Три года назад, во второй день февраля, в этом холодном лифте я льнула к твоим губам. Куда это ушло, почему теперь, будучи рядом с тобой, я вижу рядом только чужого человека, прижимающего меня к себе в исступлении сонной нежности к себе? И почему я чувствую такое сожаление, когда думаю об этом? И почему это сожаление хуже любой боли и любого горя для меня? Теперь, когда я курю на твоей ледяной кухне сигарету за сигаретой (ты все еще куришь самые крепкие) и следом пью черный кофе на пустой желудок, ведь у тебя никогда нет еды, и смотрю на тебя вопросительно, – не жду ли я, что ты вдруг снимешь маску и подаришь мне хоть каплю тепла, в котором я так нуждаюсь? Но ты никогда не надевал маску, ты всегда был холодным. Чего же я жду от тебя? Что со мной не так?
Как-то очень давно, летом, во время полуночной прогулки, мы с другом, который теперь уехал, встретили бездомную собаку, она бежала за нами, а мы от нее, никто из нас не мог ее взять. А потом в одном из летних дворов она уснула у наших ног, после того как он долго гладил ее. И мы на цыпочках ушли от нее.
И позже час спустя он сказал мне:
– Вот так она расслабилась и поверила, что все хорошо, так всегда бывает: когда веришь кому-то, он бросает тебя.
Я помню, как подростком я краем глаза смотрела какой-то русский криминальный сериал. В нем молодая женщина какого-то авторитета купила себе роскошную черную шубу, она мерила ее перед зеркалом во весь рост и смеялась, потом к ней пришел ее любовник и сказал, что она должна умереть. Он хотел «убрать» ее, потому что она была свидетельницей какого-то жуткого преступления. И она начала рыдать и говорить:
– Нет, нет, я не хочу.
И он стал отвечать ей:
– Ну ты же понимаешь, что надо.
Потом эта сцена часто снилась мне в кошмарах без всяких на то причин, и вот теперь мне кажется, что мои отношения с тобой – это тоже некая зона смерти. Смерти без начала и конца.
Теперь я понимаю, что в этом фрагменте сериала меня пугала навязанная необходимость физического исчезновения и какая-то необъяснимая чернота, ее неотвратимость.
Возможно, в смерти нас пугает не собственное исчезновение, а ее неизбежность. И когда мы думаем об умирании чувства, благодаря которому долгое время выживали, которое было для нас коконом, бронежилетом, спасением от мира, то, когда мы прощаемся с объектом любви, мы прощаемся прежде всего с самими собой. Как будто только любовь к тебе защищала меня от столкновения с внешним миром, всегда невероятно болезненным для меня. В интернете я случайно наткнулась на фото Полански и Шэрон Тейт, довольно редкое. На снимке их лица совсем рядом, и можно увидеть пересечение взглядов, фото черно-белое. Что-то в этом снимке завораживает меня, возможно, очевидная психологическая связь между ними, которую фотография всегда фиксирует, особенно четко превращая любые чувства в документ или знание о трагедии, которая случится потом. И я думаю, что жестокое и кровавое нечто, разъединившее их, напоминает мне о том, что я чувствую к тебе в конце.
Если поверить в теорию, что отношения – это танец, то каждый из нас доставал ножи во время этого танца много-много раз. И тогда совсем неожиданно я вспоминаю Диккенса и думаю о героях «Больших надежд»: как он и она ушли от мрачных развалин прошлого навсегда, и просторы, залитые луной, больше не были для них омрачены тенью новой разлуки.
Ничего общего с тем выжженным полем, что лежит между нами. Героиня в фильме «Часы» говорит: «Между нами всегда часы, долгие часы».
Я бы сказала – нервные клетки, настолько измученные, что они мне видятся кровью. Потому я бы сказала, что между нами одна сплошная кровь. Она символичная, но ей нет конца. Она заражена.
За ужином я смотрю на своих друзей, как они мучают друг друга с обреченностью еще недавно любивших друг друга людей.
Он спрашивает ее с горькой нежностью: «Ревнуешь?»
Я смотрю на них и вспоминаю свое тепло с тобой, всегда такое короткое, и мне хочется ощутить его снова, я чувствую это желание как необходимость, и неважно, что это тепло уже убывающее.
Я чувствую свое одиночество как нечто фатальное и непреодолимое, если я больше не люблю даже тебя, оно расползается во мне синей чернотой, словно сосуды вокруг места сильного удара. Возможно, я обречена любить только своего отца и скучать только по нему, или это чувство уже тоже только фантом? Точно моя психика заперта в вакууме. Что я вижу в зеркале – молодую женщину с поверженным взглядом, бесконечно чужую самой себе. И если ты не можешь протянуть руку и спасти меня, то что же мне делать с этой новой пустотой, с ее вакуумом, вдруг я больше не расскажу тебе ни один свой сон?
Меня разрушали, я разрушала – ничего нового. Почему же мне так больно, когда я думаю, что этот этап взаимного разрушения, равный идиллии для личности моего склада, закончился с тобой? Если бы я могла эту вымирающую часть себя самой выходить, как вороненка со сломанным крылом, мне было бы легче. Я бы отдала за эту возможность почти все.
Позже я смотрю на свое фото трехлетней давности и вижу твою тень в своих глазах, ты уже сделал со мной все, что сделал, и через эту тень я теперь и определяю себя, как когда-то прежде определяла себя через тень своего отца.
Когда я последний раз возвращалась от тебя в вагоне метро, женщина, сидящая рядом со мной, долго разглядывала мой профиль, все мое лицо, и мне казалось, она видит на нем все следы и события прошедшей ночи. И чувствовала себя одновременно голой и носящей траур. Потому что я была в черном пуховике и потому что я решила расстаться с тобой. И тогда я снова вспомнила своего отца, как он читал мне «Сказку о мертвой царевне и о семи богатырях»:
В той норе, во тьме печальной,
Гроб качается хрустальный
На цепях между столбов.
Не видать ничьих следов
Вкруг того пустого места;
В том гробу твоя невеста.
И мир тогда превращался в сказочный лес для меня. Мне было неприятно, что эта женщина, сидящая рядом, смотрит на мое лицо, в этом было что-то порнографическое для меня и страшное, словно она смотрела на мою казнь или на меня в гробу, точно я действительно была голой посреди вагона метро. И мне было жутко оттого, что она может видеть следы боли и любви на моем лице, или, хуже того, она может созерцать мой траур. Отбирать мою боль. Присваивать ее себе, разглядывать, как бабочку на булавке.
Потом я шла по зимней улице, и все нити между нами рвались, и я видела перед своими глазами рельсы, пустую железную дорогу, холодный металл. Дорога уходила за горизонт, и ей не было конца, и поезда тоже не было ни в одну сторону. Только пустота.
Я собираю цветы голыми руками, они невозможно алые, или ложусь на латексное одеяло после оргии или просто на чужое одеяло. На одеяло не в твоем доме, не в твоей комнате, не на твоей постели, и я сворачиваюсь калачиком, я пытаюсь обнулить свой опыт, чтобы не чувствовать боли. Но разве тебе не жаль? Мое маленькое стойкое тело, сердце почти оловянное. Темнота больше не связывает нас, а разъединяет. Как ты вспомнишь мою грудь, плечи, соски, клитор, мой взгляд, мои глаза? Прежде чем навсегда обратить их в пепел в глубине своей памяти.
Другой сказал мне вчера: «Держи», протягивая «Дом Аниты» Лурье.
Он долго смотрел в мои глаза, и я вспомнила холодный подъезд и наш первый поцелуй в лифте после разлуки. Неуклюжий и несмелый.
И как ты спросил меня:
– Ты больше не боишься?
И я ответила:
– Возьми меня, пожалуйста.
Сколько боли мы причинили друг другу с той ночи.
Пустая ванная комната, холодный белый кафель, французское окно, и мелкий беглый снег за ним, и крыши, крыши, и я брею твою голову. Волосы слетают в раковину. Затылок становится голым и беззащитным, я рассматриваю твои уши, потом смотрю на нас в зеркале, как мы выглядим вместе, и прошу тебя повернуться и посмотреть прямо на меня, чтобы проверить, хорошо ли все получилось, и наши глаза встречаются, и ты смотришь прямо на меня. И я вижу, что тебе страшно смотреть вот так прямо мне в глаза, когда это не освещено сексуальной близостью. А мне нет, как будто я хочу выловить твою суть из глаз, понять что-то из твоего взгляда, что-то, чего я не знаю, не могу почувствовать до самого конца. И потому я чувствую напряжение, сопротивление. Всегда.
Я просыпаюсь, и снова металлические голые рельсы между тобой и мной и той ванной комнатой. И мне больно, когда я о них думаю, зимняя дорога в моем сознании – всегда дорога к тебе.
Если представить себе, что моя любовь к тебе была оберегом от всего, главным из того, что одно человеческое существо может дать другому, то что я без этого оберега?
Собственная память разламывает меня на части, как механизм, снова и снова вспоминаю, как мы занимались любовью в грозу, и я стала солью и влагой, твоей собственностью, и потом не могла двигаться, и ты тоже не мог.
Было утро, а ночью снова были гроза и ливень, и я уже была без тебя и написала тебе сообщение: «Снова гроза, смотри, какой красивый дождь».
А на второй день я читала «Лотову жену» и плакала от любви и нежности к тебе.
Я смотрю короткое видео: на нем ты проезжаешь в поезде, я вижу только свет и углы твоего рта, и ты исчезаешь в непрерывности дороги за семь месяцев до нашего знакомства. Разлука – странная вещь, когда я захожу в переулок, где ты живешь, навсегда для меня твой переулок, все твои прошлые женщины, которых я знала, вспыхивают перед моими глазами и движутся на меня, и потом я вижу себя саму среди них и тоже загораюсь бледным огоньком.
И я вижу поворот улицы, где летом стояли лотки со свежей клубникой, – и я бежала мимо них к тебе, забывая все. Я шла от себя прошлой, бегущей навстречу к тебе, вперед. Я смотрела на ангелов и львов на барельефах домов, и мне хотелось, чтобы они снова стали нежными и страшными для меня, многообещающими, как в самом начале.
Затем мимо меня прошла полиция, как сгусток потусторонней темноты, и я пошла дальше в город, дальше от тебя.
Позже я вдруг вспомнила со всей отчетливостью, когда разглядывала другого и почти влюбилась в него, как я любила, кажется, больше всего на свете, лаская тебя, выпустить твой член изо рта и заглянуть в твои глаза, чтобы увидеть, как они становятся темнотой и бесконечностью, становятся ясностью. Одновременно я была соединена с тобой как никогда раньше и наконец преодолела тебя.
Потом я шла по подземному переходу, и меня трясло от желания и страха, я чувствовала, как мои внутренности растворяются и пальцы сводит судорога, я прижала руку к своему лицу и внезапно кончила. И тогда я снова увидела глаза смерти, пустые и темные, когда я смотрела на мимозу в темноте и холоде этого перехода, потом я увидела старушечьи пальцы, разом хватающие всю пушистую охапку, желтую и беззащитную. И пошла прочь, резко осознав, что плачу.
Фасады домов растворяются перед моим заплаканным взглядом, город надвигается на меня тенью, дымом воспоминаний обо мне самой. И метель из сказочной становится похожей на пепел, слякоть уничтожает белизну, и в зеркале общественного туалета я случайно вижу свое лицо. Я смотрю на себя в зеркало, и там и здесь несколько следов бессонной ночи, морщинок, рубцов, которые не делают меня красивее, но делают меня мной. Женщиной, пережившей кораблекрушение.
Пахнет вокзалом, и тогда, касаясь своих век, умывая лицо ледяной хлорированной водой, я думаю, каково это было бы – снова пройтись по улицам Москвы начала 2000-х. Это был бы такой легкий путь полудетства и надежд. Я буду идти по городу, золотому, как во сне, я пройду залитую солнцем Тверскую, пустую Красную площадь, и у дверей зоопарка меня будет ждать мой отец, чтобы взять меня за руку или усадить себе на плечи и отправиться со мной смотреть на животных – львов и тигров.
А в своей квартире ждать меня будешь ты, чтобы перевернуть меня на живот и уничтожить. И на Чистых прудах будут, как в 2010-м, гудеть вечные анархисты, я пройду по всем этим маршрутам сотню раз по кругу, пока наконец не стану пылью на Покровском бульваре. Ведь после смерти шаг должен быть особенно легким.
Станция называлась Храпуново. Я так и видела могучего змея, который свернулся в глубине леса чешуйчатым клубком и дышит трубным храпом, пока над ним целый день щебечут птицы.
Лес тянулся всю дорогу, пока ехала электричка, и я уже не верила, что за этим занавесом что-то есть. Но, сойдя с платформы, я разглядела просвет, а в нем стоянку с бомбилами – все как обещала хозяйка. Втащив чемодан в багажник старых «жигулей», я разместилась на заднем сиденье.
Мы ехали по тенистой дороге, по обе стороны проплывали большие лиственные деревья – вязы или тополя, я все время их путаю. Мощные кроны гнулись над нами в длинную синюю арку, и в этом было что-то торжественное. Я завороженно глядела в отражение на стекле, словно примеряла свое лицо к каждому дереву. Я не была здесь никогда прежде, но чувствовала, будто возвращаюсь домой.
Таксист высадил меня на повороте. Огромное, в полнеба, солнце высвечивало все цвета до прозрачности акварели. Выгрузив чемодан, я спросила номер водителя на случай, если мне понадобится уехать. Он ухмыльнулся: «Отсюда так быстро не уезжают, – и наспех добавил: – Вот увидите, вам не захочется». Я кивнула. На телефоне маячил пропущенный. Я не сказала маме про свой отъезд, как не сказала никому вообще – личное горе дает привилегию не думать о чувствах других. Стуча колесиками по щербатой дороге, я высматривала маленький зеленый дом с фотографии.
Все получилось само собой. За неделю до этого я видела сон. Я стояла на платформе и ждала поезд. Его долго не было, и тогда я сошла с перрона, пересекла перегретые рельсы и оказалась в ночном лесу. Ночь была неестественной – будто день затемнили на постпродакшене, чтобы не мучить никого дополнительными съемками. Чернели ветвистые стволы деревьев, а под ногами разливался серебряный мох, нездешний и таинственный, как глубоководные водоросли. Оказавшись в лесу, вдыхая аромат земли и травы, вслушиваясь в лепет ветвей, я испытала безвольную радость. Все, что тревожило меня, умолкло и отступило – так отходит от берега загипнотизированное луной море. Вдалеке прогудела электричка, но я не двинулась с места. Я не могла расстаться с лесом, перед которым благоговела, как перед Богом.
Утром я по привычке полезла в «Фейсбук»[3] и увидела в ленте снимок дома в окружении деревьев. Я написала владелице, и она согласилась сдать мне его на лето. Я чувствовала, что все делаю правильно.
Дом оказался точно таким, как я представляла: с обшитыми тусклой вагонкой стенами и протертыми полами, затасканный, как любимое платье. Я оставила чемодан на пороге и начала обход. В первой комнате стоял застеленный желтой скатертью круглый стол с двумя стульями, слева от него – сбитый серый диван, справа – резная тумба с телевизором и маленькая чугунная печь. Во второй комнате из мебели были только придвинутая к окну большая кровать без изголовья и лакированный комод, украшенный кружевной салфеткой. Третья ограничивалась шкафом с тремя дверцами и служила гардеробной. Неприметная крутая лестница у входа вела на второй этаж, где в удушающей жаре тлели сваленные в угол подшивки старых журналов и выцветал на стене ослепительно-алый ковер. Кухни в доме не было – она занимала маленькое помещение в конце дорожки, пересекавшей участок сбивчивой диагональю. По обе стороны от нее беспорядочно торчали серые яблони. Своими узловатыми стволами они были похожи на вывернутые старостью суставы.
Лес подступал к участку несмелой порослью клена и лиственницы. Я смотрела на эти маленькие деревца и думала, что растения не останавливаются: они все время развиваются и трансформируются, никогда не приходят к окончательной форме. Люди и животные – другое дело. Мы носим свои метаморфозы внутри, как призрачное воспоминание о том, кем были в материнской утробе…
С другой, противоположной лесу стороны возвышалась стена двухметровых рудбекий. Крупные махровые соцветия этого растения зовут золотыми шарами – вот уж достойная конкуренция вангоговским подсолнухам. Длинные, развалившиеся в разные стороны цветы толпились на границе участка, а далеко за ними, если поднять голову, можно было разглядеть темную крышу дома, увязшего в беспечном разнотравье, очевидно, заброшенного. Есть что-то притягательное в оставленных домах. Они напоминают старые фотографии, которые продают на заграничных развалах в перетянутых резинкой стопках, по три евро за все. Однажды в Афинах, поддавшись какому-то смутному чувству, я тайком вытащила из такой пачки снимок и спрятала его в кармане куртки. То же самое мне захотелось сделать с этим домом. Ты бы меня поняла.
Поднялся ветер, и желтое море качнулось волной, а я почувствовала странную легкость, почти летучесть – даже голова закружилась. Я вернулась в дом, неторопливо разложила вещи и застелила простыни. Сквозь зазоры занавесок в комнату сочился теплый свет. Я села за стол в гостиной и открыла ноутбук. Перед отъездом я сдала последнюю статью, которую делала для большого культурного проекта, и теперь ждала правки от редактора. Браузер был открыт на вкладке с заголовком: «На Земле исказится пространство и время». В статье говорилось о двух черных дырах в созвездии Волопаса, которые то сближаются, то отдаляются. Когда они подходят близко друг к другу, случается вспышка. В последнее время вспышки участились, а значит, черные дыры ускорились. По подсчетам ученых, через тысячу суток они сольются, и это слияние пройдет по галактике гравитационной волной, которая вызовет искажение пространства и времени. В тексте уточнялось: как это выглядит и к каким именно последствиям приведет, никто не знает, потому что раньше ничего подобного не случалось.
Я знала кое-что об обоих видах искажения. Ребенком я мучилась головными болями и нередко – особенно перед сном – переживала странные видения. Части моего тела вдруг становились меньшего или большего размера, чем в действительности. Правая половина головы то резко уменьшалась, то увеличивалась, и, скосив глаза вбок, я видела огромное, возвышающееся на метр полушарие. Нога вырастала так, что я не могла дотянуться до ступни руками, а ладони, наоборот, становились крохотными. Пространство тоже искажалось. Дверь в комнате внезапно отдалялась длинным коридором, а пол становился топким. При этом я хорошо осознавала, что мои ощущения ненастоящие. Приступы спутанного восприятия реальности со временем прошли, и только существенно позже я узнала, что у этого явления очень литературное название – синдром Алисы в Стране чудес. Вроде бы именно «карликовые галлюцинации» подсказали Льюису Кэрроллу идею его сказки. Но если видимое искажение пространства – все-таки редкость, то искажение времени вполне естественно. Его систематизация – с часами, минутами, секундами – всегда казалась мне странным заговором, придуманным, чтобы облегчить человеку жизнь, но не имеющим ничего общего с действительностью. Время умеет замедляться и ускоряться и делает это чаще, чем можно себе представить. Оно также может останавливаться и поворачиваться вспять. Иначе бы мы никогда не тосковали по будущему, предвкушая его.
Я вбила в Гугл «созвездие Волопаса». Картинка: рожок мороженого со звездой Арктур на кончике. Арктур – первая звезда, которая появляется высоко над горизонтом, когда в самом начале лета заходит солнце. Она находится от нас на расстоянии около тридцати семи световых лет – относительно недалеко – и светит в сто раз ярче Солнца, поэтому ее отчетливо видно. Я никогда не ночевала под открытым небом, но мечтала уснуть, вдыхая душистый запах трав, щурясь на пульсирующие звезды. Что это будет за ночь!
Между тем солнце медленно ползло к горизонту, и свет сделался таким густым, что его можно было слизывать с пальцев как мед. Из короткой переписки с хозяйкой я знала, что неподалеку от дома есть грунтовое озеро, которое образовалось на месте песчаного карьера, и решила, что до темноты как раз успею его разыскать.
Часы, минуты лета особенные – великолепные, прозрачные, ослепительные, разлитые в хрусталь времени как драгоценное вино. И чем дальше от города, тем больше в нем прогретого, слегка мускусного разнотравья, горьких диких ягод, застоявшейся в тихих заводях ряски, насквозь пробитых солнцем веток, синиц и лазоревок, которые выглядят в точности как синицы… В городе лето другое – от него не пьянеешь.
Я выросла в поселке посреди леса и торфяных болот и всегда знала, что уеду. Жизнь там была нищей и уродливой, и я притворялась, что не имею с ней ничего общего. Это было неправдой. Я была виноградной лозой, и, как на известняках получаются многогранные тонкие вина, а на черноземах – ординарные бедные вина, так и я вызревала, опираясь на данную мне почву – сухой болотный торф, полыхавший надеждой и страхом, яростью и отчаянием. И если было в этом что-то утешительное, так это линяющий летний дождь, зеленые пятна на светлых джинсах, иссиня-ягодные губы, простой желтый цветок в волосах и бархатный загар на плечах. С тех пор многое изменилось, и вот я (шлепки, шорты с распушенным краем, майка, голые лопатки – куда более раздетая, чем обычно) снова брела по улочке двенадцатилетней девчонкой – будто и не было всех этих лет.
Я дошла до края поселка, не зная, куда двинуться дальше. Проштудировав карту, не нашла ничего, что могло бы сойти за озеро – сплошной зеленый цвет. У последнего дома, налегая на дверь калитки, равнодушно задрав лицо к солнцу, болтался мальчуган лет одиннадцати.
– Привет, – я сделала козырек из ладони, чтобы разглядеть его, качающегося в солнце как в янтаре, – ты знаешь, где озеро?
Мокрые волосы (рыжие или так их высвечивало солнце) липли к ушам, облезлый нос пестрел веснушками, красная нижняя губа выпирала вперед, и он непроизвольно втягивал ее ртом. Переброшенное через плечо полотенце стелилось по земле.
Он лениво махнул рукой:
– Там.
С жутким скрипом калитка качнулась. Мальчик отпустил прутья и спрыгнул на землю:
– Как тебя зовут?
Я назвала имя, а он в ответ свое.
– Где ты живешь? Я здесь все знаю.
Я неопределенно пожала плечами:
– От главной дороги налево. В зеленом доме.
Он задумался на секунду и, припомнив, рассудительно произнес:
– Хороший дом, надежный.
Вид на озеро открывался потрясающий. Раскинувшееся посреди берегов пламенеющего лета, оно было огромным и сияющим, несовершенным по форме, но с затейливой каймой маленьких бухт. Я стояла на песчаном холме и смотрела, как воздух, припудренный темнотой, меняет цвет со жгучего пурпурного на царственный синий. Казалось, что изменчиво только это, а все остальное замерло в вечном молчании. Но вот в шерстистой тишине раздался легкий всплеск, зажурчали сверчки, зашумели травы и листья… Из озерных глубин, как пар из котельной, валил туман.
Два столетия назад там, где сейчас стоит дачный поселок, лежало торфяное болото, которое называлось Маслово. С начала прошлого века на этом месте разрабатывали торф, но в шестидесятые добычу прекратили, а земли отдали под садоводство. Я узнала об этом перед поездкой и вспомнила, когда в поисках чтива перед сном поднялась на второй этаж и в ворохе газет и журналов нашла несколько книг. Одной из них было советское издание лирики русских поэтов «Песни любви». В углу некрасивой голубой обложки нарисовано пылающее сердце-цветок, а за ним белое солнце, которое палит острыми лучами во все стороны. Такая же книга была в доме моих родителей, и в детстве мы с Никой по ней гадали. Мы спрашивали: «Что ждет меня в скором будущем?» – загадывали страницу и строку. Если выпадало что-то вроде «звезда любви над ней горит», весь день проходил в томительном мечтании. Но иногда предсказание оказывалось плохим, и в груди просыпались тупой страх: вдруг и правда «обманы наш удел»? – и обида на книгу, на подругу, на злой рок.
Было и еще кое-что. Прямо перед тем как отправиться в свое добровольное изгнание, в глубине ящика стола я нашла старый футляр от помады в виде лебедя. Перламутровые перья отливали розовым. Дорогая сердцу вещица как по волшебству материализовалась у меня на ладони после долгих лет отсутствия. Я зачем-то взяла футляр с собой, а теперь нащупала в кармане, сняла крышку и вдохнула знакомый запах: цветочная пудра и что-то еще, сухое, легкое, воздушное. Ночью в дачном домике эти случайные совпадения если и не напугали меня, то встревожили: будто знакомое возвращалось в новой форме – в качестве призрака.
С ночью всегда так. Она как незнакомец в поезде, с которым вы делите одно купе. Первое время все заняты своими делами, но вдруг он задерживает на тебе остроконечный взгляд и, дождавшись ответного, затягивает сбивчивую речь. Сначала ты вежливо и тупо улыбаешься, потом начинаешь кивать и поддакивать, но стоит его подзадорить, и вот он уже готов говорить до утра. И разговоры эти нехорошие: перед одноразовыми собеседниками выворачивают все самое темное, неприятное, постыдное. Я боялась, что деревянный дом на краю леса будет пугать меня скрипами, шорохами, шепотами, но в нем стояла густая илистая тишина, и голос моего незнакомца звучал в ней все более отчетливо.
Той ночью я почти не спала. Я проваливалась в сон, как в воду, и, тут же начиная тонуть, невероятными усилиями выталкивала себя на поверхность. Это повторялось снова и снова. Вынырнув в очередной раз, я с облегчением увидела, что темнота отступила и комната блестит в прозрачном утреннем свете, как вымытая. Будильник вторил синице, которая мягко выдавала излюбленные ноты, переходя с «пик» на «чит». Я вышла во двор умыться – раковина стояла прямо на улице, – повернула кран, зарядила щетку зубной пастой. Здоровенный кузнечик перепорхнул у меня перед лицом, как птичка, и, громко шелестя крыльями, скрылся в густой траве. Я посмотрела на себя в узкое зеркало, увешанное белыми сливами: мое загорелое лицо отражалось в нем усталостью. Мне нужно было смыть с себя прошедшую ночь, и я решила искупаться.
Утро разматывалось как блестящая шелковая лента. На озере было безлюдно, и я прикинула, что в этот раз могу сходить на мыс, обычно занятый старшеклассницами в ярких купальниках и их непримечательными парнями. Мыс – выдающийся вперед песчаный клин, едва выступающий из воды. В отличие от кольца береговой линии, сокрушающейся обрывами, с мыса заходить в воду можно медленно, шаг за шагом, пока липкая прохлада не коснется груди.
Я повернула к песчаному холму, за которым прятался выступ, и увидела в воде женщину: вихрь золотистых волос взвивался над озером сияющим костерком. Обхватив шею своего мохнатого и рябого, как куропатка, пса, она подгребала к берегу. Оба, и животное и человек, были страшно довольны купанием и переговаривались, дразня и подбадривая друг друга.
– Вот, решили искупаться! – приветливо воскликнула пловчиха.
Я уже привыкла к тому, что люди здесь начинали разговор просто так, и только улыбнулась. Вода тихо плескалась, встревоженная их возней. Женщина перехватила мокрую собачью шею и бросила мне с сожалением:
– Наверное, последний раз в этом году.
Показалось, она имеет в виду погоду – по крайней мере, она говорила о прекращении купания как об известном факте. Был бы август, я бы ее поняла, но стояло начало лета и солнце висело над головой как вечное.
В небе прогудел самолет. Размашистой белой линией он прочертил от края до края леса, окружавшего озеро, и затерялся в березовых макушках. Я шла по тропке, опоясывающей песчаный холм, и все было желтое. Корни золотарника, который здесь был повсюду, выделяют особое вещество, губительное для других цветов и трав, а одно соцветие дает десятки тысяч семян, почти на сто процентов всхожих. При этом единственное животное, которое не прочь полакомиться всходами, – это овца, но она не способна справиться с популяцией желтых цветов-метелок в одиночку. Хотя маргинальные сорные травы создают людям немало проблем, они завораживают меня своей отвагой. Мне нравится думать о них как о разумной сущности, которая была выведена для служения людям (золотарником окрашивали текстиль и кожу), а потом вырвалась на свободу.
Я вообще много думала о природе, старалась запомнить названия цветов и трав, которые постоянно видела: ястребинка зонтичная похожа на одуванчик, симфиотрихум выглядит как маленькие фиолетовые астры, тысячелистник щетинистый обладает волнистыми листьями и шапками белых соцветий, которые покрывают его зеленые ветки, как морская пена. С колючеплодником проще всего: он увешан щетинистыми огурцами. Каждый день я встречала их, как старых знакомых.
Примеряя на себя разные конфессии и морали, в глубине души мы остались язычниками: как и многие другие, я даю имена комнатным цветам и не считаю это странным. Я читала об экспериментах одного польского художника. Он решил выяснить, что чувствуют и думают растения, и с помощью УЗИ и электроэнцефалографии сформулировал язык дерева бонсай. Потом он перевел его в понятные человеку слова и назвал это растительной поэзией. Написанные растениями стихи напоминают поэзию футуристов, которые мечтали выдумать крученый беспредметный язык, лишенный грамматических связей, освободить слова от их смыслов. Идея Бжезинского завораживает, но я никак не могу отделаться от мысли, что, с каким бы нечеловеческим существом мы ни разговаривали, мы всегда ведем диалог с самими собой. Так что же я говорю себе, когда сжимаю в ладони похожее на розгу соцветие золотарника, а потом впечатываю пальцами в кожу золотую пыльцу? А что, когда обращаюсь к тебе, зная, что ты не можешь мне ответить?
Когда мы с Никой были детьми, кто-то из старших девочек сказал, что если долго смотреть на лютики, то ослепнешь. Было много других примет и правил, которые распространялись со скоростью ветра, но лютиками пугали не просто так. Народное название этих маленьких желтых цветов – куриная слепота. Конечно, если просто смотреть на лютики, зрения не лишишься, но сок, которые содержится в их стеблях, ядовит, и теоретически, если сорвать цветок, а потом потереть немытой рукой глаза, можно получить ожог. В детстве мы про это не знали, но в испуге жмурились, едва завидев в траве желтые чашечки. Я помню, как смотрела на любимую подругу, проверяя зрение: щурила то один глаз, то другой, отдалялась и приближалась – нет ли признаков слепоты? Предельно отчетливая, она шла, не оглядываясь, и смотрела себе под ноги, чтобы не споткнуться. Мы брели по железнодорожным путям, и камни малинового кварцита переговаривались под нашими ступнями, как маленькие животные.
Покатый горизонт шатался в дымке утреннего света. Я никак не могла свыкнуться с этим пейзажем. Озеро в оттенке «средиземноморский голубой» и стекавший с холмов белый песок словно подклеили на изображение типичной средней полосы, с березами, чертополохом и конским щавелем. Порой мне кажется, что и я – такой же коллаж из вырезок, не всегда удачно подогнанных друг к другу.