Лавочница прислушалась: опять океан зашлепал. Листья на темном каштане перед дверью забормотали спросонья быстро-быстро и опять успокоились. Пора бы спать, давно пора, да надо было дневную выручку подсчитать, мух из стеклянной мухоловки выплеснуть вместе с мыльной водой в палисадник, подвесить в мышеловку кусочек колбасы, гири по росту расставить, ставни закрыть… Дела много.
Смахнула лавочница гусиным крылышком пыль и крошки с прилавка и усмехнулась. Глупости какие сегодня в лавке болтали! Пятнадцать лет она в курорте торгует, никогда о таких делах не слыхала…
Горничная из «Жемчужной Раковины» днем прибегала за горчицей, рассказывала, что у них в пансионе бухгалтер-факир поселился. Утром черт его брить явился, одну щеку выбрил, другую не захотел… В цене, видно, не сошлись. И черт будто рассердился, унес у бухгалтера бритву, подтяжки и правую туфлю.
А после прачка приходила, пансионскую скатерть показывала. Пятна такие странные – страус не страус, пес не пес. Не то сажа, не то чернила, не то деготь…
И знакомый почтальон из местечка за мостом прикатил, соскочил с велосипеда у лавки, коробочку спичек купил и шепотом признался, что, когда он за углом из ящика вечернюю почту вынимал, а велосипед, как всегда, к телеграфному столбу прислонил, стряслась с ним такая оказия, что хоть не рассказывай… Однако рассказал. Наклонился он к ящику, слышит, кто-то за велосипедный звонок дернул: дзынь! Обернулся, подумал, что мальчуган какой-нибудь пошалил, и видит… Что на седле сидит… черт не черт, а очень похоже… Темновато было, да и со страху глаза на лоб полезли. Почтальон вскрикнул, черт испугался – и с седла на забор, с забора в сад… Велосипед наземь брякнулся, фонарь разбился, а на правой педали крокетный молоток лежит.
Лавочница отлично помнит: почтальон был трезв, как бутылка из-под «виши». Совсем трезв. Никогда он раньше чертей не видел, должность у него солидная, обстоятельная, не то что какой-нибудь клоун из цирка или приехавший недавно на гастроли в курорт собачий парикмахер. Что же за история такая? Она зевнула и покачала круглой головой. Черт или не черт, а спать все-таки надо. Заперла ставни, дверь, сунула в рот черносливину и, ковыляя, как кенгуру, – совсем ноги за день отсидела, – отправилась в комнатку за лавкой спать.
Окно, выходившее в глухой и темный переулочек, было раскрыто – сквозь толстую решетку ведь никто не влезет. Вспыхнула в потолке электрическая груша. Мышь пробежала от порога под комод. Лавочница топнула на нее ногой: прочь, прочь, ступай в лавку… там для тебя мышеловка поставлена. Но мышь не послушалась. Лавочница, кряхтя, в три приема опустилась на колени. Долго шарила метлой под комодом, – мышь давным-давно уж вдоль карниза пробежала, забилась под угловой шкафик и стала там усы расправлять, умываться, прихорашиваться, для кого и зачем, неизвестно.
А лавочница еще долго, растянувшись на полу, грохотала метлой под комодом, пока не выбилась из сил. В три приема встала, вытерла красное лицо полотенцем, пошла за ширму раздеваться… и…
Бедная мышь, как она испугалась! Ширма рухнула на пол, хозяйка рухнула на пол, стакан с водой, стоявший на ночном столике, полетел на пол… И опять все смолкло. Только стучали-тикали старинные часы на стене да отчаянно колотилось мышиное сердце.
Мышь осторожно высунула из-под шкафика рыльце. На стене закачалась чья-то темная тень, шагнула от спинки кровати на спинку кресла, оттуда к оконной решетке и исчезла. Кот? Совсем не кот… Запах другой, ростом больше, и на голове… шляпа не шляпа. Бог знает что!
А вода из упавшего стакана медленно по чуть покатой половице подплыла к голове лавочницы, смочила затылок. Ночная свежесть подула из окна в лицо. Лавочница открыла глаза, села. Что это с ней такое? Почему она сидит на полу? Почему ширма лежит у нее на ногах?
И вспомнила: когда она ступила за ширму и повернула голову к постели… под одеялом в ее ночном чепчике лежал… черт и грыз ее зубную щетку…
Но ведь на постели никого нет! Почудилось ей после всех этих глупых рассказов. Конечно, почудилось. Она подняла ширму, смела в угол осколки стакана и подошла к изголовью постели.
Ай!.. На подушке лежал полусъеденный сандвич, край подушки был весь выпачкан вареньем, и на смятой простыне чернели темные пятна.
Лавочница опрометью бросилась к двери, перебежала через улицу и стала отчаянно колотить в ставню к прачке. Слава богу, сквозь щели еще светился огонь!
Отворите, пожалуйста… Умоляю вас, отворите…
Утром на пляже, как всегда, копошились дети, слонялись взрослые, мчались галопом собаки, совали мимоходом носы в чужие купальные будки, взвизгивали и мчались дальше…
Кое-где в будках говорили о странных ночных делах: о лавочнице, которая как была в папильотках, так и прилетела к прачке, выпила два графина воды и до петухов все туалетный уксус нюхала; о девочке-судомойке, которая перед всеми пансионерами поклялась, будто на черной лапе, показавшейся в окне, был надет браслет из собачьих глаз; говорили о почтальоне, который…
Впрочем, о почтальоне ничего не успели сказать, потому что на чей-то пронзительный крик у ограды «Жемчужной Раковины» со всех сторон помчались дети, за ними собаки, зверски разрушая по дороге детские песчаные замки, крепости и торты (где уж там разбирать!)… За собаками взрослые – из будок – сухие и полусухие, из воды – совсем мокрые, – бежали, переваливались, кричали… Те, что поотстали, еще не знали, в чем дело, но волновались не меньше других. Наконец огромным тесным полукругом, в полосатых и гладких купальных костюмах, в мохнатых попугайских халатах, – а один близорукий купальщик примчался в дамском балахоне, – сгрудились перед решеткой «Жемчужной Раковины» и все – дети, собаки, взрослые – задрали головы кверху.
На обглоданной океанским ветром высокой сосне сидела пресимпатичная зверюга, молодой шимпанзе в желтой бархатной жилетке и в презабавном ночном чепчике. На широкой ветке рядом распластался еще какой-то шоколадного цвета зверек, но никто не мог рассмотреть как следует, что это за штука такая…
Обезьяна хладнокровно посматривала вниз. Шумят? Волнуются? А вот пусть поуспокоятся, тогда она и покажет им все свои номера.
И вот, когда охрипшие собаки перестали лаять и захлебываться, когда люди перестали ахать и показывать пальцами на верхушку сосны, шимпанзе встал во весь рост на вытянувшуюся широкую сосновую лапу – и раскланялся. Сдернул с головы ночной чепчик, помахал им во все стороны и разжал пальцы. Чепчик, кружась и цепляясь за корявые ветки, полетел вниз.
– Мой чепчик! – ахнула прибежавшая на шум лавочница. Подхватила свой чепчик и покачала головой: весь в саже.
Шимпанзе нагнулся, схватил лежавшего на ветке зверька и подбросил его в воздух. Зверек перевернулся несколько раз и – хлопс! – попал обезьяне прямо в лапы.
– Мой мишка! – завизжала внизу под сосной маленькая девочка. Она вытянула смешные пухлые ручки кверху и захлопала в ладоши… Ее мама тоже захлопала, и все столпившиеся перед решеткой купальщики, все выбежавшие из «Жемчужной Раковины» пансионеры и прислуга оглушительно закричали:
– Браво! Бис, бис, бис!
А судомойка подпрыгнула, выскочила из своих сабо, побежала в одних чулках на кухню, прилетела с огромным сандвичем, наткнула его на метлу и протянула обезьяне…
– Миленькая! Я думала, что ты… черт!..
Но шимпанзе не соблазнился сандвичем. Он любил честно выполнять всю программу до конца, а потом уже угощаться.
Трапеции на сосне не было. Гимнастических колец тоже. Обезьяна вынула из полосатого мешочка, который висел у нее через плечо (где-нибудь стащила!), несколько картофелин. Прилегла к ветке, нацелилась; хлоп! Картошка попала в переносицу старой собаке, которая, оскалив зубы, рычала под деревом на обезьяну. Вторая картошка угодила в визжавшего у подъезда фокса. Третья попала в примчавшегося с пляжа запоздавшего бульдога…