твоя Ми». Клянусь, именно так, слово в слово. Я тебе покажу.
Она показала мне телеграмму, пока я одевалась. Я прочла ее, стоя на одной ноге, вторая на стуле – Жанна пристегивала мне чулок, в перчатках мне было не справиться.
– Совершенно дурацкий текст.
– И тем не менее, в нем вся ты. Кстати, были и другие телеграммы. Иногда всего лишь: «Деньги, Ми». Случалось, они шли одна за другой, по полтора десятка в день, повторяя один и тот же текст. Например, ты перечисляла мои качества. Или же нагромождала прилагательные, описывая ту или иную сторону моей личности, все зависело от настроения. На редкость настырно и весьма накладно для глупышки, оставшейся без гроша в кармане, но зато это доказывало, что ты не лишена воображения.
– Тебя послушать, так ты меня просто ненавидела.
– Я же не повторяю вслух те слова, на которые ты не скупилась в своих депешах. Ты умела сделать больно. Давай другую ногу. После смерти тети я не стала посылать тебе деньги. Я приехала сама.
Поставь на стул вторую ногу. Я появилась на мысе Кадэ в воскресенье. Ты еще не протрезвела с ночи. Я отправила тебя под душ, выставила за дверь твоих альфонсов и вытряхнула пепельницы. До помогала мне. Следующие три дня ты не раскрыла рта. Вот и все.
Я была готова. Она застегнула на мне пальто из серой саржи, взяла в соседней комнате свое, и мы вышли. Я будто попала в дурной сон. Отныне я не верила ни единому слову Жанны.
В машине я обнаружила, что все еще держу в руке пресловутую телеграмму. Однако она доказывала, что Жанна не лжет. Мы долго молчали, двигаясь по направлению к Триумфальной арке, темневшей вдали на фоне мрачного неба.
– Куда ты меня везешь?
– К доктору Дулену. Он звонил ни свет ни заря. Житья от него нет. – Она посмотрела на меня и улыбнулась: – У моего птенчика грустный вид.
– Я не хочу быть той Ми, которую ты описываешь. Ничего не понимаю. Не знаю почему, но я уверена, что я совсем другая. Неужели я могла так сильно измениться?
Она ответила, что я и правда сильно изменилась.
Три дня я читала старые письма, перебирала содержимое чемоданов, которые Жанна привезла с мыса Кадэ.
Я методично изучала собственную жизнь, и Жанна, которая не отходила от меня буквально ни на шаг, порой не могла объяснить, откуда взялись некоторые вещи. Например, мужская рубашка. Или маленький заряженный револьвер с перламутровой рукояткой, которого она никогда раньше не видела. Или письма, авторов которых она не знала.
Несмотря на пробелы, у меня постепенно складывался собственный образ, никак не совпадающий с нынешним, совсем иным. Я вовсе не была такой глупой, такой тщеславной, такой жестокой. Меня совершенно не тянуло пить, поднимать руку на неловкую прислугу, плясать на крыше автомобиля, бросаться в объятья шведского марафонца или первого встречного мальчика с красивыми глазами и нежными губами. Допустим, виноваты последствия травмы, хотя больше всего меня тревожило другое. Неужели я была настолько бессердечной, что, узнав о смерти крестной Мидоля, в тот же вечер отправилась развлекаться, а потом даже не поехала на похороны? Не может быть.
– И все-таки это была ты, в чистом виде, – повторяла Жанна. – К тому же нельзя сказать, что ты была бессердечной. Я тебя прекрасно знала. Возможно, ты чувствовала себя несчастной. Это выражалось в необъяснимых приступах ярости, а в последние два года, главным образом, в настоятельной потребности делить постель с кем ни попадя. Наверное, в глубине души ты считала, что все тебя обманывают. Когда ребенку тринадцать лет, такому поведению дают красивые названия: нехватка ласки, одиночество сироты, тоска по материнской ласке, в восемнадцать уже прибегают к малоприятным медицинским терминам.
– Я так ужасно себя вела?
– Да нет, не ужасно, скорее по-детски.
– Ты никогда не отвечаешь на мои вопросы! Приходится додумывать невесть что, и в голову, конечно же, лезут всякие гадости! Ты нарочно меня провоцируешь!
– Пей кофе, – сказала Жанна.
Она тоже никак не совпадала с тем представлением, которое сложилось у меня о ней в тот первый день, в первый вечер. Она держалась замкнуто, все более отстранялась. Что-то в моих действиях, в моих словах постоянно беспокоило ее, и я видела, что это гложет ее изнутри. Она подолгу молча наблюдала за мной, потом внезапно начинала говорить без умолку и неизменно возвращалась к рассказу о пожаре или о том дне за месяц до несчастного случая, когда она обнаружила меня пьяной на мысе Кадэ.
– Давай просто поедем туда.
– Съездим, подожди несколько дней.
– Хочу увидеть отца. Почему я не могу встретиться с теми, кого я знала?
– Твой отец в Ницце. Он уже пожилой. Если он увидит тебя в таком состоянии, вряд ли это пойдет ему на пользу. Что касается остальных, лучше немного выждать.
– Я так не думаю.
– А я думаю. Послушай, птенчик мой, возможно, всего через пару дней к тебе внезапно вернется память. Думаешь, мне легко отказывать твоему отцу во встрече с тобой? Он считает, что ты еще в клинике. Думаешь, легко отгонять от тебя этих шакалов? Просто я хочу, чтобы ты увиделась с ними, когда поправишься.
Поправлюсь. Я столько узнала о себе, так ничего и не вспомнив, что уже ни во что не верила. В клинике доктора Дулена мне делали уколы, слепили ярким светом, проводили сеансы автоматического письма. Мне делали укол в правую руку и загораживали ее экраном, чтобы я не могла видеть то, что пишу. Я не чувствовала ни карандаша, который мне вкладывали в пальцы, ни движений собственной руки. Пока я, не отдавая себе в том отчета, заполняла словами страницу за страницей, доктор Дулен и его ассистент разговаривали со мной о солнце французского Средиземноморья, о радостях пляжного отдыха. Опыт проводился дважды и ничего не дал, разве что показал, что из-за перчаток почерк у меня совершенно изменился. Доктор Дулен, которому я теперь верила не больше, чем Жанне, утверждал, что подобные упражнения якобы высвобождают некие тревоги моего бессознательного, которое все помнит. Позже я прочитала «написанные» мною страницы. Это были обрывочные, иногда незаконченные фразы, в основном просто «словесный винегрет», как в худшие дни моего пребывания в клинике. Чаще всего попадались слова «нос», «глаза», «рот», «руки», «волосы», и мне даже показалось, что я перечитываю телеграмму, адресованную Жанне.
Полный идиотизм.
Настоящая ссора произошла у нас на четвертый день. Кухарка находилась в другой части дома, слуги не было. Мы с Жанной сидели в гостиной в креслах у камина, потому что я постоянно мерзла. Было пять часов вечера. В одной руке я держала письма и фотографии, в другой – пустую чашку.
Жанна курила, под глазами у нее выступили темные круги, и она в очередной раз отказала мне во встрече с друзьями.
– Нет, и точка. Как ты думаешь, с кем ты водила дружбу? с ангелами, сошедшими с небес? Уж они-то не упустят такую легкую добычу.
– Я? Добыча? Чего ради?
– Ради числа со многими нулями. В ноябре тебе исполнится двадцать один год. Тогда-то и огласят завещание Рафферми. Но и не вскрывая конверта, можно подсчитать, сколько миллиардов лир поступит на твой счет.
– Надо было мне сказать.
– Я думала, ты знаешь.
– Я ничегошеньки не знаю! Ты же сама видишь!
И тут она допустила свой первый промах:
– Я уже не понимаю, что ты знаешь, а чего нет! Я совсем запуталась. Перестала спать. Ведь, по сути, тебе ничего не стоит разыграть комедию!
Она швырнула сигарету в камин. В ту самую секунду, когда я вставала с кресла, часы в вестибюле пробили пять раз.
– Комедию? Какую комедию?
– С амнезией! – ответила она. – Прекрасная мысль, просто замечательная! Никаких внешних травм, никаких следов, но кто может поручиться, что страдающая амнезией вовсе ею не страдает? Только она сама.
Она тоже поднялась, совершенно неузнаваемая, совсем другой человек. Но внезапно снова стала прежней Жанной: светлые волосы, золотистые глаза, спокойное лицо, высокая стройная фигура в широкой юбке, на голову выше меня.
– Господи, сама не знаю, что я несу.
Правая рука опередила рассудок, не дав мне опомниться. Я размахнулась и ударила ее в уголок рта. Сильная боль пронзила затылок, я повалилась вперед прямо на Жанну, но она, удержав меня за плечи, развернула, прижала к себе, не давая мне пошевелиться. Руки у меня словно налились свинцом, и вырываться не было сил.
– Успокойся, – велела она мне.