Кто такие авторы воспоминаний и в чем те черты несходства в их судьбе и духовном облике с их сверстниками – прежними русскими детьми, в прежней России – и современными детьми, но не в России, а в других странах?
Но прежде чем к этому обратиться, несколько слов об одном, хотя и внешнем, но, однако, существенном моменте. Каково социальное положение родителей большинства детей, сочинения которых рассматривались? Хотя для школы происхождение детей не может служить причиной различного к ним отношения, но оно все же важно для полного представления о ребенке, с которым педагог имеет дело, и потому желание дать полный обзор требует ответа и на этот вопрос.
В огромном большинстве родители детей принадлежат к средней городской интеллигенции. Родом почти со всей России, они в главной массе выехали за границу во время ряда эвакуаций, завершивших длинный путь их скитаний: из Одессы, Новороссийска, Крыма в 1920 г. (главная масса), Архангельска и Владивостока. Множество детей выехало с учебными заведениями без родителей. Меньшинство приехало из России уже после окончания гражданской воины, пережив голод 1921 г.
«Там начали есть человеческое мясо и часто бывали случаи, что на улицах устраивали капканы… ловили людей… делали из них кушанья и продавали на базарах».
Обычно с матерями они уезжают за границу по вызову отцов. Это особая группа. На их долю выпало больше испытаний, голод наложил на них особую печать, встреча с родителями описывается в трогательных выражениях:
«Наконец мы приехали в Сербию, и моей радости не было конца».
«Мама нас встретила, и я ее сразу узнала; я папу не видала 5 лет, а маму 3 года».
«В Сербии папа встретил нас у своего дома… мы все от радости плакали».
«Когда папа пришел к нам, то мой младший брат совсем не узнал его, а прогуливаясь по фабрике, Эля заявил: “Это ваша фабрика?”».
«Папа уехал, а с ним и мама, обещали приехать… но Бог… иначе судил… на одной стороне стали большевики, а на другой белые. Мы остались… с няней… скончалась… остались без призора… нас поместили в коммунистический приют… голод, холод, беспризорность. От родителей известий не имели, и была только надежда на будущность… Получили известие, что они живы. Нам прислали денег».
И вот два мальчика 12 и 13 лет самостоятельно приезжают в Белград:
«Они нас поехали встречать в Белград, и там мы разъехались; а мы так устали, что я заснул, но вдруг вошли папа и мама и меня разбудили; и от такой необычайной радости я – заплакал».
Другая значительная группа – это дети казаков, главным образом донцов. Выделение их в особую группу, как отличную от городской интеллигенции, помимо других специфических, им присущих черт, вызывается еще и тем, что это по большей части сельские жители, земледельцы, часто бедные, сами работавшие с семьей на земле. Вот одно из свидетельств:
«Родился я на тихом Дону в очень бедной семье. Отец простой казак, образование получил маленькое, кончил приходскую школу, нас было у него шесть человек, чтобы добиться образования, я своими маленькими ручонками подбирал скошенную рожь».
Наконец, не очень большая группа – дети помещиков. Вероятно, не больше как в 10–20 сочинениях есть указания на прочную, постоянную и бытовую связь родителей авторов с землей и деревней. В большинстве сочинений этой незначительной группы есть лишь краткое сообщение факта.
Во всех этих группах есть и нечто общее. Читая детские воспоминания, можно подумать, что из России выехали только военные или что только они в эмиграции отдают своих детей в школы, так как многие сочинения заключают в себе фразу: «Мой папа был офицер». Однако если вспомнить, что описание относится к 1917 г., когда среди интеллигенции известного возраста не офицеров было очень мало, то указание это приобретает другой и особый смысл. В некоторых сочинениях это раскрывается и самими детьми. «А папа мой был студентом и офицер, и капитан», – пишет одна девочка, сообщая о себе то, что могли бы сказать и многие другие.
Мальчики и девочки [16]. Если в младших классах смешанных школ ищешь первое лицо прошедшего времени, чтобы определить пол автора, и иногда безуспешно, то в старших классах, в соответствии с общей тенденцией положения современного ребенка-эмигранта, и здесь находишь следы трагической преждевременности – в возложении судьбой на плечи детей непосильной для них ноши. Среди мальчиков мы находим массу преждевременных воинов, а среди девочек, помогающих матерям при возвращении домой, – хозяек, заменяющих их на время арестов, болезни и т. д., опекающих младших братьев и сестер, радостно, как и их братья-воины, принимающих на себя обязанности старших, – девочек не веселых и беззаботных, а сосредоточенных и грустных.
«Когда я приезжаю домой, я стираю белье, мою пол, убираю комнату, помогаю маме в шитье, и все это делаю с большим удовольствием».
«Когда я приходила из гимназии в 4 часа, я убирала дом, готовила обед… Мы ужинали, я убирала со стола, мыла посуду и садилась делать уроки… Дома я была до возвращения (со службы) папы и мамы полной хозяйкой».
«Моя мать и сестра служили у большевиков. Мне тогда пришлось бросить гимназию, чтобы готовить обед, убирать в доме, стирать и смотреть за маленьким братом. Все это тяжело было для меня, двенадцатилетней девочки».
«Бедная мама должна была поступить на службу… прибежишь из гимназии, схватишь соленый огурец без хлеба, съешь и начинаешь дрожать на сундуке, укутавшись в шубу. Согреешься… бежать за мамой… такое малокровие, что она не могла ходить…»
«Приходилось ходить в лес в 14 верстах от города. Слабая, изнуренная тащишься туда, наберешь немного дров, выйдешь из лесу, встретит какой-нибудь комиссар и все это отберет».
«Мамочка не выдержала тифа и скончалась. Папа не мог остаться и уехал на фронт… Старший брат лежал в госпитале… Мы остались одни. Я была самая старшая – мне было 8 лет, и у меня на руках была сестра 5 лет и брат 7 месяцев… На Принцевых островах [17] мой младший брат, оставшийся после мамочки грудным ребенком, не мог перенести этого – он заболел и умер».
«В дом ворвалась… шайка “зеленых” и убила маму и папу, это был такой страшный удар для меня тогда, тринадцатилетней девочки, что я несколько дней ходила как помешанная… Я осталась одна на всем большом чуждом свете и с маленькой пятилетней сестрой на руках, и никого, никого из близких и родных не было у нас… После сыпного тифа старалась найти себе хоть какое-нибудь дело. Приходилось слабой девочке не по силам работать. Приходилось носить воду, рубить дрова, готовить обед, смотреть за двумя маленькими детьми, но нравственно я была удовлетворена».
Следует еще сказать, что мальчики и девочки отличаются в своих сочинениях еще в двух отношениях. Первые дают более богатый фактический материал, их описания точнее и ярче, затем они гораздо больше рассуждают, а иногда и резонерствуют, вторые зато эмоциональнее и потому более раскрывают свой внутренний мир. В их сочинениях семье и родителям посвящено несравненно больше места, чем у мальчиков, которые, особенно в старших классах, иногда совершенно о них не упоминают. Кроме того, пробыв те годы, когда их братья были на фронте, дома или в учебном заведении, они грамотнее пишут и глубже вошли в школу. Резюмируя, можно сказать, что нормальная обычная дифференциация полов в период, совпадающий с прохождением через средние классы средней школы, благодаря указанным выше причинам сказывается теперь резче. Резкая разница детей младшего и старшего возраста, рассмотренная в отношении их пола, особенно сказывается в отношении к ним школы и их к ней – места, которое школа в их жизни занимает, и ее роли для них.
Дети, находящиеся в современной эмигрантской школе, в зависимости от возраста, могут быть поделены на две группы, которые можно обозначить как учащихся и доучивающихся. 10–14-летние дети, несмотря на страшные, но для многих уже, слава Богу, туманные, выцветшие и потускневшие именно «воспоминания», – уже нормальные учащиеся. Конечно, надо отбросить при этом то, что нарушает их приближение к типу нормального ребенка, а именно не только личное прошлое, но и теперешнее положение многих из их родителей, о котором они пишут. Выбитые из колеи, все еще не устроенные, живущие без перспектив, сегодняшним днем (день да ночь – сутки прочь), в непривычной обстановке, бедные, а еще более непривыкшие к бедности, не выработавшие по отношению к ней иммунитета, – они заботят своих детей, и отклики последних на это многочисленны: «папа не устроился», «мама не работает» или «теперь, слава Богу, папа зарабатывает», «нам было трудно» и т. д. Колебания в одном сочинении между «нам жилось хорошо» и «нам жилось плохо» не редки. И все же это настоящие учащиеся. Это заметно сказывается на их несравнимой со старшими классами относительной грамотности, литературности и психической уравновешенности. Можно сказать, что школа ввела их в нормальные берега [18]. В старших классах положение совершенно иное. Ученик средней школы, голодавший и скитавшийся по всей России, на глазах у которого убили его родителей, избитый и сидевший в чрезвычайке, затаивший горячее чувство мести, принявший участие в гражданской войне с целью отомстить за смерть близких, иногда расстреливавший и почти всегда не могущий этого забыть, много раз раненный, побывавший в плену у красных и бежавший от них в армию, вернувшийся в школу в тот же класс, в котором он был 7 лет тому назад, израненный не только физически, но и душевно, – не может быть приравнен к нормальным учащимся средней школы, как бы страстно сам он этого ни хотел, и как бы добросовестно он ни занимался. И можно только удивляться, что и с ними, по их собственному свидетельству, школа сделала чудеса.
Если велик результат излечивающего воздействия школы на детей, то и сознание ими ее роли для них исключительно. Роль эта многообразна и несравнима с прежней.
«Я учусь в русском реальном училище уже четвертый год, его хотели закрыть, но на счастье оно спаслось».
«Я не знаю, что бы мы делали, если бы мы не были в гимназии, – пришлось бы умирать с голоду».
«Училище – это все, что осталось у нас вдали от родины. И когда входишь в него, то чувствуешь все то родное, русское, которое вносит оно в наши души».
«Тем более мы оценили свою школу: это… для нас как бы островок родины, и, если Россия уходит в даль, – наша школа не дает совсем оторваться от прошлого».
Из материала, мной изучавшегося, возникает ряд значительных и глубоких специально педагогических проблем. Вопрос о переросших учениках, об отсутствии какой-либо грани между учениками 5-го, 6-го, 7-го и 8-го классов, т. к. зачастую даже в 5-м классе попадаются ученики старше, чем в 8-м, наглядно выявляющем расхождение неизбежно интеллектуальных школьных критериев с критериями жизни, и многие и многие другие.
В общей массе детей – распространяя на себя все то, что было сказано о старших и младших, – особняком стоят дети-казаки и кадеты. Особняком в нескольких отношениях, кое в чем имея и общие черты, кое в чем и разнясь. И те и другие – это квалифицированные жертвы революции. В этом их общее. На их долю пришлось больше, чем на долю других детей.
Если дети индивидуально пострадавших родителей ощущали, что хотя и безвинно, но их родители и они все же страдают как таковые – лично, то дети-казаки не ощущали и этого момента, они страдали как представители группы и даже территории. Дети офицеров регулярно отмечают: «мой папа был офицер, и его хотели убить», и даже больше: «и потому его хотели убить». Казаки отмечают то же, но уже вне зависимости от чина. Они живут в местностях, подвергающихся разгрому не поквартирно, а постанично.
«В 1919 году я прибыл к себе в станицу и, конечно, увидел ее не такой, какой покидал. От своего дома я увидел лишь только груды кирпича».
Свидетельства кадетов иные. Они не только связаны с преследуемой территорией – здания их корпусов обстреливались красными и зелеными (в Москве, Полтаве), – но они отчетливо ощущают, что они уже не дети «преступников», а сами «преступники». Бесконечны их свидетельства, и бесконечно эти свидетельства трагичны. Корпуса, и в том часто была причина особой тягостности судьбы их воспитанников, так же как институты, находились, как известно, далеко не во всех даже губернских городах; родители зачастую издалека привозили в них детей… 1917 г., отречение Государя, недоуменное непонимание происшедшего, октябрьский переворот, обстрел корпуса из орудий и взятие его штурмом; нежелание детей снять погоны, убийства многих из них – и старших и младших. Или поездка к родителям среди моря серых шинелей, «также» возвращающихся «по домам» и редко к ним дружественных, или бегство на Дон к генералу Корнилову, или превращение корпуса в коммунистический приют с жестокими и первобытными способами «перевоспитания». Все это налагает на детские лица особую, лишнюю, им одним присущую, дополнительную скорбную складку. Только в 1919–1920 гг., когда они то сами съезжаются, то собираются военным командованием опять в корпуса: в Полтаву, Владикавказ, временно – проездом в Грузию, Новочеркасск, Одессу и Крым, а потом частью в Египет [19], – положение их становится как будто легче, чем детей, семьи которых бегут индивидуально. Но и здесь отступление пешком зимой из Новочеркасска до Кущевки или из Владикавказа по Военно-Грузинской дороге во Мцхет полно тяжелых и вместе с тем трогательных сцен. Неожиданная эвакуация, колебания между остающейся матерью и корпусом, решимость матери на разлуку, прощание с ней – многократно повторяются в их рассказах. «Наша тесная кадетская семья, наш родной корпус» – фразы, встречающиеся в их сочинениях очень часто, – для них не фраза. У них много общего друг с другом, включительно до путешествий. Прочтя сотню их сочинений, уже знаешь, что если сочинение начинается с упоминания о Псковском корпусе, то скоро попадешь в Казань, Омск, Владивосток, Шанхай, Цейлон, Порт-Саид и Югославию, если с Московского, то надо ждать Полтаву, Владикавказ, Мцхет, Батум, Феодосию и все ту же Югославию, приютившую всех их. Проторенные дороги на «юг» маленьких перелетных птичек.
Их история, если и не так уже резко отличается от истории других учащихся – детей средней русской семьи с «обычными» для периода 1917–1921 гг. испытаниями, – то, во всяком случае, менее разнообразна, почему ее легче изложить. Есть и специфические черты, легко отделяемые и любопытные.
Проследим ее по собственным рассказам авторов. Своими словами этого передать нельзя [20].
«Директор вынул из кармана телеграмму и начал медленно читать. Наступила гробовая тишина: “Николай II отрекся от престола”, – чуть слышно прочитал он и тут не выдержал старик, слезы одна за другой, слезы солдата покатились из его глаз… “Что теперь будет?” Разошлись по классам, сели за парты, тихо, чинно, было такое впечатление, что в доме покойник. В наших детских головках никак не могла совместиться мысль, что у нас теперь не будет Государя».
«После отречения Государя вся моя дальнейшая жизнь показалась мне такой серой и бесцельной, что когда корпус был распущен, я ничуть об этом не пожалел».
«Нас заставили присягать Временному Правительству, но я отказался. Был целый скандал. Меня спросили, отчего я не хочу присягать. Я ответил, что я не присягал Государю, которого я знал, а теперь меня заставляют присягать людям, которых я не знаю. Он (директор) прочел мне нотацию, пожал руку и сказал: “Я Вас уважаю!”».
«Солдаты, тонувшие в цистернах со спиртом, митинги, семечки, красные банты, растерзанный вид».
«Вся Тверская украсилась обгрызками семечек».
«Помню, как кадеты бежали группами из корпуса на фронт, как их ловили, возвращали обратно и сажали в карцер».
«Вечером большевики поставили против нашего корпуса орудия и начали обстреливать корпус и училище. Наше отделение собралось в классе, мы отгородили дальний угол классными досками, думая, что они нас защитят. Чтобы время быстрее шло, мы рассказывали различные истории, все старались казаться спокойными; некоторым это не удавалось, и они, спрятавшись по углам, чтобы никто не видел, плакали».
«Первый снаряд, пущенный в наш корпус, попал в нашу роту. После этого нашу роту повели в подвал, причем впереди роты несли ротную икону. В подвале у нас часто были молебны. Такая жизнь продолжалась неделю».
«Через несколько дней в корпус, когда все стояли в церкви, ворвалась банда. Первая и вторая роты были вызваны из церкви и выгнали толпу из корпуса».
«Мы сидели как ни в чем не бывало на втором уроке, и вдруг разом посыпались пули по нашему классу; стекла летели вовсю. Дежурный офицер скомандовал: “Ложись”, и мы на животе поползли с третьего в нижний этаж, где и находились без всякой надежды на продолжение своей короткой жизни. Но все прошло благополучно. После долгой осады корпус был сдан и к нам был назначен комиссар».
«Когда нас привезли в крепость и поставили в ряд для присяги большевикам, подошедши ко мне, матрос спросил, сколько мне лет. Я сказал: “Девять”, на что он выругался по-матросски и ударил меня своим кулаком в лицо; что потом было, я не помню, т. к. после удара я лишился чувств. Очнулся я тогда, когда юнкера выходили из ворот. Я растерялся и хотел заплакать. На том месте, где стояли юнкера, лежали убитые и какой-то рабочий стаскивал сапоги. Я без оглядки бросился бежать к воротам, где меня еще в спину ударили прикладом».
«По канавам вылавливали посиневшие и распухшие маленькие трупы (кадет)».
«Нам сняли погоны. Отпустили, вернее, погнали по домам. Вскоре разрешили опять приехать, но преподавателей переменили».
«Корпус с октября переименовали в трудовую школу, но жить там трудовым людям было не под стать… трудовые ученики ели только тухлую воблу».
«Расформировали наш корпус, распылили его по всяким приютам. Там нас кадет всячески притесняли… за малейшее ругали… выгоняли на все четыре стороны. Многие из выгнанных гибли – жестоко наказывали».
«В моей душе столько накопилось горечи».
«Нас “товарищи” называли “змеенышами контрреволюции”, как обидно было слышать такое прозвище!»
«Нравственная жизнь в эти годы была ужасна. Жил и чувствовал, как будто я живу в чужой стране».
«Чувствовать, что у себя на родине ты чужой, – это хуже всего на свете».
«В начале 18-го года татары хотели устроить свое ханство в Казани. Новое правительство прислало телеграмму к нам и юнкерам, чтобы не сдавались татарам, и обещало прислать поддержку. Юнкера и кадеты дрались с ними три дня. Татары подъезжали к нам очень близко и били по зданию. Малыши-кадеты переходили с одной стороны здания на другую, а старшие выбегали и отбрасывали татар. Подмоги не было прислано. Юнкеров татары оттеснили в кремль, а кадетов в свое здание, и мы принуждены были сдаться. Нас татары вначале не трогали, но юнкеров не оставляли в живых, даже тех юнкеров, которые были в корпусе и прямо заявляли татарам, что они юнкера, и их выводили и рубили».
«Вагоны полны солдат; стекла выбиты, в воздухе белой пеленой расстилается едкий махорочный дым, толкотня, ругань».
«Встретил меня полковник, и я отдал ему честь. Он сказал: “Я старый полковник, был храбрый, говорю вам по совести, чтобы вы сняли погоны, не рискуйте своей жизнью… кадеты нужны».
«Император убит. Я оставил это известие без внимания. Разве может Император быть убитым! Разве найдется такой человек, у которого поднимется рука на Императора?»
«Я поехал в Батум, чтобы разыскать родных, и, не узнав о родных, поехал зайцем в Тихорецкую, но в Тихорецкой я их не нашел; мне сказали, что они поехали в Петроград; недолго думая, я поехал в Петроград. Из Петрограда поехал в Туапсе; отдохнув немного у знакомых, поехал в Одессу, где также не нашел родителей и поехал в корпус» [21].
«И вот после долгих мытарств попал я в N-ский корпус, где директором был генерал X, этот человек всегда поддерживал нас в тяжелые минуты, хотя самому ему было тяжело».
«Наш директор заменял нам отца».
«Нам объявили, что корпус эмигрируется».
«Отец мне посоветовал не ездить домой, так как он был болен. Я решил отступать с корпусом».
«Наступил день эвакуации… С глубокой тоской простилась мамочка со мной и благословила в тяжелый далекий путь».
«Помню также, в самую последнюю минуту, уже со всех ног бросившись бежать к корпусу, я вдруг вернулся и отдал матери свои часы-браслет, оставшиеся мне от отца. Еще несколько раз поцеловав мать, я побежал к помещению, чтобы где-нибудь в уголке пережить свое горе».
«…Большевики были в 40 верстах. Мы, младшие кадеты, были возбуждены. У многих был замысел бежать на фронт. День 22 декабря склонялся к вечеру, когда нам объявили, что в 8 часов вечера корпус выступает из города. За полчаса до отхода был отслужен напутственный молебен. И сейчас я ярко представляю себе нашу маленькую уютную кадетскую церковь, в полумраке которой в последний раз молятся кадеты. После молебна была подана команда выстроиться в сотни, где сотенный командир сказал несколько слов… У командира, который смотрел на кадет мальчиков, стоявших с понуренными головами, блеснули на глазах слезы. Видно было… что он искренно жалел нас. Наконец мы, перекрестившись на кадетскую сотенную икону, подобравши свои сумочки, тихо стали выходить из корпуса. Это шествие… напоминало похоронную процессию. Все молчали… Часов в 9 вечера мы вышли из города… нас нагоняли обозы… всадники, извещающие… что фронт недалеко, что большевики нас могут настигнуть… бодро ступали по дороге с винтовками за плечами… среди нас были слабенькие… мы ободряли, облегчали их, помогали нести вещи. Чувствовалось сильное воодушевление».
«Особенно жалко было смотреть на малышей, среди которых попадались 8 и 9 лет… завернутые в огромные шинели, с натертыми до крови ногами, плелись за обозом… Кадеты помогали друг другу и шли, шли и шли».
«Идти было очень трудно, особенно маленьким, которые плакали и часто падали в глубокий снег, но все-таки продолжали идти вперед».
«Помещение, отведенное для нас [23], было очень маленькое, так что пришлось спать, согнувшись на корточках, или совсем не спать. Так проходили мы станицу за станицей, село за селом; дошли до Кущевки… Погрузившись на поезд, мы облегченно вздохнули».
«Приехали в Новороссийск, где умер наш директор и еще много кадет».
«Кадеты… обернувшись на оставшееся позади здание, шептали: прощай, прощай, прощай! Прощай, дорогое гнездо кадет, прощайте, зеленые горы».
«Я очень устал, сидя на одном камне, не мог встать».
«Было очень холодно, снег был глубокий, я чуть не замерз, ноги и руки окоченели, я не мог идти и упал, меня подняли незнакомые казаки и повезли на подводе».
«В этом же месте Киевский и Одесский корпуса тоже хотели перейти (границу), но их обстреляли румыны из орудий, и они, несчастные, не спаслись».
«Нельзя не отдать должного директору корпуса, который делил с нами последний кусок хлеба. Он проводил целые дни на палубе среди кадет, подбодряя их и внося своим присутствием и примером даже веселость».
«Этот лагерь находился далеко в пустыне, и пищу привозили на верблюдах, которые шли целыми вереницами».
«Там мы жили в палатках среди колючек и камней; нигде даже не было деревьев – и только море, камни и колючки окружали нас».
«Жить все-таки было бы невозможно, если бы не наш директор, который с большой энергией улучшал наше положение».
«Я не ел иногда и ходил по пустыне и вспоминал свой дом… весенние вечера дома… поле с лошадьми, и все это мне было милым и дорогим».
«Донской корпус перевозили в Болгарию. Лица у всех были печальные, как будто расстаются со своим домом… Прощай, наш Египет!.. тяжело стало на душе. Пароход тронулся… Наш кадетский оркестр заиграл марш. Чем ближе к Константинополю… какая-то новая тоска одолевала нас. Вдруг закричали: “Вот Константинополь, вот Константинополь!” Но не доброе эти крики предвещали… На следующее утро было объявлено, что 200 кадет младших классов будут оставлены в Константинополе в одной из школ. И тут разыгрывается трагедия. За последние два года, т. е. в Египте, мы так сжились друг с другом, что это было одно семейство, одни и те же интересы, и каждый стоял горой друг за друга, и каждый из кадет был братом моим. Мне тяжелее было расставаться с корпусом и с кадетами, чем со своими родными. “Строиться на верхней палубе”, – крикнул дежурный кадет… Директор сказал речь… Напомнил родину, Дон, донское казачество. Многие плакали… Речь кончена, и все, которые должны были высаживаться, кинулись к директору, как отцу родному, с плачем и слезами, чтобы их оставили и не отправляли… Директор не в силах был дольше смотреть и ушел. Товарищи стали прощаться друг с другом, как братья, я не могу описать эту трогательную сцену… В гимназии я уже три года, а все мои мысли и вся моя душа с моими бывшими товарищами и дорогим директором, и все светлые мои воспоминания остались с корпусом».
«Когда мы ехали, то по дороге на станциях многие жители подготовляли заранее кульки со сладостями, и вообще было очень много пожертвований».
«Сербы нас встретили очень хорошо. На станции они дарили кадетам подарки, давали вина кадетам, чтобы кадеты разогрелись».
«Сколько там погибло дорогих нам кадет».
«Сколько их было… героев, еще мальчиков, беззаветно отдавших жизнь свою за правое дело».
Девичьи институты, эти прежние во многих отношениях спутники корпусов, в некоторых моментах повторяют их печальную судьбу. Вот описание девочки-институтки о роспуске института:
«К нам пришла инспектриса с заплаканным лицом и сказала нам, что мы должны оставить здание. Забрав часть моих вещей – взять все было не по силам десятилетнему ребенку, – я вышла на улицу. Это было перед Пасхой. На улице было холодно. Адрес матери я знала, но дойти сама не могла. Я шла и плакала. “Чего ревешь?” – раздался надо мной грубый голос. Я остановилась и с изумлением смотрела на незнакомое мне, красное, пьяное лицо. К такому обращению я не привыкла и не могла еще прийти в себя. “Ну?” – толкнул он меня. “Нас прогнали большевики”, – захлебываясь от слез, проговорила я. Злой хохот потряс тело большевика. “Так вам и надо, ишь буржуенок! Порасстрелять бы вас всех”. Вокруг нас образовалась толпа, я стала плакать сильнее. Вдруг я почувствовала, что меня кто-то поднял на руки. Я оглянулась. На меня смотрело приятное добродушное лицо мужчины. Узнав мой адрес, он понес меня домой».
Дети вообще нежно прощаются с родными местами, уезжая в неизвестную даль.