bannerbannerbanner
Победа – одна на всех

Сборник
Победа – одна на всех

Полная версия

© АНО «Редакция журнала «Знание – сила», тексты, составление, макет, 2020 г.

Игорь Харичев, Надежда Алексеева
Праздник радости и скорби

Этого дня ждали долго – без малого четыре года. С 22 июня 1941-го. Поначалу непросто было верить, что он придет. Особенно в первые полгода. Но позже сомнения в его наступлении пропали. Хотя трудно было сказать, когда это произойдет. Весной 1945-го стало ясно, что он близок. И все-таки он обрушился на страну так неожиданно, смешав великую радость и великую печаль. Радость – потому что стихли, наконец, выстрелы, взрывы, потому что перестали гибнуть люди и приходить похоронки. Печаль – потому что цена Победы оказалась невероятно высокой: десятки миллионов погибших, искалеченных, обездоленных, многие разоренные города, села и деревни. Потому что в редкую семью не пришло в военную пору горе. Мы не имеем права забывать обо всем этом. И не только из уважения к памяти отцов, дедов, прадедов. Знание ключевых событий отечественной истории необходимо нам сегодняшним, чтобы лучше понимать то место, которое занимает страна, и оценивать те возможности, которые мы можем реализовать.

Был первый день войны, и был последний день. А в долгом промежутке между ними была жизнь на фронте, и была жизнь в тылу. Трудная жизнь, связанная с постоянным риском смерти, со многими лишениями, с непосильным трудом. И с какими-то событиями, которые наполняли ткань жизни, самыми разными – о них могут рассказать и фронтовики, и те, кто находился в тылу. Все это – важные детали, которые помогают понять, почувствовать то нелегкое время.

Мы удалились на 75 лет от того долгожданного, выстраданного дня, когда закончилась Великая Отечественная война. Три четверти века! Это большая дистанция. С одной стороны, она позволяет увидеть истинное величие Великой Победы. С другой, мы уже не различаем многие детали, которые необходимы для понимания того подвига, который совершил наш народ, поборов страшного врага. Вот почему важны самые разные свидетельства о жизни в военную пору людей, участвовавших в Великой Отечественной, и тех, кто обеспечивал Победу своим трудом в тылу, и тех, кто по малости лет не мог еще воевать или трудиться, но кто пережил и день начала войны, и день ее завершения.

Представить какую-то часть таких свидетельств – задача настоящего сборника. В него вошли материалы, подготовленные для сборника в 2020 году, а также архивные материалы, публиковавшиеся в журнале «Знание – сила» начиная с 60-х годов прошлого века. Это фрагменты дневников, воспоминаний, это интервью с участниками боев и тружениками тыла, а еще с теми, кого зовут детьми войны, на чью долю выпало простреленное детство; это многочисленные статьи, в которых рассказывается о событиях военной поры, о людях на войне, о жизни в тылу; делаются попытки разобраться в том, почему столь трагичными для нас были первые месяцы войны, объяснить многие неудачи, оценить роль разных факторов, успех или неуспех военных операций и действий людей. Каждая публикация несет отметины того времени, когда она увидела свет. При этом каждая публикация подобна части большой мозаики, восстанавливающей столь важную для нас картину прошлого, дающую возможность прикоснуться к нему… ощутить его.

Наше прошлое. Столь непростое. Но другого у нас нет.

Оно рождало и продолжает рождать непростые вопросы. Например, какую роль сыграл Сталин в том, что мы понесли страшные потери в сорок первом, отступали до самой Москвы? И в том, что мы, несмотря на долгое отступление, на страшные потери, победили в этой войне? Не слишком ли высока цена, которую мы заплатили за Победу? Справились бы мы с немцами в одиночку – без ленд-лиза и союзников? Более частные, но не менее важные вопросы: допустимо ли было посылать в бой необученных, плохо вооруженных солдат? А гнать в неподготовленные наступления только ради того, чтобы угодить вышестоящим? А сажать в советские лагеря солдат и офицеров, побывавших в немецком плену?

Нынешние молодые люди вряд ли задают себе эти вопросы – слишком далеко отстоят от них события предвоенной и военной поры, слишком затмевает суровую правду войны сверкание салютов и громкое величие парадов. А те, кто старше, отвечали на эти вопросы не единожды. Ответы были разные, и вовсе не по тому, что одни знали истину, а другие – нет. Очень многое зависело и продолжает зависеть от системы ценностей того, кто дает оценку поступкам, решениям. Одни списывают жестокости на суровые условия военной поры, на их жизненную необходимость во имя спасения страны. Другие не оправдывают жестокости, отношение к людям как расходному материалу. Главное различие в подходах: страна для людей или люди для страны? Признавать ценность каждой человеческой жизни или нет? Те, для кого первое – непреложная истина, уверены: цена Победы непомерно высока, слишком много жизней загублено впустую, и в начале, и в ходе войны. И вина Сталина в этом несомненна. А Победу одержал народ, а вовсе не Сталин. Такие оценки вовсе не отменяют величия подвига народа, вынесшего на своих плечах всю тяжесть войны, заплатившего десятками миллионов погибших, ставших калеками, перенесших тяжелые лишения.

Удивительно отношение Сталина к празднику День Победы. Его ввел Президиум Верховного Совета СССР указом от 8 мая 1945 года, предписав считать этот день нерабочим. Первое празднование, состоявшееся на следующий день, завершилось грандиозным салютом и народными гуляниями. Еще были праздничные Дни Победы в 1946 и 1947 годах, но 23 декабря 1947 года Президиум Верховного Совета СССР новым указом вместо Дня Победы сделал нерабочим днем 1 января. Конечно же, инициатива исходила от Сталина – только он мог принять такое решение. Говорят, «отцу народов» не давала покоя популярность маршала Жукова, имя которого прежде всего связывали с Победой. А еще с 1 января 1948 года отменили выплаты за ордена, а также льготы для орденоносцев в виде бесплатного проезда на городском транспорте и раз в год по железным дорогам и водным путям. (Хотя выплаты были небольшими, фронтовики обиделись, перестали носить ордена). Причина отмены, скорее всего, была в том, что Сталина раздражали некоторое вольнодумство и отсутствие страха, которые царили в среде фронтовиков – людей, привыкших видеть смерть и рисковать жизнью.

Отношение Сталина к фронтовикам показывает и так называемая зачистка инвалидов, не раз проводившаяся в крупных городах страны с конца 40-х годов. Периодически арестовывали и вывозили в специнтернаты, более напоминавшие тюрьмы, всех безруких и безногих, находившихся на улицах – дабы не портили благостную картину. Ведь многие из инвалидов войны влачили нищенское существование, были одеты в лохмотьях, побирались. Государство бросило их на произвол судьбы: их не принимали на работу, а пособие для самых тяжелых категорий составляло половину зарплаты неквалифицированного рабочего. Законодательно запрещалось принимать в учреждения социального обеспечения инвалидов I и II группы, у которых были хоть какие-то родственники. В страшный символ «зачистки» превратился остров Валаам, в специнтернате которого содержались наиболее тяжелые инвалиды, оставшиеся без рук и ног.

День Победы вновь стал нерабочим лишь в юбилейном 1965 году, при Брежневе. Тогда состоялся военный парад на Красной площади, первый после того, победного, который прошел 24 июня 1945-го. А в 1967-м у Кремлевской стены на День Победы открылась Могила Неизвестного Солдата.

После распада СССР военные парады 9 мая на Красной площади не проводились до 1995 года. Тогда, на пятидесятилетие, в Москве прошли два парада: на Красной площади – в пешем строю, и на Поклонной горе – с участием боевой техники. С тех пор парады в День Победы вновь вернулись в нашу жизнь, во всем их блеске. Каждый раз это демонстрация военной мощи страны. Но бодрые звуки маршей, четкая поступь военных, шагающих в пешем строю, грозное урчание военной техники не должны затмевать того, что День Победы – праздник не только радости, но и скорби. Ее рождает осознание непомерности той цены, которая была заплачена за Победу. Вот почему глупы и даже преступны обращенные к немцам слова, написанные на наклейках, которые можно прочесть на некоторых автомашинах: «Можем повторить!» Вновь потерять десятки миллионов жизней?! Вновь обречь на страдания, на горечь потерь другие десятки миллионов?! Это недопустимо.

Говорят, что история ничему не учит. И все-таки нам стоило бы усвоить уроки Великой Отечественной войны. Горькие уроки. Главный из которых – необходимо ценить каждую человеческую жизнь. Каждую. А о павших, о тех, кто прошел войну, мы будем помнить. Мы в долгу перед ними.

1
Накануне

Константин Симонов
«Двадцать первого июня меня вызвали в Радиокомитет…»

Фрагмент комментариев к военным дневникам. Первую попытку напечатать свои военные дневники, составившие затем двухтомник «Разные дни войны», Константин Симонов предпринял вскоре после 20-летия Победы. Первая часть их под названием «Сто суток войны» должна была появиться в трех последних номерах «Нового мира» в 1967 году. Но публикация не состоялась. Текст в журнале «Знание – сила» печатался по «новомирской» верстке, находящейся в архиве К. М. Симонова.

…Я хочу сейчас, через двадцать пять лет, ответить себе на вопрос, с которым связано все начало моих записок: в какой мере война была неожиданностью для меня и для других моих сверстников? Для того чтобы попробовать на это ответить, надо вернуться из 1941 года еще на несколько лет назад.

Между процессом Димитрова и 1939 годом у меня не было никаких сомнений в том, что война с фашистами непременно будет. Больше того, мыслями о неизбежности этой войны для меня лично определялось все, из-за чего я поверил, что прочитанное мною – правда, что действительно существовал какой-то военный заговор и люди, участвовавшие в нем, были связаны с Германией и хотели устроить у нас фашистский переворот. Других объяснений произошедшему у меня тогда не было. Я не хочу сказать, что у меня не вызывало мучительных сомнений все последовавшее за этим. Конечно, я, как и другие, не мог знать тогда тех сведений, которые сейчас, в 1967 году, каждый может прочесть, открыв однотомник «Краткая история Великой Отечественной войны», я не мог знать, что тогда я делал в те годы как начинающий литератор. Именно этой неизбежностью объяснялись для меня и многие трудности нашей жизни, и та стремительная и напряженная индустриализация страны, свидетелями и участниками которой мы были. В этой же неизбежности войны мы искали объяснения репрессиям 1937–1938 годов. Во всяком случае, когда весной 1937 года я узнал о суде над Тухачевским, Якиром и другими нашими военачальниками я, мальчиком, в двадцатые годы несколько раз видевший Тухачевского, хотя и содрогнулся, но… врагами народа, если говорить только об армии, объявлены были в течение двух лет все командующие и все члены военных советов округов, все командиры корпусов, большинство командиров дивизий и бригад, половина командиров и треть комиссаров полков. Если глазам кого-нибудь из нас могла бы предстать вся эта картина в целом, то я не сомневаюсь, что наши тяжелые сомнения превратились бы в прямую уверенность, что это неправда, что этого не может быть. Кстати сказать, размышляя об этом сейчас, я не могу понять людей, которые и теперь, перед лицом неопровержимых и опубликованных в нашей печати фактов, продолжают объяснять все тем, что Сталин был болезненно подозрителен, верил Ежову и не ведал, что творится. Ведь Сталин-то знал тогда все эти цифры в полном объеме, он видел всю картину в целом и не мог, разумеется, верить, что все командующие округами, все члены военных советов, все командиры корпусов по всей стране, от Белоруссии до Приморья и от Мурманска до Закавказья, были предателями. Я не могу допустить возможности такого безумия.

 

Разумеется, когда речь идет об аресте командиров и комиссаров дивизий, бригад и полков, это шире понятия «верхушка армии». И нет оснований полагать, что каждый из таких арестов осуществлялся с прямой санкции Сталина, но зато справедливо будет сказать, что все это было результатом страшной цепной реакции.

Ежегодные служебные аттестации, незадолго до своего ареста написанные «врагами народа» на обширный круг своих подчиненных, сплошь и рядом ставили под подозрение этих последних. Со следами этого сталкивался всякий, кому приходилось работать над личными делами того времени. И чаше всего нельзя сказать даже, по какому принципу одни погибли, другие остались служить в армии, а третьи оказались на несколько лет изъятыми из нее, вплоть до своего освобождения в 1939–1941 году, когда было реабилитировано более четверти арестованных в предыдущие годы военных. В каждом случае это зависело от того или иного сцепления обстоятельств. Но не сказать с полной определенностью о масштабах этого страшного процесса – значит не сказать об одной из важнейших причин неудач нашей армии в начале Великой Отечественной войны.

Тем не менее, несмотря на масштабы постигшей армию катастрофы 1937–1938 годов, тяжелая атмосфера недоверия все-таки с меньшей силой повлияла бы на моральные и боевые качества военных кадров к началу и в начале войны, если бы произошедшая к этому времени реабилитация более чем четверти арестованных военных сопровождалась признанием огромности совершенных ошибок. Такое признание было бы воспринято хотя бы как частичная гарантия невозможности их повторения.

Но об этом не было и речи.

Я хорошо помню, с каким вздохом облегчения было воспринято исчезновение в начале тридцать девятого года с политического горизонта зловещей фигуры Ежова, и так же хорошо помню, как тогда, на первых порах, с именем его не менее зловещего преемника Берия у несведущих людей связывались даже добрые чувства. Именно ему тогда зачастую приписывали освобождение многих вернувшихся на свободу людей. Как ни чудовищно выглядит это в свете всего последующего, но тогда ощущение было именно такое.

А в общем, к началу войны в смысле оценки событий 1937–1938 годов в глазах многих из нас дело выглядело так: были известные перегибы, исправленные товарищем Сталиным. Появилось довольно много освобожденных людей, исчез без публичного объяснения причин Ежов, а в целом страна – и в частности армия – очистилась и окрепла после уничтожения «пятой колонны», которая предала и погубила бы нас во время войны, если бы она не была своевременно ликвидирована.

Сейчас особенно очевидно, насколько подобный взгляд на вещи совпадал с тем определением «ежовщины», которым просто и коротко заклеймил события тех лет народ. И сделал это не после смерти Сталина, а еще перед войной.

И все-таки в те тяжелые годы именно всеобщая уверенность в том, что нам придется скоро не на жизнь, а на смерть воевать с фашистской Германией, а может быть, одновременно и с Японией, в какой-то мере отвлекала людей от более критической оценки происшедшего. Эта уверенность толкала их на то, чтобы в той напряженной обстановке в определенной мере искать оправдание обостренной подозрительности, доходившей порой до того, что в невинных крестиках какого-нибудь текстильного орнамента находили коварно замаскированные фашистские свастики.

О моральной готовности народа вступить, если понадобится, в вооруженную борьбу с фашизмом говорили и глубокий отклик в сердцах, вызванный процессом Димитрова, и решимость молодежи в любую минуту ехать добровольцами в Испанию, и всеобщее одобрение, которое в 1938 году вызвала готовность Советского правительства прийти на помощь Чехословакии, и такое же единодушное возмущение Мюнхеном. Во всяком случае, в той рабочей и студенческой среде, в которой я жил в те годы, не помню ни одного разговора, даже с глазу на глаз, в котором кто-нибудь из моих сверстников проявил бы равнодушие к судьбам Испании или высказался в том смысле, что «наша хата с краю» и зачем нам ввязываться из-за чехов в войну с немцами.

Война справедливо рисовалась нам тогда как нечто неизбежное, хотя и вынужденное. Ее начало представлялось как нападение на нас фашистской Германии, или Японии, или обеих вместе, за этим следовал их разгром в результате наших ответных действий. История в конце концов подтвердила правильность этого предчувствия, хотя по дороге к победе нас ожидали такие страшные и неожиданные испытания, возможность которых в те годы просто-напросто не приходила нам в голову. Мы не ожидали их потому, что неверно оценивали обстановку в стране и начавшее обнаруживаться уже к 1939 году отставание и в области организации армии, и в области ее оснащения современной военной техникой. Воспитанные в глубокой любви к Красной Армии и, в конце концов, несмотря ни на что, не ошибавшиеся в своем ощущении ее потенциальной мощи, мы, конечно, и отдаленно не представляли себе меру ее неподготовленности к войне.

В написанном в 1937 году эпилоге поэмы «Ледовое побоище» я, выражая свои тогдашние чувства, писал о будущей войне так:

 
Когда-нибудь, сойдясь с друзьями,
Мы вспомним через много лет,
Что в землю врезан был краями
Жестокий гусеничный след.
Что мял хлеба сапог солдата,
Что нам навстречу шла война,
Что к западу от нас когда-то
Была фашистская страна.
 

Концепция этих строк была сходна с концепцией многих стихов, писавшихся тогда о будущей войне, – сначала война шла нам навстречу, потом, защищая свою страну, мы вооруженной рукой ставили крест на германском фашизме. Примерно тем же самым я закончил через год свои стихи «Однополчане»:

 
Под Кенигсбергом на рассвете
Мы будем ранены вдвоем.
Отбудем месяц в лазарете
И выживем, и в бой пойдем.
Святая ярость наступленья,
Боев жестокая страда
Завяжут наше поколенье
 

В железный узел навсегда. Правда, даже и тогда и мне, и целому ряду моих товарищей по профессии в отличие от других литераторов, писавших в шапкозакидательском духе, война все-таки представлялась «жестокой страдой». Но предположить, что в начале этой войны мне придется слышать гул орудий на окраинах Москвы и видеть бои на улицах Сталинграда, я, конечно, не мог. Кстати, тогда, в 1938 году, в редакции в слове «Кенигсберг» изменили одну букву, написав «Ренигсберг», очевидно, во избежание дипломатических осложнений.

Немалое место в наших мыслях о ходе будущей Войны, выраженных и в прозе, и в стихах, в том числе и в моих, занимала надежда на то, что в ходе этой войны народ Германии выступит против фашизма. Эта вера была частью нас самих, и хотя того, что мы ждали, не произошло, сила и чистота нашей тогдашней веры и сейчас не вызывает у меня чувства раскаяния.

В августе 1939 года, когда был заключен пакт с Гитлером, я был на Халхин-Голе. Как раз в эти дни наша действовавшая вместе с монголами армейская группа, которой командовал Г. К. Жуков (тогда комкор), в жестоких боях добивала окруженную на территории Монголии 6-ю армейскую группу японцев. Не знаю, может быть, окажись я в то время в Москве, я отнесся бы к этому пакту с большими душевными сомнениями. Там, в Монголии, в разгар боев, я воспринял это известие как неожиданное, даже ошеломляющее, но, в общем, благоприятное. Не хочу распространять это мое восприятие на других людей, в таких случаях надо говорить о себе. Несмотря на то, что до полного уничтожения окруженных японских дивизий оставались считанные дни, я, так же, как и многие на Халхин-Голе, вполне допускал, что японцы не примирятся со своим разгромом в Монголии, и уже стоивший им нескольких десятков тысяч жизней вооруженный конфликт может развернуться в большую войну на всем Дальнем Востоке. В этих условиях оттуда, из Монголии, пакт с Германией воспринимался как благо, как нечто такое, после чего там, у тебя за спиной, на Западе, по крайней мере, в ближайшее время, ничего не начнется.

Потом, когда разразилась война на Западе и когда политики, ответственные за Мюнхен и за срыв переговоров с нами, толкнули Польшу, а вслед за ней и Францию, навстречу происшедшей трагедии, мое отношение к пакту стало более сложным и противоречивым, в особенности после падения Франции.

В меру своего разумения я по-прежнему считал, что после неудавшихся по вине Англии и Франции наших переговоров с ними о взаимных гарантиях против германской агрессии пакт был единственным возможным для нашей страны выходом из создавшегося положения. Но чем дальше фашисты шагали по Европе, чем больше стран они подчиняли себе, тем большее чувство внутренней душевной стесненности вызывали у меня наши внешне лояльные отношения с этими завоевывавшими Европу людьми. Они оставались теми же, кем были, – фашистами, но мы уже не имели возможности писать и говорить о них вслух то, что мы о них думаем.

Государственная целесообразность пакта для меня по-прежнему не подвергалась сомнению, но чувство душевной потрясенности нарастало.

Молниеносное поражение Франции не только потрясло душу, но н вселило чувство горечи. Существовавшее у меня с самого начала европейской войны желание, чтобы у немцев не выходило так, как им хотелось, все больше обострялось по мере их новых успехов.

Вдруг промелькнувшее в газете сообщение ТАСС о противовоздушной обороне Лондона, в котором прозвучала нота сочувствия к оборонявшим свою столицу англичанам, было воспринято с обостренной радостью. Я говорю не только о себе. Хорошо помню, что это было общее чувство.

Конечно, все это было связано не только с неприязнью к Германии, неприязнью именно потому, что она была фашистской страной, но и с возраставшей тревогой за собственную судьбу: что же будет дальше, когда они завоюют всю Европу? Кто же их разобьет, в конце концов? Очевидно, это все-таки придется делать нам, больше некому.

Пока я лишь добросовестно пробовал восстановить свои тогдашние мысли. Не могу не добавить к ним тех, которые после долгих размышлений рождаются у меня сейчас. Да, тогда пакт 1939 года казался мне разумным. Особенно перед лицом перспективы создания против нас единого антисоветского фронта. И сейчас он, в общем, продолжает казаться мне государственно разумным в том почти безвыходном положении, в котором мы оказались тогда, летом 1939 года, когда угроза того, что западные державы вот-вот толкнут на нас фашистскую Германию, стала самой прямой и реальной.

И все-таки, когда оглядываешься назад, чувствуешь, что при всей логической государственной разумности этого пакта, многим из того, что сопровождало его заключение, у нас, просто как у людей, была почти на два года психологически отнята какая-то часть того необыкновенно важного самоощущения, которое составляло и составляет нашу драгоценную особенность и связывается с таким понятием, как «первая страна социализма»… То есть случилось нечто в моральном смысле очень тяжелое.

 

Я пишу все это после долгих размышлений и колебаний, но одно для меня ясно: когда через два года началась война с фашизмом, мы среди неслыханных испытаний и жертв – и для себя самих, и для многих миллионов людей в мире – своим образом действий в этот трагический для нас час истории вновь подтвердили, с какой духовной высотой связано великое понятие «страна социализма».

Возвращаюсь к своим довоенным мыслям.

Все более оглушительные успехи немцев вызывали у меня не только все возраставшее сочувствие к тем, кому они наносили поражение за поражением, но и все усиливающуюся тревогу за будущее. Повторяю: армия казалась мне несравненно более готовой к войне с немцами, чем это было на самом деле. Но время постепенно вносило коррективы в это представление. И главные коррективы внесла финская война.

Я не был на ней, но там были многие мои близкие друзья, достаточно откровенно рассказавшие мне обо всем, что они видели.

Из этой войны делались весьма серьезные выводы, под председательством Сталина проходили многодневные заседания Главного Военного Совета, К. Е. Ворошилова сменил на посту наркома С. К. Тимошенко, произошла резкая перемена к лучшему во всей системе обучения армии.

В литературе куда сильней, чем раньше, зазвучали ноты, напоминавшие, что настоящая война – нечто совсем иное, чем те облегченные до нелепости детские проекты ее, которые еще недавно можно было увидеть в таких фильмах, как «Если завтра война», «Эскадрилья номер пять», или прочесть в таких книгах, как «Первый удар» или «На Востоке».

В печати появился цикл стихов прошедшего финскую войну Суркова, в которых говорилось о неимоверной тяжести войны, о крови, жертвах, лишениях, о том, что войну не выиграешь за двенадцать часов, как в романе «Первый удар», а ее надо «вытерпеть» и «выдюжить». Сейчас все это само собой разумеется, но тогда такие стихи были важным событием в литературе, да и вообще в нашей духовной жизни.

Для большей очевидности этого скажу, что когда примерно за год до появления стихов Суркова я закончил одно из своих халхин-гольских стихотворений строкой: «Да, враг был храбр, тем больше наша слава», то сначала мне пришлось долго отстаивать ее, а потом я неожиданно услышал ее по радио в таком виде: «Да, враг коварен был, тем больше наша слава».

Кто-то счел, что, уж, во всяком случае, по радио недопустимо превозносить врага, высказывая предположение, что он, видите ли, может быть храбрым!

Вспоминаю, какой тяжелый для меня спор вышел из-за этого же стихотворения «Танк» с В. П. Ставским после нашего возвращения с Халхин-Гола.

В этом стихотворении я предлагал на месте так называемого Баин-Цаганского побоища, в котором наши танкисты, разбив японцев, сами понесли жесточайшие потери, поставить в качестве памятника один из наших продырявленных в этом бою танков, – сейчас мысль естественная, даже не дискуссионная.

Но тогда Владимир Петрович Ставский, сам участник этого Баин-Цаганского побоища, видевший все своими глазами, прочитав это стихотворение, рассвирепел:

– Нашел, что придумать, – поставить вместо памятника дырявый танк! Разбитый, никуда не годный! Что это за символ победы?.. Что, мы не можем новый танк поставить или мраморный?..

В первую минуту я опешил от его натиска. То, что говорил мне Ставский, никак не вязалось у меня ни с его собственным мужественным обликом, ни с его биографией солдата (которую он потом достойно продолжил на финской и Великой Отечественной войнах). Я не сразу понял, что в полном противоречии со всем тем, что он сам же видел и пережил на Баин-Цагане, Ставским продолжает владеть страшная инерция нашей пропаганды, говорившей о победе малой кровью и умалчивавшей о трудностях и жертвах, которыми покупается победа.

Мы так ни до чего и не договорились и расстались в ссоре, а в следующий раз я увидел Ставского – прихрамывающего, вернувшегося после финской войны с тяжелым ранением. Да, бывало тогда и так, что сама жизнь человека, пережитое и виденное им собственными глазами жестоко расходилось с тем, что он искренне считал нужным писать обо всем этом. И я бы не вспоминал этого случая, если бы в нем не отразились существенные черты того времени.

Я не был на финской войне, а на Халхин-Голе оказался лишь в конце событий, когда японцы на моих глазах, действительно, без всяких преувеличений, были разбиты наголову. Своими глазами я видел разгром японцев. Но на Халхин-Голе я общался с людьми, находившимися там с самого начала событий, и для меня не было секретом ни то, что наши броневики горели, как свечи, ни то, что наши быстроходные легкие танки БТ-5 и БТ-7 неожиданно оказались очень уязвимыми для артиллерийского огня, ни то, что наши истребители, как выяснилось, несколько отставали в скорости от японских. Мне приходилось также слышать, что поначалу японцы били в воздухе наших неопытных, совершавших первые боевые вылеты летчиков, и перелом в воздушных боях создался, только когда на Халхин-Гол прилетела большая группа наших лучших истребителей, уже отличившихся в Испании.

В разговорах там, в Монголии, не делалось особого секрета из того, что одна из наших стрелковых дивизий оказалась очень плохо обученной, при первых столкновениях с японцами побежала и лишь через месяц, постепенно втянувшись в бои, начала неплохо воевать. А кроме того, – это я уже видел своими глазами, – японская пехота дралась отчаянно, защищала каждую сопку до последнего человека, умирала, но не сдавалась, нанося нам чувствительные потери. Словом, «враг был храбр». И, вспоминая о японцах, я допускал, что этого можно ждать и от немцев…

Я говорил о стихах Суркова, о споре со Ставским, о разных точках зрения на то, как писать о враге: «храбр» или «коварен». Все это только частности тех споров, которые в открытом, а чаще в скрытом виде существовали в духовной жизни страны, и того постепенного осознания меры опасности, с которой нам придется столкнуться в случае войны с немцами.

Этот процесс, встречавший жестокое противодействие в силу сложившихся за предшествующие годы ложных представлений, хотя и ускорился под влиянием тяжелых для нас уроков финской войны, но так и не успел завершиться и дать существенные результаты к началу войны с немцами. Тем не менее он происходил, и мне хочется процитировать в доказательство отрывки из двух архивных документов, относящихся к преддверию войны, к февралю 1941 года. В обоих говорится о готовящемся тогда в издательстве «Молодая гвардия» сборнике «Этих дней не смолкнет слава».

В первом из документов сказано так: «…сборник исходит из принципиально неверной установки о том, что «наша страна – страна героев», пропагандирует вредную теорию «легкой победы» и тем самым неправильно ориентирует молодежь, воспитывает ее в духе зазнайства и шапкозакидательства». Во втором документе говорится то же самое, только другими словами: «В материалах много ненужной рисовки и хвалебности. Победа одерживается исключительно легко, просто… все на «ура», по старинке. В таком виде воспитывать нашу молодежь мы не можем. Авторы, видно, не сделали для себя никаких выводов из той Перестройки, которая происходит в Красной Армии…».

Первая цитата – из проекта письма тогдашнего начальника Главного политического управления армии А. И. Запорожца к А. А. Жданову, вторая – из письма тогдашнего наркома обороны С. К. Тимошенко к тогдашнему секретарю ЦК комсомола Н. А. Михайлову. Видимо, если бы война началась хоть на год позже, тот с трудом происходивший поворот в умах, о котором свидетельствуют эти письма, если бы и не завершился, то, во всяком случае, уже принес бы некоторые плоды. Однако война началась в июне 1941 года…

В декабре 1940 года я написал пьесу «Парень из нашего города». Пьеса кончалась событиями на Халхин-Голе, но тревожные мысли о будущей войне с немцами, все больше занимавшие меня в то время, все-таки нашли в этой пьесе свое выражение, правда, максимально сдержанное, приемлемое для печати.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52 
Рейтинг@Mail.ru