– Ну, слава богу, – ждем не дождемся! – встретила его жена, – все уже собрались… тетушка Леоканида Захаровна также здесь… Скорей ступай!
– Сейчас, сейчас!.. – ответил он, подавляя одышку и суетливо входя в довольно просторную комнату, посреди которой, на столе, покрытом салфеткой, возвышалась убранная, но незажженная елка.
Несколько стульев вдоль стен заняты были сидевшими гостями; на почетном месте, посреди дивана, восседала тетушка Леоканида Захаровна, – кастелянша в доме графини Завадской, – дама величественного вида, в кружевном чепце и шали; рядом с нею приютился дядюшка Никанор Савельич, – совсем уже белый как лунь старец, – служивший тридцать пять лет старшим курьером в министерстве финансов. Перед ними на столике красовались тарелки с симметрически разложенными кусочками пастилы, финиками и яблоками. Такими же лакомствами пользовались остальные гости, – но уже с подноса, который любезно подставлял молодой лакей в белом галстухе, – тот самый, что с двумя курьерами встречал Араратова на верхней площадке лестницы.
Дверь соседней комнаты была заперта; за нею раздавались тоненькие детские голоса; они немедленно превратились в восторженные визги, как только в первой комнате послышался голос вошедшего камердинера.
После приветствий и неизбежных троекратных лобызаний в щеки тетушки и бакенбарды дяди, – приступлено было тотчас же к зажиганию елки. Один из гостей, известный весельчак и затейщик, предложил было произвести несколько ударов в медный таз, прежде чем распахнуть дверь, скрывавшую детей, – но предложение было отвергнуто; шум, – боже оборони! – мог быть услышан в кабинете барина! Обиженный несколько, весельчак ограничился тогда энергическим хлопаньем в ладоши, и быстро схватив со стола пару ложек, готовился барабанить ими по краю тарелки, – но и тут должен был остановиться: камердинер и жена его успели уже распахнуть дверь, из которой стремительно выбежали дети, – две хорошенькие девочки и мальчик-карапузик лет четырех, с большой круглой головой и глазами навыкате, – вылитый портрет отца. В противоположность сестрам, которые весело запрыгали вокруг елки, карапузик остановился с разинутым ртом и растопыренными коротенькими ручонками. Величайших трудов стоило отцу, чтобы заставить его поцеловать тетушку и дядю.
Во время этой церемонии весельчак подхватил двух девочек и начал было ходить с приплясом вокруг елки; но и это не совсем ему удалось: не успел он выкинуть двух коленцев, как одна из его подошв встретила обрезок яблочной кожицы, и он с грохотом покатился; девочки вскрикнули и отскочили в сторону; ближайшие лица не успели подхватить весельчака, как уже ноги его до половины туловища скрылись под столом с елкой, чудом каким-то сохранившей равновесие.
К счастью, все окончилось благополучно; весельчака поставили на ноги; он отряхнулся, подражая собаке, выскочившей из воды; новая эта выходка восстановила общую веселость. Почти в то же время показался молодой лакей с подносом, уснащенным чайными чашками, между которыми привлекательно круглился графинчик с ромом; за ним вошла хозяйка дома, с корзиной, наполненной печеньем.
Комната в скором времени представила оживленную картину: дети, наделенные игрушками и лакомствами, шумно играли в одной половине, между тем как в другой. – где уже к разогретому воздуху чувствительно примешивался запах рома, – шла одушевленная беседа, приправляемая взрывами хохота, всякий раз, когда весельчак изображал, как гуляет франт с тросточкой по Невскому проспекту, как на заре мычит корова, или рассказывал какой-нибудь анекдот игривого свойства.
В то время как в квартире камердинера всем было так привольно и весело, за стеною этого самого дома в соседнем переулке происходила сцена совсем другого рода.
При свете ближайшего фонаря легко было узнать ту самую женщину с детьми, которая час тому назад приставала к сановнику. Она стояла неподалеку от ворот его дома и то приближалась к ним, – причем всякий раз боязливо оглядывалась по сторонам, – то вдруг круто поворачивала назад и торопливо удалялась. Ее, очевидно, что-то сильно озабочивало; это выражалось между прочим ее невниманием к мальчику, который часто начинал плакать, жалуясь на холод; раза два она нетерпеливо даже дернула его за руку, стращая бросить одного на улице, если он хоть раз еще пискнет.
Такое расположение духа овладело ею не вдруг. В первую минуту, когда строгий барин сунул ей в ладонь бумажку, – она чуть не вскрикнула от радости; ей вдруг почему-то представилось, что барин, не досмотрев в сердцах, – подал ей трехрублевую ассигнацию; ее бросило в жар от неожиданного счастья; прежде чем в нем убедиться и из опасения, чтобы кто-нибудь не подсмотрел щедрой подачки, – она быстрыми шагами направилась в ближайший, более темный и тихий переулок; поравнявшись с первым фонарем, она обернулась спиною к тротуару и, делая вид, как будто поправляет ребенка, спавшего на груди, осторожно принялась развертывать ассигнацию; сердце ее билось в эту минуту очень сильно. Глаза ее, жадно следившие за движениями пальцев, раскрылись еще шире, когда, вместо ожидаемых трех рублей, увидела она бумажку, покрытую красноватыми и синими полосами…
Ей случалось видеть сторублевые ассигнации в то время, когда жила она в услужении у старого чиновника; но этому было уже десять лет назад. Выйдя вскоре после того замуж за портного, который напился в самый день свадьбы и с тех пор уже редко отрезвлялся, она не видала других денег кроме мелочи; – да и ту приходилось часто получать с прибавкою колотушек. Оставшись после смерти мужа с целой оравой детей (она не обманула Араратова; дома действительно было еще трое, из которых один лежал больной), – ей поневоле пришлось пробавляться подаянием; с детьми никто не соглашался взять ее в услужение.
Первою ее мыслью после того, как осмотрела она бумажку – было, что сердитый барин, должно быть, посмеялся над нею… «А ну как бумажка-то в самом деле настоящая, и барин дал ее только по ошибке?..» – пришло ей тотчас же в голову. Справиться об этом было очень легко: стоило зайти в первую встречную лавочку. Не сделав однако ж пяти шагов, она снова остановилась. Она подумала, что если деньги настоящие, – никто не поверит тому, как они ей достались; ее наверняка остановят, пошлют за полицией и Бог весть, что тогда будет, – не разделаешься! – «Нет, лучше уж убраться скорее домой на Выборгскую, в свой угол, дождаться завтрашнего дня, – продолжала она рассуждать сама с собою, – авось найдется добрый человек, не обманет, скажет правду, научит, где и как вернее разменять деньги…» Ей живо представилось все, что можно будет сделать: завтра же переедет она на другую квартиру, накормит детей, больного свезет к доктору, купит ребятишкам теплую одежонку; себе также надо кое-что приспособить: тулупчик совсем износился; вот также и обувь: валенки на ногах стали разваливаться. Но мечты эти не были продолжительны; они скоро сменились горьким сознанием, что и там, на Выборгской, произойдет то же самое: и там точно так же никто не поверит ее рассказу; начнутся расспросы, пересказы, – мало ли завистников чужому счастью! – толки, без сомнения, дойдут до городового, тот сейчас же поведет ее в квартал. Ее теперь уже, может быть, разыскивают; строгий барин, как увидал свою ошибку, наверное послал объявить об этом в полицию…
Простояв неподвижно несколько секунд, она бережно сложила бумажку, перенесла ее в левую руку, державшую ребенка, – и свободною рукой совершенно неожиданно несколько раз перекрестилась. Решившись, по-видимому, на что-то, она ускоренным шагом обогнула угол переулка, вышла на большую улицу и с озабоченным видом стала оглядывать дом с большим подъездом, в который вошел строгий барин.
С этой стороны фасад дома резко отличался от фасада соседних домов, служивших ему продолжением; почти из каждого окна выходил свет, местами весело мигали бесчисленные огоньки елок, за стеклами везде заметно было движение, отвечавшее оживлению тротуаров и улицы. Дом строгого барина, с его большими темными окнами, запертым подъездом, производил впечатление чего-то угрюмого, покинутого, бездушного. Нищая вернулась в переулок. Убедившись, что первые ворота за углом принадлежали темному дому, она в нерешительности остановилась перед ними. Дежурный дворник однако ж отсутствовал, и калитка была отперта. Нищая перекрестилась еще раз и вошла.
Двор был пуст, хотя и казался оживленнее фасада: в нижнем этаже резко выделялись три ярко освещенных окна; в одном из них зажженная елка бросала полосу света, проходившую по снегу через весь двор; за стеклами виднелись двигающиеся люди, слышались восклицания, по временам глухо раздавался хохот. Ближе выделялось еще несколько освещенных окон; лампа, привешенная к потолку, бросала яркий свет на белый длинный стол, и в полусвете, на задней стене, вытягивался ряд блестящих кастрюль.
При входе на двор нищая остановилась, услышав громкий говор нескольких голосов; он раздавался за небольшим окном, освещавшим снежную мостовую почти у ног женщины; не успела она осмотреться, как низенькая дверь подле окна отворилась – густой клуб пара взвился на воздух, – и вслед за тем, точно из земли, стал вырастать человек в шершавой бараньей шубе и такой же шапке.
– Ты зачем!?. Чего тебе?… – крикнул он, торопливо взбираясь на ступеньки, соединявшие низенькую дверь с мостовой.
– Батюшка… – начала было женщина.
– Вон! бесстыжие твои глаза! Вон ступай!!. – подхватил он, становясь перед нею и принимаясь размахивать руками.
– Постой, батюшка… дай слово сказать…
– Как же, стану я тебя слушать! Проваливай! Проваливай!!. Ты, пострел, чего заорал? – обратился он неожиданно к мальчику, который вдруг заплакал, припав к юбке матери.
Дворник готовился уже ухватить женщину за шиворот и вытолкать ее вон, – но в эту минуту маленькая дверь снова распахнулась, выпустив новый клуб пара, и на пороге ее показались два человека.
– Что тут? – спросил один из них.
– Батюшка! – торопливо заговорила нищая, делая шаг вперед, – послушай меня… Пришла я не за каким худым делом!.. Барин, который здесь живет… Да… Шла я так-то по улице, повстречался он мне, я попросила на хлеб… Он подал мне… подал, да, должно быть, обознался, – темно было, – дал мне бумажку в сотню рублей…
Оба человека, из коих один был в синей поддевке, надетой на красную рубашку, – поднялись по ступенькам и подошли к женщине.
– Ты, тетка, смотри не ври, – здесь врать не приходится; как раз угодишь – знаешь куда!.. Толком рассказывай, какая такая бумажка? Покажь ка ее…
– Покажу, батюшка, дай в комнату войти… Мальчик-то озяб больно… Боюсь я, барин ваш догадался, что обознался, в квартал дал знать…
– Ох врешь, тетка… Сдается мне, – врешь! – заметил второй мужик.
– Вестимо врет! – проворчала баранья шуба.
– Батюшки! верите вы святому кресту… Вот! – торопливо заговорила женщина, принимаясь креститься, – ныне праздник святой… возьму ли грех такой на душу… Я затем пришла к барину вашему, хочу деньги отдать…
– Что за притча!.. – проговорила поддевка, – надо быть, правду говорит… Пойдем, коли так… Ступай за мной!.. – добавил он, направляясь к кухне.
Там нашли они молодого лакея, который возился подле чашек, и еще поваренка. Человек в поддевке, оказавшийся старшим дворником, передал в коротких словах рассказ женщины и просил доложить о случившемся «генералову камердинеру».
Минуту спустя в кухню суетливо вошел знакомый камердинер; за ним выступала жена его; за ее плечами показались, с одной стороны: раскрасневшееся лицо весельчака, с другой – розовые банты на чепце тетушки; за ними мелькнуло еще несколько голов. Любопытство изображалось на всех лицах; задние гости не успели еще протискаться в кухню, как уже камердинер, недоверчиво поглядывая на нищую, приступил к расспросам.
Робко, запинаясь почти на каждом слове, она повторила свой рассказ, прерываемый возгласами удивленья и замечаниями присутствующих.
На приглашение камердинера показать бумажку, – она тотчас же согласилась, но ни за что не решалась выпустить ее из рук и крепко держалась за один из ее углов двумя пальцами.
– Отдам ее только самому барину, – только ему одному, – повторяла она, – может, тогда милость его будет – даст что-нибудь… У меня, батюшка, еще трое таких дома осталось… голодные сидят… – прибавила она глухим голосом.
– Делать нечего… – сказал камердинер, обратясь неожиданно к молодому лакею. – Ваня, подымитесь наверх; барин рассердится, но случай такой особенный… Доложите ему…
Сановник Араратов давно между тем успел устроиться в своем кабинете. Он сидел в вольтеровских креслах перед камином с горевшими угольями.
Высокая лампа, прикрытая зеленым зонтиком и поставленная на край длинного письменного стола, позволяла читать, сидя в креслах и вытянув ноги к камину: она в то же время освещала ближнюю часть стола с разложенными аккуратно кипами бумаг. Все отличалось здесь изумительным порядком: ни один угол бумаги или книги не выступал против другого; самые карандаши, мельчайшие письменные принадлежности лежали правильными, симметрическими рядами с каждой стороны совершенно гладких столовых часов из черного мрамора, возвышавшихся против серебряной чернильницы строгого, прямолинейного характера. Множество бумаг было заложено в синие обертки с каллиграфически выведенными надписями: «к Докладу», – «к Решению», – «к Подписанию», и т. д.
Свет на столе и круг света от лампы на потолке, соединяясь с зеленоватым отражением зонтика, сообщали ближайшей части длинного кабинета мягкий полусвет, в котором обозначались по стенам сплошные шкапы с книгами; дальше, – от стола и камина до уборной, – свет постепенно ослабевал, тушевался сумерками и под конец превращался в глухой сумрак.
Вокруг было совершенно тихо: слышалось только, как иногда обваливался уголь в камине или раздавался жесткий шелест листа из официального доклада, который просматривал Араратов.
Доклад требовал, надо полагать, усиленного умственного напряжения; после каждой почти страницы Араратов отрывал глаза от бумаги, опускал голову на ладонь и задумывался. Одно время голова его как-то особенно долго не приподымалась, – даже глаза зажмурились…
И вдруг, – вдруг увидел он себя перенесенным в необозримое степное пространство… Над ним, низко, низко, из конца в конец, стелется сумрачное как копоть небо. Далеко, на самой уже окраине, вырезывался багровый диск угасающего солнца; красноватый его отблеск, скользя по стенным неровностям, убегал все дальше и дальше как мелкая зыбь океанского отлива; с противоположной стороны степи все гуще и гуще между тем нарастала и надвигалась ночь. Все наконец заволоклось непроглядной темнотою.
Но не так еще страшна была эта ночь, как страшна казалась Араритову мертвая тишина, его окружавшая; внутренний голос подсказывал ему, что не только там, за дальним горизонтом, но за целые тысячи и тысячи верст кругом не было даже надежды встретить живое существо, встретить человека, который мог бы прийти ему на помощь, избавить его от нестерпимой тоски одиночества, которая им вдруг овладела… Хоть бы отклик какой, хоть бы звук чего-нибудь одушевленного… Но нет! Вокруг пустыня, и он один посреди нее, – совершенно один… В ужасе Араратов бросился бежать, – но в ту самую минуту листы доклада выпали из его рук на ковер, и он проснулся.
Подобрав наскоро листы и положив их на стол, он стал ходить по кабинету ускоренными шагами.
Он близко напоминал теперь человека, который только что освободился от вздорного, докучливого посетителя и хочет подавить в себе такую неприятность. «Всему виной скверный клубный обед и этот форшмак…», – старался уверить себя Араратов. Он сознавал очень хорошо, что обед и форшмак нисколько тут не виноваты, и то, что ему пригрезилось, и тяжелое чувство, которое затем последовало, не имеют с ними ничего общего; но его гордости и высокомерию легче было, по-видимому, подчиниться действию скверного обеда, чем признать над собою влияние бестолкового сна и отдать себя под власть малодушному чувству. Усилия победить его были однако ж напрасны; оно ни за что не хотело отпустить его, – точно присосалось к нему.
Он подошел к окну и отдернул портьеру.
Широкая и длинная улица, открывавшаяся перед его домом, сохраняла свою прежнюю праздничную наружность; тротуары были переполнены народом; везде развевались пестрые флаги; во все концы неслись кареты и сани; свет фонарей, плошек и окон, между которыми, то тут, то там, в разных этажах, горели елки, – придавал всему какой-то особенно приветливый, веселый вид, редко встречаемый в Петербурге.
Но улица, с ее движением, не вызвала даже улыбки на лице Араратова; оно как будто стало еще угрюмее. Веселость, впрочем, всегда производила на него отрицательное действие; он относился к ней как к чему-то ограниченному, недостойному серьезного делового ума; он никогда не смеялся – исключая разве тех случаев, когда смеялись очень уж высокопоставленные лица и волей-неволей требовалось оправдать их веселость и выказать ей некоторое сочувствие.
Он и теперь попробовал было взглянуть на все происходившее перед глазами с видом обычного пренебрежения; – попытка однако ж не удалась; сдвинутые брови, судорожно сжатые губы ясно указывали на бесполезность подавить внутреннее чувство горечи и сознанье одиночества, которые так непрошенно вторглись в его жизнь.
Он опустил портьеру, прошелся несколько раз по кабинету, думая отогнать навязавшуюся мысль; – но нет! – мысль об одиночестве не только не проходила, – но, напротив, еще с большим упорством к нему привязывалась.
Он готовился снова опуститься в кресло и завладел уже недочитанным докладом, – когда кто-то неожиданно постучался за его спиной в боковую дверь кабинета.
– Кто там? – произнес он, сдвигая брови и удивленно оборачиваясь в ту сторону.
Дверь приотворилась, и на пороге показалась оторопелая фигура во фраке и белом галстухе молодого лакея.
– Чего тебе? – резко спросил Араратов, – я приказывал никого не принимать? ты разве не слышал?..
– Там… ваше превосходительство… с заднего крыльца… пришла женщина… – мог только произнести оторопевший слуга.
– Женщина!.. Какая женщина?..
– Нищенка… должно быть… с детьми… ваше превосходительство…
– «Вот помогай им после этого! Какая неслыханная дерзость!!.» – мелькнуло в голове Араратова, не сомневавшегося на секунду, что дело шло о той назойливой женщине, которая приставала к нему на улице.
– Что же ты стоишь. – обратился он к лакею, – сказать швейцару, чтобы ее тотчас же вон выпроводили; – ступай!
Выходка нищей, на минуту и против воли сановника, остановила его мысль на этом предмете. – «Помогать этим людям – то же, что поощрять их к попрошайничеству и тунеядству! и сколько хитрости: подсмотреть, где я живу; подметить вход с заднего крыльца… Какая наконец дерзость: ворваться куда же, – ко мне! в мой дом!!.».
Араратов был прерван на этом месте своих размышлений новым стуком и в ту же дверь:
– Войди! – чуть не крикнул он, – что там еще?..
– Ваше превосходительство… женщина не хочет никак уходить… Мы ее не раз отгоняли… Она говорит: изволили вы ей дать какие-то деньги… она говорит: их возвратить надобно…
– «Возвратить деньги… мне? Что за вздор!.. Нет, это, однако, уже слишком!.. И наконец… наконец становится любопытным…» – заключил про себя Араратов. Обратясь к лакею, он спросил его, точно выстреливая из пистолета:
– Где эта женщина?..
– В кухне, ваше превосходительство…
– Сейчас же привести ее по задней лестнице в буфетную!..
Араратов отличался уменьем сдерживать порывы негодования, считая их нарушающими достоинство в известном положении; – но в настоящую минуту, то, что могло быть свидетелем его раздражения, – и люди его, и эта женщина, – не стоили, конечно, того, чтобы перед ними стесняться. Он чувствовал себя к тому же в этот вечер почему-то особенно нервным и возбужденным. Он направился в буфетную, как только пришли доложить, что приказание его исполнено.
Араратов не ошибся: перед ним стояла женщина, встреченная им на улице. Она, как и тогда, поддерживала на груди закутанного в тряпье ребенка; другой ребенок, – тот, который похож был на медвежонка, – крепко теперь ухватившись за юбки матери, пытливо, не моргнув глазом, выглядывал из-за них на появившегося внезапно господина.
– Что это, ты, матушка, – шутить что ли вздумала?! – возвысив голос, проговорил Араратов, не взглянув даже на двух лакеев и курьера, стоявших на вытяжке подле задней двери. – Чего тебе еще надо? Как ты осмелилась, наконец?..
– Ваше сиятельное превосходительство… – заговорила окончательно растерявшаяся женщина, – пришла я… Пришла… Вот изволите видеть… вы тогда, стало быть, не изволили досмотреть… по ошибке, ваше сиятельство, подали… вот самую… эту бумажку… самую… – заключила она, протягивая дрожавшею рукой сторублевую ассигнацию.
– Так что ж? ты хочешь, чтобы я назад ее у тебя взял! – произнес Араратов более удивленно, чем строго, – раз она тебе дана, – можешь взять ее…
Лицо женщины вытянулось, глаза и рот раскрылись; прошло несколько секунд, прежде чем могла она опомниться.
– Как, ваше сиятельство?! всю бумажку?… все деньги мне жалуете?! – вскрикнула она, вперяя изумленный взгляд в стоявшего перед ней строгого барина; и прежде чем успел он сказать слово, подхватила рукою грудного ребенка и, захлебываясь от слез, стала опускаться на колени.
– Перестань, перестань, матушка! Я этого не люблю, слышишь, не люблю! – нетерпеливо сказал Араратов, пятясь назад, – уведите ее! – повелительно обратился он к слугам, которые бросились подымать ее и в поспешности стукнулись головами.