bannerbannerbanner
Элегия Михаила Таля. Любовь и шахматы

Салли Ландау
Элегия Михаила Таля. Любовь и шахматы

Полная версия

ПРЕДИСЛОВИЕ

В задачу моих воспоминаний не входит воссоздание образа МИХАИЛА ТАЛЯ в полном объеме, равно как и в ореоле святости и непогрешимости. Это невозможно хотя бы потому, что он был необъятен и необычайно оригинален.

Я уверена, что для каждого человека, который с ним общался более или менее продолжительное время, существует “свой” Миша, и каждый оберегает его от посягательств других, считая собственную точку зрения правдой в последней инстанции. Для Гели, которая была его верной женой и преданнейшим другом в течение последних двадцати лет, есть только один ЕЕ Миша. Для их дочери Жанночки остается ЕЕ Миша, ЕЕ отец. Для Мишиных друзей – Алика Баха, Жени Бебчука, Ратко Кнежевича и многих других Миша – тоже “свой” и никакой другой: неповторимый и лично ему принадлежащий.

Для меня Миша всегда остается только моим – моим первым мужем, моим фантастическим другом, отцом нашего сына Геры, который носит его магическую фамилию ТАЛЬ… Это воспоминания о моих отношениях с Мишей, охвативших наши жизни вместе с их разноцветным и непростым бытом и продолжающихся каким-то необъяснимым образом и по сей день, об отношениях сначала интимных, потом близкородственных, отношениях нежных и противоречивых, светлых и грустных… И всегда окрашенных радугой влияния богатой, очень разной, открытой и таинственной, личности Михаила Таля.

Это – МОИ воспоминания и это – ГЕРИНЫ воспоминания. Я очень хотела материализовать свои калейдоскопические воспоминания, пронизанные моими женскими эмоциями, и Герины, сыновние, в книгу, чтобы ее мог прочитать любой человек, даже не умеющий играть в шахматы…

Салли Ландау

Теплое лето на Рижском взморье

Когда-то знаменитый Виктор Борисович Шкловский на Семинаре драматургов в Ялте, согласившись после долгих уговоров выступить перед нами, молодыми семинаристами, Начал, как обычно он начинал, словно лекция уже длится несколько часов… Как бы продолжая: "… и вот что самое интересное – вы здесь сидите, слушаете меня, рядом с вами сидит ваш друг Вася или Петя… Он балагурит, курит, выпивает, что-то там пишет, бегает за девочками, и вам в голову не приходит, что этот Вася или Петя – натуральный гений, что вы сидите рядом с гением, обращаетесь к нему на “ты” и даже считаете себя существенно талантливее… И только спустя годы вдруг выясняется, что сидели вы рядом с гением, а вы, как выяснилось спустя те же годы, – совсем не гений и, вполне возможно, даже не очень талантливый… И если вы находите в себе силы признать это, хотя бы под одеялом, то вы, по крайней мере, – честный человек… ”

Не исключено, что Виктор Борисович сказал не совсем теми словами, что я привел, но смысл был именно такой.

По-разному люди трактуют слово “гений”. Есть даже мнение, что гений – это разновидность шизофрении с типичной, ярко выраженной “идеей фикс", но только эта “идея фикс” у гения прорывает пространство и время, предопределяет будущее, уподобляясь внезапной ослепительной вспышке во мраке нашей жизни, позволяя всем остальным увидеть что-то непонятное сначала, таинственное и, возможно, страшное… И тогда мы либо задумываемся над этим, либо отрицаем и с удовольствием, с чувством собственной правоты подкладываем хворост в костер, на котором будет сожжен гений.

Я исповедую несколько иное толкование гениальности. Мне кажется, что все в мире, в том числе и гениальное, уже кем-то создано, но тщательно спрятано, закодировано, замаскировано, “заминировано”… и гению дано право свыше расшифровать эту тайнопись, что он и делает в течение всей отпущенной ему жизни, порой даже неосознанно… А когда сокрытое рано или поздно становится очевидным и понятным всем остальным, то возникает ощущение, что все это давным-давно известно и странно, что столь простое открытие не было сделано раньше.

Иными словами, гений – Богом избранный человек, может быть, даже случайно. Но в одном случае человек осознает свою гениальность, а в другом – даже не подозревает об этом, живет таковым, как дышит… Но в итоге оба – гении…

Гению не надо завидовать. Его надо воспринимать как ге- ния, и если природа подарила вам возможность восхищать- ся, то и восхищайтесь им как гением.

Талантливый гроссмейстер Зураб Азмайпарашвили, выиграв вторую из двух основных партий у безусловно гениального Василия Иванчука (дело было в сентябре 1994 года в голландском городе Тилбурге), сказал мне: “Да! Конечно, Иванчук – гений! Но мы для того и живем, чтобы иногда побеждать гения… "

Я еще не могу сказать, сколько гениев сидело рядом со мной за мою жизнь – выпивали, шутили, заводили легкомысленные романы… Но одного гения могу назвать абсолютно точно.

Это – Михаил Таль.

… Стояло теплое лето на Рижском взморье. То было первое лето Таля в ранге чемпиона мира. На дачу, где он жил с женой и совсем маленьким сыном, меня привел мой друг, ныне известный артист эстрады Гарри Гриневич. Он представил нас друг другу. Я назвался, а Миша протянул мне руку и сказал: “Е2-Е4”.

И в дальнейшем, сколько бы мы с ним ни встречались в самых разных обстоятельствах, он неизменно здоровался со мной первым ходом белой королевской пешки…

Это было удивительно красивое, безоблачное лето с ленивым, как в фильмах Висконти, течением жизни, с ошарашивающе красивой женой, перед которой чемпион выглядел молоденьким, романтически влюбленным в свою госпожу пажем, норовящим перехватить и прочитать каждый ее взгляд, предугадать каждое ее желание… Жизнь виделась роскошной дорогой с ликующими на обочинах поклонницами и поклонниками, готовыми нести своего кумира на руках. Но кумиру всего этого вроде бы и не было нужно. Он ехал на белом коне за изящной лошадкой в яблоках, в грушах, в персиках…, на которой грациозно покачивалась самая красивая женщина в мире, держа на руках самого красивого в мире ребенка… И это казалось вечным мгновением, которое должно было вот-вот остановиться… Еще Фишеру только восемнадцать лет, еще Анатолий Евгеньевич Карпов был лишь талантливым десятилетним мальчиком, еще нет и “в проекте” Гарри Каспарова…

Я не хочу, да и не имею права квалифицировать Мишу Таля как шахматиста. Об этом написаны тома. Написаны первостатейными, высококлассными профессионалами, как не добравшимися до чемпионского трона, так и посидевшими на нем… Но даже для них, немало преуспевших в деле, именуемом “Шахматы”, разговаривающими друг с другом на языке шахматной нотации так, как разговаривают между собой поэты, рассыпая цитаты из мировой поэзии, словно бриллианты из волшебного мешка сокровищ, – даже для них Таль представлял непостижимую загадку… Что уж говорить о “шахматных обывателях”, если гроссмейстер Пал Бенко мог заявить, будто Таль во время партии гипнотизирует его, вынуждая проигрывать выигранные позиции! Он даже решил, что нашел противоядие от парализующего взгляда Таля: пришел на очередную партию в темных отражающих очках и играл в них до того момента, пока в очередной раз не попал – как бы вдруг – в безнадежное положение… И тогда Бенко снял очки… В тот же момент темные очки надел Таль… Абсолютная шутка гения, которому и в голову не могло прийти, будто он обладает какими-то неземными декоординирующими флюидами… Хотя, кто знает, может быть, Таль на самом деле что-то “излучал”, сам того не ведая… Ведь поговаривали же, и всерьез, что он вообще не из нашей Галактики (! ).

И весь шахматный мир словно ополчился против гения. Каждый подсознательно хотел доказать, что Таль – не избранник Божий, что он из того же теста, что и остальные смертные, пусть и великие; правда, он играет в ненормальные, в неправильные, в “кривые” шахматы да и живет ненормальной, неправильной, “кривой” жизнью…

К встрече с ним готовились, против него вооружались, анализируя свои проигранные ему партии и партии поверженных им коллег… И клялись перед очередным поединком повергнуть наконец молодого “монстра”. Но начиналась партия, возникала в какой-то момент завораживающая талевская свирель – и упоенные ее мелодией противники добровольно лезли в пучину нелогичных, необъяснимых позиций с каскадом вроде бы самоубийственных жертв… И уже вот он, вот он – желанный миг победы, но, словно в кошмарном сне, парализована воля, высосана последняя энергия, и ватная рука делает суицидный жест, и обрывается звук свирели, и перед глазами бланк, на котором остается написать лишь одно слово – “сдался" и удостоверить его собственной подписью. Все это было похоже на современные триллеры с оборотнями или посланцами сатаны, против которых выступают самые опытные охотники, полицейские, самые совершенные технические средства. И все, казалось бы, предусмотрено, но в самый последний момент из какого-нибудь люка высовывается жуткая рука или щупальце и очередная жертва проваливается в преисподнюю…

Но Талю все это было невдомек. Он играл в свою игру, он видел больше, чем остальные, он источал энергию, он “оживлял” фигуры, он делал то, что обязан был делать, что не мог не делать по данному ему Природой праву. Он жил в своем, талевском, измерении, где он был Моцартом, где он должен был создавать свои великие шахматные мелодии. И подобно Моцарту, убедившему мир в том, что существует не семь канонических нот, а неисчислимое их количество, Таль убеждал мир, что на шахматной доске не тридцать две фигуры, а столько, сколько дано увидеть именно ему, что пожертвованные и погибшие фигуры оставляют на доске свой след, их души продолжают витать над партией, а оставленные ими поля заколдованы и несут вам поражение, разочарование, непонимание, что же в конце концов произошло, и возможную зависть по отношению к победителю…

Таль не был снобом. В своем стиле он одинаково относился к победе как над чемпионом, так и над любителем в сеансе одновременной игры.

Часто, если я оказывался в том же городе, где проходил турнир с участием Таля и в свободное время он давал сеанс, мне непременно следовало от него приглашение "сесть двадцать шестым”. И я с радостью это приглашение принимал. Ну что Арканов за партнер для Таля? Жалкий, неподтвержденный перворазрядник… Но если партия складывалась так, что дальнейшее течение не представляло для Миши интереса, он с серьезным видом предлагал мне ничью, которую я, естественно, принимал, становясь предметом восхищения со стороны участников сеанса и болельщиков. Если же партия втекала в талевское русло, он садился напротив меня на стул, нависал над доской, лицо его приобретало странное выражение, от которого становилось не по себе, он пожирал меня своими проникающими глазами, тяжело дышал, шевелил губами и делал наповал разящие ходы. “За что? – думал я. – За что, Миша? Мы же друзья… ” И сразу же после окончания экзекуции он превращался в нежного, застенчивого Мишу и произносил: “Не убегай после сеанса. Мы с тобой выпьем, если не возражаешь… ”

 

И я не возражал.

Но что-то после того лета, в моем представлении, пошло не так. Монументальный Михаил Моисеевич “ссадил" Мишу с трона, а потом раскололся, казалось бы, прочный семейный плот. И по одну сторону остался Таль, а по другую – самая красивая женщина в мире и самый красивый в мире ребенок… И болезни, и операции, и привыкание к морфию в послеоперационный период (это часто бывает), и мучительное отвыкание от него, и "Кент" в нечеловеческих количествах… Вторая семья, еще одна… И ничего материального для себя.

Все для тех, кто в данный момент рядом с ним и добр к нему… И практически полная нищета, хотя выигрывал он “неслабые” турниры и по составу, и по призовому фонду… А для себя – только шахматы да любовь к сыну, к дочери… И огромное количество кривотолков, потому что не укладывается гений в прокрустово ложе “нормального” человека… И как остается он загадкой в шахматах, так еще большей загадкой остается он как личность… Ну, не пришелец же он на самом деле… И вся его нарастающая с годами отрешенность какая-то… Как будто все равно, как продолжается жизнь и чем и когда она окончится…

… А поехал я в голландский город Тилбург, где проходил ежегодный престижнейший турнир, по главному обстоятельству… Сказали мне, что живущая в Антверпене мадам Салли Ландау хочет “иметь встречу” со мной на предмет написания книги по ее воспоминаниям о Тале, с точки зрения женщины, не просто близкой ему, – с точки зрения матери (скажем так) самого красивого для Миши ребенка… Потому что и для нее Таль до сих пор остается загадкой… Что ж поделаешь, если каждая женщина (это мое убеждение) живет с незарастающей раной, оставленной ей одним-единственным мужчиной… Что ж поделаешь, если каждый мужчина бывает ранен одной-единственной в мире женщиной. И это известно только ему…

… Я встречался с мадам Ландау сначала в Тилбурге, по- том в Антверпене, где она сейчас живет. Я смотрел на нее и вспоминал то далекое, прекрасно-ленивое, как в фильмах Висконти, лето на Рижском взморье. И я решил окунуться в адский омут этой литературной работы и написать о Тале словами и чувствами женщины, которая была для него самой красивой женщиной в мире… Хотя думаю, что это загадку гения тоже не решит…

Арк. Арканов

САЛЛИ

(Саська, Рыжик, Салли Ландау, мать Геры Таля)

В последнее время я все чаще прихожу к выводу, что человеческая жизнь есть не что иное, как мимолетное мгновение, кем-то искусственно растянутое на долгие или не очень долгие годы – кому сколько отпущено – с наполнением каждого прожитого отрезка времени конкретными и разными эпизодами, которые остаются на “складе” нашей памяти. И мы сами являемся “заведующими” этих складов. Одни “кладовщики” содержат все в полном порядке: “каталоги” случайных и не случайных событий, образы пересекавших вашу жизнь людей, их портреты, характеры, привычки, мысли, выражения, поступки… Имена и фамилии – в строгом алфавитном порядке. Полная хронологическая точность… Одним словом, некий мощный компьютер, который по вашему приказу тут же выдает нужный текст.

У других “кладовщиков” – настоящий бедлам, “свалка”, груда беспорядочно собранного “мусора”, роясь в которой, можно случайно наткнуться на какую-то деталь, и она напомнит вам что-то, может быть, не очень приятное, и тогда вы швырнете ее снова на свалку, а может быть, совсем наоборот – эта деталь, лоскуток, обрывок, заденет какую-то душевную струну, и она зазвучит, возрождая прежнюю, давнюю, казалось бы забытую, мелодию, и эта мелодия потянет вас в сладкий омут пережитых когда-то неповторимых волнений. Как старые фотографии или любительские видеофильмы, на которых либо вы когда-то кого-то запечатлели, либо кто-то когда-то запечатлел вас… Как ласковый сон, когда не хочется, чтобы он окончился, когда хочется, чтобы он был вечным (я иногда наивно надеюсь на то, что смерть – томительный теплый вечный сон).

Я принадлежу к “кладовщикам” второго рода. Я – бессистемный импульсивный человек, который сначала что-то делает и лишь потом думает над тем, что он сделал. Я обыкновенная слабая женщина, в которой жила и живет, радовалась и радуется, страдала и страдает ее женская сущность в полном смысле этих слов. Во мне, как себе представляю, удивительным образом уживаются эгоистичность и стремление к самостоятельности с любовью к окружающим меня людям и подсознательным желанием быть женщиной, защищенной живущим с тобой мужчиной от всякого рода мелких и крупных житейских неприятностей…

Я буду откровенной в этой книге. Миша мне простит… Как и раньше прощал… Потому что любил – позволяю себе так думать.

Заранее прощу извинения у тех людей, которых не упомяну, когда буду говорить о Мишиных друзьях. Я ведь сказала, что являюсь “кладовщиком памяти” второго рода, тем более, что после Мишиной смерти у него объявилось огромное количество друзей. Но, поверьте мне, многие из них при Мишиной жизни не имели права называть себя даже просто хорошими знакомыми. Всегда бывает так – после смерти выдающаяся личность обрастает друзьями, одноклассниками, дальними родственниками… Вспомните Маяковского, Высоцкого… Но простим людям их слабость – это, видимо, подсознательное или, может быть, сознательное желание увеличить свою значимость на всю оставшуюся жизнь… Я прошу также прощения за то, что вполне осознанно не назову некоторые имена и фамилии, чтобы не ставить ни самих этих людей, ни их близких в неловкое, порой двусмысленное положение… Может быть, они и не сделали Мише ничего плохого, но, как говорится, на всякий случай. Кто их узнает, тот узнает, а кто не узнает, может быть, и не надо: не стоит возвращаться в давнее прошлое…

Но повторяю: скрывать я ничего не собираюсь, да и скрывать-то нечего… Даже возраст… Кстати говоря, меня всегда немного смешат женщины, скрывающие свой возраст. Еще можно манипулировать годами в юности, в молодости, скидывая или прибавляя некоторое количество лет в зависимости от конкретных обстоятельств – безобидные, чисто женские уловки. Но потом?!..

Я могу смело открыться вам: родилась в городе Витебске в 1938 году. Чтобы ни у кого не было поздних разочарований, сразу скажу, что родители мои были еврейскими актерами. Фамилия отца, которую я ношу по сей день, Ландау, и это единственное, что у меня есть общего со знаменитым физиком, хотя многие были убеждены, что я из семьи того самого великого “Дау”. В общем-то такое заблуждение можно понять: представителям неосновных национальностей всегда хочется верить в неординарность – уж если великий Михаил Таль женился на Салли Ландау, то эта Салли – наверняка дочка или, на худой конец, племянница “того самого”! Увы! Михаил Таль женился на дочери двух незнаменитых актеров.

Моя мама играла на сцене с тринадцати лет. Не хочу преувеличивать – то не было результатом ее какого-то небесного дарования, хотя, как сама могла потом убедиться, актриса она была хорошая. Мамина ранняя профессионализация объяснялась весьма земными причинами: в семье помимо нее было еще пятеро детей, и просто нечего было есть – надо было зарабатывать на жизнь. В Минске ее приняли в театральный институт, где она и познакомилась с папой.

Что касается отца, то он был совершенно незаурядной личностью. Я уж не говорю о его уме, актерском даровании, невероятном и особенном чувстве юмора. Миша, с удовлетворением замечу, его обожал… Папа обладал уникальными музыкальными способностями. Он играл на семи музыкальных инструментах. У него был прекрасный баритональный тенор. Он закончил дирижерские курсы. Однажды Соломон Михоэлс увидел отца на сцене. Он сказал ему немало лестных слов и даже, кажется, пригласил в свой театр… Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает…

Война внесла свои коррективы не только в жизнь моих родителей…


Мне тогда было два с половиной года, и, конечно, я почти ничего не помню. Но из рассказов родителей знаю, что, когда началась война, я была у бабушки в Витебске. Театр, в котором мама с папой работали, разъезжал с гастролями по всему Советскому Союзу, и меня отправили к бабушке. Фашистская армада приближалась столь быстро, что бабушке вместе со мной и двумя моими тетями пришлось, все бросив, в буквальном смысле слова удирать в Сибирь. Какими-то обрывками помню жаркий переполненный поезд, бомбежки, в которых я, будучи совсем маленькой, не видела никакой опасности и не понимала, почему бабушка, как только в небе появлялись самолеты, бросалась на меня и закрывала своим телом.





Вообще человеку свойственно помнить запахи детства – до сих пор слово “война” ассоциируется у меня с запахом крутых яиц и неповторимым запахом бабушки…

А с мамой и папой мы просто потерялись. Потом я узнала, что для того времени такое было не столь редким явлением. Война началась летом – кто где… Многие теряли своих детей, братьев, сестер. И далеко не всем удавалось в конце концов найти друг друга. Повторяю, я смутно помню события тех дней. И поскольку жила в основном у бабушки, то и думала, что она моя мама. А бабушка часто говорила, что вот, Саллинька, скоро найдутся мама с папой и… Для меня это было, можно сказать, пустым звуком, отвлеченным понятием. Раз я считала, что бабушка и есть моя мама, то (по ее словам) часто спрашивала: “Разве у меня есть еще и вторая мама?” Бабушка пыталась мне объяснить, но напрасно…

От сибирской эвакуации в моей памяти сохранились три главных фрагмента: очень добрые люди, постоянное чувство недоедания и белый-белый снег под ярким солнцем – даже глаза слезились… И еще я отчетливо помню, как к нам в домик приходили люди, как бабушка ставила меня на табуретку и я пела… Про Катюшу пела, “Бьется в тесной печурке огонь” тоже пела. Смысла, конечно, не понимала, но пела. Голосок у меня был забавный (это мне потом говорили мама с папой и бабушка), а слух, как выяснилось много позже, – абсолютный… Люди приходили, помню, не с пустыми руками: кто молоко приносил, кто яйца… Будем считать, что зарабатывать на хлеб “сценической деятельностью” я начала с двух с половиной лет…

А мама с папой, оказывается, попали в Ташкент и позже через Красный Крест разыскали нас. За мной приехала моя тетя и увезла в Ташкент. Мне тогда уже было пять лет, и я, можно сказать, впервые увидела своих родителей и еще долгое время называла их на “вы”.

Чтобы прокормиться, родители давали, как тогда выражались, “левые” концерты и брали меня с собой. На этих концертах я пела уже под оркестр. В общем, я превратиласьв типичного “вундеркинда”… Голос, как говорили, был у меня “потрясающий”, с диапазоном в две октавы. И любила я это занятие – хлебом не корми. Хотя все относительно – одним из главных и наиболее стойким воспоминанием о детстве остается все-таки постоянное недоедание…

Потом я стала петь на радио, а моя тетя мне аккомпанировала. Она-то и настояла, чтобы в шесть лет меня отдали в ташкентскую музыкальную школу.

Я не случайно рассказываю о тех годах довольно подробно, потому что обостренная любовь к сцене, к музыке, к пению, к завораживающему тебя актерскому бытию стала неизменным лейтмотивом всей моей жизни. Это отразилось впоследствии на моих взаимоотношениях с Мишей, по-разному и очень сильно…



В музыкальной школе я проучилась два года, потому что папа с мамой уехали вместе со своим театром в не помню уж какой город. Где-то в центре России. И меня опять отправили к бабушке в Белоруссию, но теперь уже в Могилев, где я жила несколько лет. А в пятьдесят втором году все еврейские театры расформировали, многих ведущих актеров посадили, кого-то расстреляли, кого-то упекли в сумасшедший дом… Жуткое было время… Отец скрывался, его разыскивали… Наконец родителям повезло: моя тетя вышла замуж в Вильнюсе и помогла им перебраться туда. Для них Вильнюс оказался спасением, а для меня – второй родиной.

Меня приняли в детскую музыкальную школу при Вильнюсской консерватории. Учиться пришлось в двух школах одновременно – в общеобразовательной и музыкальной. Заниматься было чудовищно трудно, учитывая мою “особую любовь” к математике, химии и физике. Но меня переводили из класса в класс, потому что я занимала для школы первые места на разных конкурсах художественной самодеятельности. Девятый и десятый классы я заканчивала в вечерней школе, но даже не очень высокие требования меня не спасли – на выпускных экзаменах я получила двойку по алгебре, вручение аттестата зрелости отложили до осенней переэкзаменовки. Но это обстоятельство меня не очень тронуло, потому что все мои помыслы были в то время устремлены к музыке и… актерской деятельности. Видимо, сказались родительские гены, и я стала посещать драмкружок при консерватории, где довольно скоро обратила на себя внимание.

 

И вот в это самое лето, когда я благополучно завалила алгебру, в Вильнюс приехал директор МХАТа Радомысленский. Он увидел меня в любительском драмкружковском спектакле и сказал, чтобы я все бросила и поехала в Москву учиться. Уговорить меня не составило большого труда – я была (и такой осталась) легкой на подъем, со склонностью к безоглядным поступкам и с довольно высоким рейтингом, который, признаюсь, я сама себе установила.

Тот год был для меня страшно везучим и каким-то светлым. У меня все получалось с первого раза. Я приехала в Москву и сдала вступительные экзамены по актерскому мастерству в четыре (!) высших учебных заведения – во ВГИК, в Школу-студию МХАТ, в ГИТИС и в Вахтанговское училище! И была допущена к экзаменам по общеобразовательным дисциплинам, но тут-то и выяснилось, что у меня нет аттестата зрелости… Я сказала, что аттестат привезу или пришлю осенью, что я не сдала алгебру. И уехала обратно в Вильнюс.

Мама с папой устроили по поводу моего приезда большой праздник, пригласили в нашу квартиру друзей и родственников и сообщили им радостную весть, что их талантливая доченька принята аж в четыре московских вуза сразу. Все радовались, и поздравляли, и выпивали, и ели всякие вкусности, которые приготовила бабушка. И папа пел, и дочка пела и сама себе аккомпанировала на фортепьяно, и вообще – жизнь прекрасна и удивительна.... Среди гостей был режиссер Вильнюсского русского драматического театра, необычайно талантливый человек с не очень запоминающейся фамидией – Головчинер. Он поел, попил, как говорят в таких случаях, “разомлел” и вдруг ни с того, ни с сего говорит папе:

– Ну, и что? Ну, поедет Саллинька в Москву… Ну, проучится там целых пять лет. И для чего? Для того, чтобы надеяться, что в сорок пять лет ей дадут сыграть Офелию? Я предлагаю другой вариант: у нее нет диплома – зато у нее есть дарование. У меня есть актеры с московскими дипломами, которые не могут сделать по сцене и двух шагов… С вашего позволения возьму ее в труппу без диплома, и вы увидите…

Нет, действительно, это было везучее лето – меня взяли в труппу Вильнюсского русского драматического театра.

Через три месяца я уже играла в спектакле “Сонет Петрарки”. Салли Ландау заметила вильнюсская пресса… Я иногда достаю газетные вырезки с панегириками в мой адрес; перечитываю их с некоторой усмешкой. С грустной усмешкой… И думаю: “А что, если бы я все-таки уехала учиться в Москву? Сколько красивых способных молодых провинциалок пытались завоевать столичный театральный мир! И сколько из них остались на ролях “вторых грибов в третьем составе”! ”



И вот, когда я так думаю, то сама себе отвечаю: “. Салли, как это ни тривиально звучит, но: судьба приготовила тебе другую роль. Она распределила тебя в другой театр, где главную роль будет исполнять Гений, а ты будешь в роли его жены. И это страшно трудная роль – роль любящей и страдающей, роль ревнивой и вызывающей ревность, роль матери, сестры и любовницы одновременно, роль зависимой и роль рвущейся к самостоятельности… Видимо, непосильная для тебя роль. Но ты останешься в этой роли до конца жизни, даже тогда, когда Гений уйдет со сцены… ”

Тогда мне было семнадцать лет.

С Мишей я познакомилась через два года.

Я не хочу обременять читателя перипетиями своей актерской жизни в Вильнюсском русском драматическом театре. Если это кому-нибудь и интересно, то только, пожалуй, мне самой.

Сегодня, спустя много. лет, я прихожу к выводу, что сюжетная линия моей судьбы была спланирована где-то ТАМ. Порой эта линия пересекалась с линиями случайных людей, не задержавшихся в моей памяти даже именем. Иногда встречались люди, оставившие в моей жизни глубокий след. Но так или иначе все жестко и закономерно шло к тому, что на авансцене должна была появиться главная фигура. Цепочка случайностей, которая становится закономерностью, осознается нами, как правило, потом. В то давнее время я сама себе напоминала попрыгунью-стрекозу, и лето красное казалось вечным, и зима не катила в глаза… Дара ясновидения я была лишена (и слава Богу! ). Я обладала другими качествами – хорошо пела, недурно играла на рояле, легко двигалась и была чертовски хороша. Так, во всяком случае, говорили окружающие, к моему искреннему удивлению. Пройти по улице незамеченной мне никогда не удавалось. Наверное, виной всему были мои огненно-рыжие волосы…

Как-то, когда Миша взял меня на турнир на Кюрасао, мы возвращались с пляжа в гостиницу… Он остановился, посмотрел на меня внимательно и вполне серьезно, без иронии, что было для него редкостью, сказал: “Такие волосы бывают только у инопланетянок”. Они у меня были не просто рыжие – они имели цвет золотого слитка. Но самое поразительное заключалось в том, что точно такого же цвета и глаза… Однажды во время гастролей театра в Белоруссии я зашла в один магазинчик, и продавщица, взглянув на меня, сказала: “Девочка! Как Вам удалось так удачно выкрасить волосы под цвет глаз! ”

Ну, да ладно…

Худсовет театра решил ставить “Эзопа”, и на постановку был приглашен режиссер Театра им. Вахтангова Георгий Барышников. После одной из репетиций я вышла во дворик театра. День был теплый и солнечный. Я зажмурила глаза и подставила лицо солнцу. И неожиданно услышала: “Вы не боитесь, что Ваши волосы выгорят? ”

Это был Барышников. Он смотрел на меня так выразительно, что мне стало как-то не по себе. Я уже знала цену таким взглядам. Но на сей раз это было так чисто и так искренно, что мне даже не захотелось, как принято говорить, “отшить” его, хотя за словом в карман в подобных случаях я, как правило, не лезла. “Теперь я понимаю, – сказал он, – почему в Вильнюсе Вас называют Суламифь”.

Красивый мужчина ни тогда, ни потом не имел шанса стать героем моего романа. Красавчики не волновали меня. Барышников не явился исключением из моих предпочтений: фантастический интеллект, образованность и удивительная тактичность.... Он был невысокого роста, полноватый, в очках. Ему было тридцать два года против моих восемнадцати… В общем, не буду утомлять подробностями – он стал моим первым мужчиной и учителем во всем: в театре, в жизни, в любви… Во всем. Наши взаимоотношения развивались так бурно, что вскоре он ушел от жены, и мы договорились, что он забирает меня в Москву, в Вахтанговский театр… “Эзоп” был выпущен, я провожала Барышникова в аэропорту Вильнюса. До сих пор помню его лицо в маленьком окне самолета. Меня не мучили никакие дурные предчувствия. Я находилась в радостном предощущении будущего…

Через два дня из Москвы позвонила его мама и сказала, что Георгий умер от инфаркта миокарда. Второй раз судьба “не пустила” меня в Москву. Если бы я что-то хотела приукрасить, то, наверное, придумала бы здесь эпизод, в котором случайная цыганка нагадала мне скорую не очень дальнюю дорогу в другой город. Но никакой цыганки не было. Было отчаяние, была затяжная депрессия и было полное отторжение театра и всего, что могло напоминать о Георгии…

Так случилось, что тогда приехал на гастроли Рижский ТЮЗ, и его руководитель Павел Хомский предложил мне стать актрисой этого театра и переехать в Ригу. Моя воля в то время была настолько парализована, а апатия столь велика, что, если бы мне предложили переехать в Таллин, Брянск, Новосибирск, тоже бы согласилась. Я не могла больше оставаться в Вильнюсе, хотя любила и люблю этот красивый город. Я бы просто повесилась от тоски и одиночества. И ни мама, ни папа, ни бабушка не смогли бы мне помочь… Паша Хомский оказался в тот момент спасительной соломинкой, и маршрут моей судьбы круто изменился…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12 
Рейтинг@Mail.ru