bannerbannerbanner
Ярость

Салман Рушди
Ярость

Полная версия

Поглощенный своими мыслями, Соланка стоял в очереди в кинотеатр. Позади него, справа, молодой мужской голос, беззастенчиво громкий – пусть все слышат, наплевать! – завел историю, адресуясь не только к собеседнику, но ко всей очереди, всему городу, как будто целому Нью-Йорку было до него дело. Что ж, если живешь в столице, знай: экстраординарное здесь так же обыденно, как стакан диетической колы, ненормальность нормальна, как попкорн. «В конце концов я позвонил ей сам: типа, здравствуй, мама, как дела, а она мне: а знаешь ли ты, кто сейчас сидит напротив меня и ест мясной рулет, что твоя мамочка приготовила? Санта-Клаус, вот кто! Санта-Клаус сидит сейчас во главе стола, прямо на месте этого змея, этой крысы, этой вонючей похотливой задницы – твоего папочки. Богом клянусь! Представляешь, три часа дня, а она уже набралась. Черт возьми, прямо так и сказала, слово в слово. Санта-Клаус! Ну, я ей: да, мамочка, а Иисуса там, часом, поблизости нет? А она: молодой человек, для тебя он господин Иисус Христос, и, чтоб ты был в курсе, Иисус сейчас готовит нам рыбу. Я решил, что с меня хватит. Ну, говорю, мама, всего вам хорошего, поклон от меня джентльменам». Соланка также услышал, как где-то в конце очереди раздался пугающе громкий женский смех: «ха-ха-ха!»

Если бы это был фильм Вуди Аллена (некоторые фрагменты «Мужей и жен» снимали как раз в той квартире, которую сейчас арендовал Соланка), после такого монолога публику в зале непременно пригласили бы присоединиться к беседе, встать на чью-то сторону, рассказать подходящую к случаю историю из собственной жизни, желательно похлеще услышанной, а также вспомнить похожие монологи безумных мамашек из фильмов позднего Бергмана, Одзу или Сирка. В фильме Вуди Аллена затем непременно появился бы из ниоткуда, из-за какого-нибудь горшка с пальмой, лингвист Наом Хомский, или социолог Маршалл Маклюэн, или, что более соответствует духу времени, пропагандистка сиддха-йоги Гурумаи либо поклонник индийской духовности Дипак Чопра и в двух словах дали бы увиденному вкрадчивый, приглаженный комментарий. Плачевное состояние, в котором находится мать героя, стало бы последним, на чем ненадолго заострил бы внимание сам Вуди – следует разобраться, как часто у нее бывают галлюцинации: только за едой или в любое время? Какие препараты она принимала и содержалась ли на их этикетках информация о возможных побочных эффектах? Как можно трактовать тот факт, что в ее планы входило покувыркаться не с одной, а сразу с двумя культовыми фигурами? И что бы сказал Фрейд об этом странном сексуальном треугольнике? Что говорит нам об этой женщине ее одинаковая потребность в рождественских подарках и спасении бессмертной души? Как это все характеризует Америку?

А также: если с ней в комнате на самом деле находилось двое мужчин, кто они были? Возможно, беглые преступники, убийцы, решившие отсидеться на кухне несчастной алкоголички? Угрожала ли ей реальная опасность? Или же, ратуя за широту взглядов, мы должны допустить, хотя бы чисто теоретически, что чудо двойного пришествия могло случиться на самом деле? Тогда какой рождественский подарок Иисус попросил у Санты? С другой стороны, если Сын Божий колдовал на кухне с тунцом, надо ли это понимать так, что мясного рулета на всех не хватило?

В фильме Вуди Аллена Мэриэл Хемингуэй непременно наблюдала бы за всем происходящим с живейшим интересом, но тут же переключила бы внимание на что-то другое. В его фильме эта сцена непременно была бы черно-белой, снятой в совершенном соответствии с действительностью во имя реализма, правдивости и высокого искусства. Но в реальном мире она была цветной и куда хуже прописанной, чем в киносценарии. Когда Малик Соланка круто повернулся, желая сделать юноше резкое замечание, он обнаружил, что стоит нос к носу с Милой и ее центурионом – защитником и любовником в одном лице. Стоило подумать о ней – и вот, пожалуйста, материализовалась! За ее спиной стояла – точнее, шаталась, пихалась, приседала на корточки и принимала другие немыслимые позы – вся оставшаяся честная компания со ступенек.

Соланка был вынужден признать, что выглядит она эффектно. Молодые люди сменили унылое тряпье от Томми Хильфигера на одежду совершенно иного, гораздо более элегантного и дорогостоящего стиля, в основу которого было положено классическое для летних коллекций Кельвина Кляйна сочетание белого и бежевого. Несмотря на поздний час, они, все как один, не снимали солнцезащитных очков. Здесь, в мультиплексе, крутили рекламный ролик, в котором модные молодые вампиры в солнцезащитных очках «Рей-Бэн» – благодаря сериалу об потребительнице вурдалаков Баффи кровососы были на пике моды – сидели на дюнах в ожидании рассвета. Тот единственный, что забыл надеть свои очки, живьем зажарился и испарился от первых же рассветных лучей. Его товарищи смеялись и скалили клыки, наблюдая, как он тает в воздухе. «Ха-ха-ха!» А вдруг Мила и компания тоже вампиры? – подумал профессор. А я – тот дурень, что оказался без солнцезащитных очков. Правда, это означало бы, что и сам он – вампир, убежавший от смерти, пренебрегающий законами времени…

Мила сняла солнечные очки и вызывающе посмотрела Соланке прямо в глаза. В этот момент он сообразил наконец, кого же она ему напоминает.

– Смотрите-ка, это ж мистер Гарбо, ка-а-торые хочут, чтобы их а-аставили в па-а-кое, – мерзким голосом протянул пергидрольный блондин, намекая, что готов дать достойный отпор сварливому профессору, из которого уже песок сыплется.

Но Малик Соланка при всем желании не мог уйти прочь: взгляд Милы буквально держал его.

– Боже праведный! Да это же Глупышка! Извините, Глупышка – это моя кукла, я ее сделал!

Гигант центурион не понял, что это лепечет старикан, а потому решил, что Соланка не сказал ничего хорошего. И правда, в профессорском тоне было нечто большее, чем просто удивление, – какое-то раздражение, чуть ли не враждебность, что-то похожее на отвращение.

– Полегче, Грета! – Юный гигант вытянул ручищу, достал ладонью до груди Соланки и с силой стал теснить того назад.

Профессор пошатнулся и уперся спиной в стену. Но тут девушка приструнила своего бойцового пса:

– Все в порядке, Эд. Эдди, на самом деле, нормально все.

К облегчению профессора, очередь внезапно начала продвигаться гораздо быстрее. Малик Соланка буквально ворвался в зал и занял место подальше от компании упырей. Свет погасили, но ему казалось, будто взгляд зеленых глаз продолжает сверлить его через весь зал и в темноте.

4


Он гулял всю ночь напролет, но так и не нашел успокоения. Покоя не было даже глухой ночью, а еще менее – в суетливый уже час после рассвета. Не было никакой глухой ночи. Он не мог припомнить маршрут своего ночного путешествия; у него было ощущение, что за эту ночь он прошел весь Нью-Йорк целиком, начав и закончив прогулку где-то в окрестностях Бродвея, но память его зафиксировала громкость белого и цветного шума. Зафиксировала пляску шума, танец абстрактных фигур перед обведенными красным глазами. Пиджак его льняного костюма намок и тяжело обвис на плечах; и все же Соланка решил не снимать его во имя приличий, просто потому, что достойному человеку так поступать негоже. Не лучше выглядела и его соломенная панама. Городской шум нарастал с каждым днем, а может, нарастала восприимчивость Соланки к шуму, грозившая дойти до той точки, когда срываешься в крик. Вот и сейчас по городу с ревом двигались огромные мусоровозы, похожие на гигантских тараканов. И негде было укрыться от воя сирен, тревожной сигнализации, скрипа тормозов, бибиканья грузовиков, дающих задний ход, невообразимой, бьющей по мозгам музыки.

Часы шли. Герои Кесьлёвского не покидали его мыслей. Куда уходят корнями наши поступки? Двух братьев, ставших чужими друг другу и своему умершему отцу, едва не сводит с ума бесценная коллекция марок, принадлежавшая покойному. Мужчина узнаёт, что стал импотентом, и просто не в состоянии смириться с мыслью, что у его любящей жены может быть сексуальное будущее без него. Всеми нами движут тайны. Стоит нам заглянуть в их завешенное вуалью лицо, как их сила уже толкает нас дальше, в темноту. Или к свету.

Когда он свернул на свою улицу, даже дома заговорили с ним тоном крайней самоуверенности, тоном властителей мира. Католическая школа Святых Таинств стремилась обратить его к вере, взывая к нему на латыни, высеченной в камне: PARENTES CATHOLICOS HORTAMUR UT DILECTAE PROLI SUAE EDUCATIONEM CHRISTIANAM ET CATHOLICAM PROCURANT[3]. Однако это сентиментальное воззвание не затронуло ни одной струны в душе Соланки. На фасаде соседнего дома, над мощным ложноассирийским входом во вкусе приверженного древности голливудского режиссера Сесила Де Милля, было начертано золотыми буквами более афористичное изречение: КАКИМ ПРЕКРАСНЫМ МОЖЕТ СТАТЬ МИР, ЕСЛИ ВСЕХ ЛЮДЕЙ НА СВЕТЕ СВЯЖЕТ БРАТСКАЯ ЛЮБОВЬ. Три четверти века назад это пышное здание, вызывающе прекрасное в самой дерзновенной городской манере, было посвящено, как гласила надпись на его угловом камне, «пифианизму», посвящено без тени смущения перед несовместимостью греческой и месопотамской метафор. Это присвоение и сваливание в кучу сокровищ канувших в Лету империй, эта переплавка или métissage[4] былых могуществ были знаками современной мощи.

 

Пифо – древнее название Дельф, где обитал Пифон, повергнутый Аполлоном, и, что более широко известно, располагался Дельфийский оракул, жрицей которого была Пифия, прорицательница, неистовая в своих экстатических откровениях. Соланка не мог представить, чтобы создатели здания подразумевали под «пифианизмом» эпилептические припадки и рожденные в конвульсиях пророчества. Поистине эпический размах этого здания нельзя было соотнести и с той скромной ролью, что играл в поэзии так называемый пифийский стих, одна из разновидностей дактилического гекзаметра. Скорее всего, посвящение было связано с Аполлоном как покровителем музыкантов и атлетов. Начиная с шестого века до новой эры каждый третий год олимпийского цикла в Греции проводились Пифийские игры, одно из четырех величайших панэллинских празднеств. Музыкальным состязаниям сопутствовали спортивные, и непременно воспроизводилась великая битва бога и змея. Вероятно, какие-то обрывки этих сведений дошли до людей, отгрохавших святилище поверхностного знания, храм, освящающий убеждение, что невежество, если его подкрепить увесистой пачкой долларов, обращается в мудрость. Храм Аполлона Простака.

К черту классическую мешанину! – мысленно воскликнул профессор Соланка. Ибо вокруг царило более могущественное божество – Америка на пике своей власти, всепоглощающей и разнородной. Америка, куда он явился в надежде избавиться от себя. Освободиться от привязанностей, а заодно – от гнева, страха и боли. Поглоти меня, Америка, воззвал профессор Соланка, поглоти и даруй мне покой!

Против псевдомесопотамского пифийского дворца, через улицу, только что открыл двери лучший в Нью-Йорке симулякр венской Kaffeehaus[5]. В деревянных подставках были разложены свежие номера «Таймс» и «Геральд трибьюн». Профессор Соланка зашел, выпил крепкого кофе и даже позволил себе поучаствовать в самой преходящей из непреходящих городских игр – представляться не тем, кто ты есть на самом деле. В своем теперь уже весьма потрепанном льняном костюме и соломенной панаме он мог сойти за завсегдатая кафе «Хавелка» на Доротеергассе. В Нью-Йорке никто ни к кому особо не приглядывается и лишь немногие навострились различать староевропейские тонкости. Ненакрахмаленная пропотевшая белая рубашка из «Банана-рипаблик», пыльные коричневые сандалии, неухоженная жидкая бороденка (не подстриженная аккуратно, не напомаженная слегка) здесь никому не резали глаз, не казались фальшивыми нотами. Даже само его имя (при необходимости представиться) звучало для окружающих как нечто mitteleuropäische[6]. Что за место, думал Соланка. Город полуправд и отзвуков, который как-то ухитряется править миром. И его глаза, изумрудно-зеленые, смотрят вам в самое сердце.

Подойдя к прилавку с аппетитными кусками знаменитых австрийских тортов, Соланка проигнорировал безупречный на вид gâteau[7] «Захер» и попросил вместо этого кусок Linzertorte[8], но в ответ получил лишь полный недоумения взгляд латиноамериканца за стойкой. Раздраженному Соланке ничего не оставалось, как пальцем указать на выбранный десерт, после чего он смог наконец спокойно просмотреть газету за чашкой кофе.

Утренние выпуски пестрели сообщениями о расшифровке человеческого генома. Доклад биологов называли лучшей версией «блистательной книги жизни» – оборот, обычно употребляемый в отношении Библии или очередного Романа с большой буквы, хотя новый светоч знания являл собой не книгу, а электронное сообщение, отправленное по Интернету, код, записанный четырьмя аминокислотами. Профессор Соланка не был искушен в кодах. Не смог одолеть даже поросячью латынь (простейший шифр, основанный на перестановке и добавлении букв и слогов), не говоря уже о сигнализации флажками или о вышедшей из употребления азбуке Морзе; не знал ничего, кроме сигнала бедствия: точка-точка-тире-тире-тире-точка-точка-точка. Help. Помогите. Или, на поросячьей латыни, elp-hay. Все строили предположения о чудесах, которые последуют за триумфальной расшифровкой человеческого генома. К примеру, любой сможет обзавестись дополнительной парой конечностей, чтобы покончить с неразрешимой фуршетной проблемой: как можно держать в руках тарелку, бокал да еще и есть? Малику Соланке несомненными представлялись две вещи: первое – какие бы открытия ни были сделаны, он не успеет ими воспользоваться, и второе – эта книга, которая изменила все, трансформировала философскую природу нашего бытия, произвела в нашем знании о самих себе столь значительные качественные сдвиги, что они не могли не прейти в серьезные количественные перемены, – эту книгу он никогда не сможет прочесть.

Покуда люди не доросли до подобной степени понимания, они могли утешаться тем, что все вместе барахтаются в трясине невежества. Теперь же, когда Соланка знал, что кому-то где-то известно то, чего ему познать никогда не дано, и к тому же ясно сознавал, что это известное другим знать очень важно, в нем рождалось глухое раздражение, медленно закипающий гнев дурака. Он ощущал себя трутнем, рабочим муравьем. Он ощущал себя частицей копошащихся тысяч из немых фильмов Чаплина или Фрица Ланга, одним из безликих существ, обреченных быть брошенными в жернова общественного прогресса, в то время как знание властвует над ними с высот. У новой эпохи будут новые правители, и он станет их рабом.

– Сэр. Сэр! – Над ним, в неприятной близости, воздвиглась молодая женщина в синей обтягивающей юбочке до колен и нарядной белой блузке. Ее белокурые волосы были беспощадно стянуты на затылке. – Я вынуждена попросить вас покинуть кафе.

Латиноамериканец за стойкой внимательно наблюдал за ними, готовый в любую минуту вмешаться.

Профессор Соланка изумился совершенно искренне:

– Похоже, какие-то проблемы, мисс?

– Похоже?! Да вы ругаетесь, непристойно и грубо, к тому же в полный голос. Говорите просто недопустимые вещи. Произносите их во всеуслышание. И он еще спрашивает, какие проблемы! Сами у себя и спрашивайте. Уходите, пожалуйста!

Ну, наконец-то, вот он, момент истины, думал Соланка, пока женщина обрушивала на него свою гневную тираду. Здесь все же нашлась одна подлинная австриячка. Он поднялся, накинул на плечи помятый пиджак и, приложив руку к шляпе, неожиданно учтиво кивнул ей, но чаевых не оставил. Профессор не мог взять в толк, что подвигло женщину на столь странную речь. Когда Соланка еще делил супружеское ложе с Элеанор, жена периодически жаловалась, что он храпит. Сквозь полудрему он чувствовал, как она пихает его и просит перевернуться на другой бок. Ему хотелось объяснить, что он вполне осознаёт происходящее вокруг, слышит ее слова, а значит, должен был бы услышать собственный храп или любые другие звуки. Через какое-то время Элеанор сдалась, и Соланка продолжал беспрепятственно храпеть во сне. Пока не наступила ночь, когда он не храпел и не спал. Нет, не теперь, не нужно вспоминать об этом сейчас… Сейчас, когда, судя по всему, он должен был бы находиться в полном сознании и когда в его голове не умолкая звучал нью-йоркский шум.

Подойдя к своему дому, он обнаружил, что у его окна в люльке висит рабочий, что-то подновляющий на фасаде здания, и в полный голос на звучном, раскатистом пенджаби дает указания и обменивается грязными шутками с напарником, стоящим на тротуаре с самокруткой-бири в зубах. Соланка немедленно позвонил хозяевам квартиры, чете по фамилии Джей, приверженцам здорового образа жизни, взращивающим исключительно органические продукты. Супруги проводили лето на севере штата в компании своих овощей и фруктов. Соланка раздраженно пожаловался на происходящее. Неслыханная невоспитанность! Невыносимо! В договоре ясно сказано, что любой плановый ремонт должен производиться не только исключительно за пределами квартиры, но при этом еще и без лишнего шума. К тому же в квартире плохо работает унитаз. После однократного смывания в нем периодически всплывают небольшие фрагменты фекалий. Соланка пребывал в таком настроении, что этот пустяк вызвал в нем гораздо бóльшую досаду, чем того заслуживал. Он немало поразил своим тоном добродушного Саймона Джея, деликатного и отлично воспитанного владельца квартиры, который счастливо прожил в ней с женой Адой уже три десятка лет, вырастил здесь детей, даже научил их пользоваться этим самым унитазом в этом самом туалете и пребывал в полной уверенности, что каждый проведенный в этих стенах день был безоблачен и полон простых радостей. Соланка не пожелал его слушать. При повторном смывании, правда, фекалии смываются окончательно, однако подобное положение вещей абсолютно неприемлемо. Хозяину следует незамедлительно прислать в квартиру сантехника.

Увы, сантехник, как и ремонтник-пенджабец, оказался разговорчивым субъектом. Его звали Йозеф Шлинк. Несмотря на весьма преклонные годы, он был бодр и активен, растрепанностью седой шевелюры похож на Альберта Эйнштейна, а передними зубами – на мультяшного кролика Багса Банни, и, когда он вошел, им двигала занявшая глухую оборону гордость, побуждая первым делом понести расплату за упущения.

– Только не нато нишего кофорить, хорошо? Мошет, фы тумаете, што я слишком старый, а мошет, и нет. Я пока мыслей шитать не наушился. Но я фам отно скашу: сантехника лушше меня фы фо фсей окруке тошно не найтете. И я стороф как пык, не путь я Йосеф Шлинк. – У него был сильный акцент немецкого еврея-беженца. – Мое имя фас запафляет? Ну так и посмейтесь сепе на сторофье! Тшентельмен, мистер Саймон, софет меня Шланк для кухни, а коспоша Ата – Шланк для туалета. Пусть софут меня хоть Шланк фон Писмарк, я не опишаюс, это сфопотная страна. Трукое тело – моя рапота. Фот кте шутки неуместны. Фы снаете, што на латыни юмор есть флака из класа? А фот Хайнрих Пелль, премия Нопеля за семьтесят фторой кот, кофорил, што ему ф писательском труте юмор помокает. Та. А в моей рапоте он прифотит к ошипкам. Так што никаких «влашных клаз» пока я рапотаю, та? И не нато шутить нат моими инструментами. Фсе, што мне нато, – пыстро стелать свою рапоту и пыстро полушить за нее плату. Фсе ясно? Как гофорит ф кино этот shvartzer[9], снашала покашите мне теньги. Я фсю фойну латал пропоины на немецкой потфотной лотке. Фы тумаете, после этого я не спрафлюсь с фашей маленькой тырочкой с сапашком?

Образованный сантехник, которому есть что порассказать, подумал профессор, чувствуя, как силы его утекают, словно их спустили. (Он подавил искушение сказать «через шланг».) И это теперь, когда он буквально с ног валится. Город преподает ему урок. Здесь не убежишь ни от навязчивого вторжения, ни от шума. Он пересек океан в надежде оградить свою жизнь от самой жизни. Он прибыл сюда в поисках тишины, а нашел шум куда более громкий, чем тот, от которого он бежал. И теперь этот шум проник в него. Соланка боялся зайти в комнату, где хранились куклы. Может, и они начнут разговаривать с ним? Может, оживут и примутся болтать, судачить, сплетничать, трепаться, пока не вынудят заткнуть им рот раз и навсегда, пока вездесущность жизни, ее немилосердный отказ отступиться, эта проклятая невыносимая громкость третьего тысячелетия, от которой голова лопается, не заставят его поотрывать куклам их чертовы башки?

Глубокий вдох. Соланка выполнил круговое дыхательное упражнение. Очень хорошо. Следует воспринимать болтливость сантехника как божью кару. Это поможет смирить гордыню и выработать навыки самоконтроля. Этот сантехник – еврей, которому удалось спастись от фашистских лагерей смерти, укрывшись под водой. Мастерство сантехника расположило к нему всю команду, немцы держались за него до самого последнего дня. После капитуляции он наконец обрел свободу и уехал в Америку, навсегда оставив позади – или все же прихватив с собой (это как посмотреть) – призраков из своего прошлого.

 

Наверняка Шлинк уже рассказывал эту историю тысячи, миллионы раз. У него успели выработаться свои повествовательные формулы и интонации.

– Только попропуйте сепе претстафить. Сантехник в потфотной лотке уше само по сепе свушит комишно, нет? Но поферх нее – ирония софсем трукоко сорта, psychologische[10] слошность. Я не могу пояснять фам. Просто фот он я, стою сейшас перет фами. Я сохранил сфою шизнь. Я фыполнил сфое – та-та-та! – претнашертание.

Не жизнь, а настоящий роман, был вынужден признать Соланка. Или фильм. Жизнь, из которой получилась бы вполне кассовая среднебюджетная лента. Дастин Хофман мог бы играть сантехника, а капитана? Клаус Мария Брандауэр или Рутгер Хауэр. Хотя обе ключевые роли можно было бы отдать молодым, чьих имен Малику не удалось припомнить. С годами тает даже это – знание мира кино, которым он всегда так гордился.

– Вам следует записать этот сюжет и оформить права на него, – нарочито бодро посоветовал он Шлинку. – Это же, как говорят киношники, прямая концепция. Когда весь фильм можно уложить в одну фразу. Ваша «Подлодка 571», «U-Boot 571» займет достойное место рядом со «Списком Шиндлера». Можно сделать обоюдоострую комедию в духе Роберто Бениньи. Даже еще жестче. И назвать ее не «U-Boot», «Подводная лодка», a «Jü-Boot», «Еврейская лодка».

Шлинк замер. И перед тем как полностью сосредоточить скорбное внимание на унитазе, одарил Соланку мрачным, укоризненным взглядом:

– Я ше уше просил фас – никаких шуток. Мне неприятно гофорить это, но фы нефоспитанный шелофек.

А внизу, на кухне, между тем появилась приходящая домработница, полячка Вислава. Она досталась ему от хозяев квартиры, так сказать, в субаренду, наотрез отказывалась гладить одежду, оставляла после себя нетронутой паутину в углах, а на запыленной каминной полке можно было запросто рисовать узоры. Впрочем, Вислава обладала неоспоримыми достоинствами: у нее был легкий характер и широкая, открытая улыбка. Однако стоило дать ей хоть малейший шанс, да и без оного, она непременно ударялась в повествования. О грозное устное сказание, непобедима сила твоя! Всю жизнь Вислава была истовой католичкой, и вот теперь ее вера серьезно пошатнулась из-за истории, похоже абсолютно правдивой, которую рассказал ей муж, а ему, в свою очередь, – дядя, узнавший ее от близкого друга, знакомого с неким Рышардом, много лет проработавшим у Папы Римского личным водителем, естественно, до того, как тот заступил на святейший престол. Так вот, этот самый Рышард повез будущего Папу на выборы в Ватикан через всю Европу в поворотный исторический момент, на пороге великих перемен. О это мужское товарищество, простые человеческие радости и тяготы долгого пути! Приехали они наконец к папской резиденции. Духовное лицо, понятное дело, отправилось заседать с собратьями в капелле, а водитель остался его дожидаться. А когда из трубы показался белый дым и возгласили: «Habemus papam!»[11], какой-то кардинал, весь в красном, медленно, по-крабьи, будто персонаж из фильма Феллини, спустился по широкому лестничному маршу из желтого камня и замер на нижней ступени, поджидая запыленный автомобильчик и его водителя. Сдвинув брови и наклонясь к самому водительскому окну, которое Рышард, жаждавший узнать новости, заранее опустил, кардинал передал первое личное послание нового Папы, поляка по происхождению: «Вы уволены».

Соланке, далекому от католической веры, вообще неверующему, было по большому счету все равно, правдива ли эта история – впрочем, он почти уверовал, что правдива, – и совершенно не хотелось выступать арбитром в жестоком единоборстве уборщицы с демоном сомнения, терзающим ее бессмертную душу. Он предпочел бы, чтобы Вислава вообще с ним не разговаривала, а бесшумно скользила по квартире, оставляя ее чистой или хотя бы пригодной для жилья, а также гладила и аккуратно складывала его выстиранную одежду. Так нет же, хотя каждый месяц он платил восемь тысяч долларов за аренду квартиры (услуги по уборке включены в стоимость), судьба и тут подсунула ему паршивую карту в виде никудышной домработницы. Соланка меньше всего на свете был склонен комментировать шансы Виславы обрести на небесах жизнь вечную, но полячка возвращалась к этой теме с невыносимым постоянством: «Да как же можно целовать перстень такого вот святого отца, пусть даже он, как и я, родом из Польши?! Господи Боже мой! Послать вместо себя какого-то кардинала! Вот так вот, просто раз! – и пинком под зад. И это Его Святейшество Папа! Что уж говорить о простых священниках! Как таким исповедоваться? Как могут они отпускать другим грехи? А как жить без отпущения грехов?! Вот видите, врата ада уже разверзлись под моими ногами!»

Профессора Соланку, терпение которого истощалось с каждым днем, все сильнее подмывало сказать какую-нибудь резкость. Рай, разъяснил бы он Виславе, это такое место, куда вхожи только самые крутые и могущественные личности в Нью-Йорке. Иногда в качестве демократического жеста туда допускают и кое-кого из простых смертных; бедолаги прибывают туда с тем благоговейным выражением на лицах, которое видишь у людей, понимающих, что им вдруг невероятно, сказочно повезло. Восхищенный трепет черни, живущей за пределами Манхэттена, только усиливает и без того безграничное удовлетворение избранных и тешит самолюбие Хозяина. При этом – взаимосвязи спроса и предложения еще никто не отменял – вероятность того, что сама Вислава сможет попасть в число избранных и занять одно из немногочисленных мест на гостевой трибуне, непосредственно под сенью вечности, крайне ничтожна.

Соланке приходилось сдерживаться, чтобы не высказать ей всего этого, да и много чего другого. Вместо того он обычно молча указывал на паутину и пыль, в ответ на что неизменно получал теплую, открытую улыбку и жест, которым краковяне выражают полнейшее недоумение: «Я работаю на миссис Джей очень давно». Этот ответ, с точки зрения Виславы, автоматически снимал все жалобы. После двух недель общения с домработницей Соланка перестал просить ее о чем-либо, начал сам протирать каминную полку, избавился от паутины и стал носить свои рубашки в отличную китайскую прачечную за углом. И все-таки ее душа, эта несуществующая субстанция, то и дело требовала его внимания и отеческой заботы, которые ему так претили.

У Соланки слегка закружилась голова. Невыспавшийся, одуревший от навязчивых мыслей, профессор направился в спальню. Он отчетливо услышал за спиной голоса своих кукол, которые ожили и сейчас за закрытой дверью, в густой влажной атмосфере комнаты, рассказывают друг другу истории своего появления на свет. Те самые, что он придумал для них. Ведь куклы, у которых нет историй, намного хуже продаются. Наши истории – вот то, что мы таскаем за собою в наших странствиях через океаны и границы, через жизнь. Небольшой запас забавных случаев, всех этих «а потом случилось вот что», наших личных «жили-были когда-то». Мы – это наши истории, а когда мы уходим, то, если повезет, наши истории обеспечат нам жизнь вечную.

Такова величайшая правда, с которой Соланке пришлось столкнуться лицом к лицу. Он-то как раз стремился избавиться от своей прошлой истории. Наплевать ему на то, кто он, где родился и кто бросил его мать, едва лишь Малик начал ходить, бросил, тем самым негласно разрешив и ему, много лет спустя, оставить собственного сына. Да провались они все в ад, эти отчимы, эта тяжесть руки, толкающей вниз, на беззащитной детской макушке, эти бесхребетные матери, эти виновные Дездемоны! Пусть сгинет раз и навсегда весь этот никому не нужный багаж рода и племени! Он бежал в Америку – как и многие тысячи таких же, как он, – в надежде пройти чистилище иммиграционного пункта на острове Эллис, получить его благословение и начать жизнь заново. О Америка, даруй мне новое имя! Сделай меня Базом, или Чином, или Спайком! Окуни меня в амнезию и накрой могуществом неведения. Занеси меня в свой каталог и выдай пару Микки-Маусовых ушей! Позволь мне быть не историком, но человеком без истории! Я вырву грешный свой язык, забуду лживую родную речь и стану говорить на твоем ломаном английском. Просканируй меня, отцифруй, просвети насквозь! Если прошлое – это больная старая Земля, тогда, Америка, стань моей летающей тарелкой. Унеси меня на край Вселенной. Луна, и та слишком близко.

Бесполезно. Через плохо пригнанное окно спальни до Соланки продолжали доноситься истории. Что будут делать Сол и Гейфрид – «она стала кубком Стэнли среди жен-трофеев, статусных жен, когда их развелось не меньше, чем „поршей“», – ведь у них, бедняжек, осталось всего каких-нибудь сорок или пятьдесят миллионов?.. Ура! Маффи Поттер Эштон беременна!.. А правда, что Палому Хаффингтон де Вудди видели на пляже в деревушке Сагапонак милующейся с Ицхаком Перельманом?.. Вы не слыхали про Гриффина и его большую прекрасную Даль?.. Что, Нина собирается запустить новую линию духов?! Да она сама такая древняя, что пахнет исключительно тленом! Мег и Денис не успели в Сплитсвилль переехать, а уже грызутся, кому достанется не только коллекция музыкальных дисков, но и гуру… Как звали ту знаменитую голливудскую актрису, что пустила слушок, будто новая звезда достигла высот благодаря сапфическим шалостям с одним из первых лиц студии? А ты читал последнее сочинение Карен, «Плоские бедра на всю оставшуюся жизнь»? Прикинь, в «Лотусе», самом клевом клубе, разогнали вечеринку по случаю дня рождения Oy Джей Симпсона! Только в Америке, ребята, только в Америке!

Зажав руками уши, так и не сняв своего безнадежно испорченного льняного костюма, профессор Соланка провалился в сон.

3Да обеспечат родители-католики своим возлюбленным чадам образование христианское, католическое (лат.).
4Культурное смешение (фр.).
5Кофейни (нем.).
6Среднеевропейское (нем.).
7Торт (фр).
8Линцский торт (нем.). Песочный с орехами.
9Чернокожий (идиш).
10Психологическая (нем.).
11У нас есть Папа! (лат.) Формула, возвещающая об избрании нового Папы Римского.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru