bannerbannerbanner
Моя рыба будет жить

Рут Озеки
Моя рыба будет жить

5

Она прислушалась к мягкому тиканью часов в темноте, к размеренному дыханию Оливера. Потянувшись к ночному столику, она нащупала дневник. Провела пальцами по мягкой ткани, нащупала оттиск потускневших букв на обложке. Они до сих пор хранили форму À la recherche du temps perdu, но обрели абсолютно иной смысл. Обрели внезапно, резко, когда страницы были вырваны из переплета чьими-то умелыми руками, заменившими Пруста на нечто совершенно новое.

Мысленно она могла в любой момент вызвать перед глазами неровные фиолетовые строки, складывавшиеся в солидные абзацы. Она не могла не заметить – с восхищением – свободу, с которой девочка выражала свои мысли. Никаких колебаний. Практически никаких сомнений в выборе слова, или фразы, или выражения. Всего пара вычеркнутых предложений и строк, и это тоже вызывало у Рут чувство, похожее на благоговение. Прошли годы с тех пор, как она садилась за новую страницу с подобной уверенностью.

Я тянусь к тебе сквозь время.

Дневник вновь источал тепло у нее в ладонях, и она знала, что это явление имеет мало общего с таинственной природой книги, и много – с переменами в ее собственном теле. Мало-помалу она привыкала к внезапным перепадам температуры. Руль в машине, который вдруг становился горячим и липким у нее в руках. Обжигавшая ухо подушка, которую она, проснувшись, находила на полу вместе с одеялом – во сне она сбрасывала их с кровати, будто в наказание за удушающий жар.

От часов на запястье, наоборот, исходила прохлада.

Я тянусь к тебе сквозь время… ты тоже тянешься ко мне.

Она поднесла дневник к носу и вдохнула, различая отдельные запахи: щекочущий ноздри затхлый аромат старой книги, резковатые нотки бумаги и клея, и еще что-то, что, как она поняла, могло быть только Нао: горечь, как от кофейных зерен, и сладкий фруктовый оттенок – должно быть, шампунь. Сделав еще один вдох, на этот раз – глубокий, она отложила книгу – нет, совсем не милый дневник невинной школьницы – обратно на столик у кровати, все еще размышляя о том, как именно нужно читать этот невозможный текст. Нао твердо заявила, что пишет только для нее, и Рут решила пока придерживаться этой линии. Это самое меньшее, что она могла сделать как читатель этих записок.

Ровное тиканье старых часов, казалось, становилось все громче. Как вообще можно искать утраченное время? Раздумывая над этим вопросом, она вдруг осознала, что подсказкой может стать темп. Нао писала дневник в реальном времени, проживая свою жизнь день за днем, момент за моментом. Быть может, если бы Рут замедлила темп, стараясь читать не быстрее, чем Нао писала, ей удалось бы полнее пережить опыт Нао. Конечно, даты в дневнике отсутствовали, и нельзя было точно сказать, насколько быстро или медленно появлялись записи, но были подсказки: менялись оттенки чернил, менялись наклон и плотность почерка; все это могло указывать на перемены настроения – или на разрывы во времени. Если она изучит дневник с этой точки зрения, то сможет разбить текст на гипотетические интервалы, даже пронумеровать их и соответственно подобрать темп. Если она почувствует, что записи идут потоком, то позволит себе читать дальше и будет делать это быстрее, но если станет понятно, что Нао писала медленно, ей тоже нужно будет замедлить темп или вообще остановиться. Так у нее не возникнет ложного впечатления о скорости развития событий в жизни Нао; кроме того, она не будет тратить слишком много времени. Она сможет сбалансировать чтение дневника и всю ту работу, которую ей еще предстоит проделать над собственными воспоминаниями.

План казался вполне разумным. Успокоившись, Рут взяла книгу с ночного столика и сунула под подушку. «Девчонка права, – подумалось ей. – Это абсолютно личное и настоящее».

6

В ту ночь ей снилась монахиня.

Сновидение обрело форму на склоне горы где-то в Японии; тишину нарушали только пронзительное стрекотание насекомых и свежий ночной ветерок, неустанно теребивший ветки кипарисов. Среди деревьев в лунном свете мягко поблескивали черепицей изящные изгибы храмовой крыши, но даже в полумраке было заметно, что здание едва держится и рискует вскоре обратиться в руины. Единственным освещенным местом внутри храма была комната, выходившая в сад; старая монахиня сидела, подогнув колени, за низким столиком, склонившись к сияющему квадрату монитора, который отбрасывал серебристый свет на ее древние черты. Фигура, склонившаяся к компьютеру, была размыта темнотой, но Рут могла различить, что спина ее была согнута, будто вопросительный знак, а черная когда-то ряса казалась старой и поношенной. С шеи у нее свисал квадратный, сшитый из отдельных лоскутов кусок ткани, будто слюнявчик у младенца. Луна заглядывала в комнату из сада через раздвижные двери веранды. Бритая голова куполом отсвечивала в лунном свете, и, когда монахиня повернула голову, Рут уловила отблеск монитора на очках в квадратной массивной оправе, похожих на те, что носила она сама. Лицо монахини выглядело странно юным в неверном свете экрана. Она печатала что-то осторожно указательными пальцами, искривленными артритом.

«Иногда вверх…» – набирала она. Запястья у нее были согнуты, как сломанные ветви, а пальцы, тщательно выискивающие каждую букву, были похожи на крюки.

«Иногда вниз…»

Это был ответ на вопрос Нао о лифте. Она нажала ENTER и вновь опустилась на пятки, закрыв глаза и будто погрузившись в дремоту. Спустя несколько минут сбоку экрана выскочила иконка и прозвенел электронный колокольчик. Она выпрямилась, поправила очки и наклонилась к монитору. Потом начала печатать ответ.

Вверх вниз, одно и то же. Но и разное.

Она ввела текст и опять в ожидании уселась на пятки. Когда прозвенел колокольчик, она прочла входящее сообщение и кивнула. Потом подумала с минуту, потирая гладкую макушку, и начала печатать опять.

Когда верх глядит вверх, верх – это низ.

Когда низ глядит вниз, низ – это верх.

Не-одно, не-два. Не одно и то же. Не разное.

Теперь понимаешь?

На то, чтобы напечатать все это, у нее ушло немало времени, и, когда, наконец, она нажала ENTER, чтобы отправить сообщение, вид у нее был усталый. Она сняла очки, положила их на край низкого столика и протерла глаза своими скрюченными пальцами. Вновь надев очки, медленно разогнула спину и не торопясь встала. Убедившись, что ноги прочно стоят на полу, она двинулась, шаркая, через комнату к раздвижным бумажным дверям на веранду. Белые носки ярким пятном выделялись на фоне пола; темное дерево поблескивало в лунном свете, отполированное бесчисленными ногами в бесчисленных носках. Она остановилась на краю веранды и посмотрела в сад, где старые камни отбрасывали длинные тени и где шелестел бамбук. Сделав глубокий вдох, затем еще один, она развела руки в стороны, словно ворона, расправляющая крылья перед полетом. Постояла так секунду, совершенно неподвижно, потом свела руки перед собой и начала размахивать ими вперед-назад. Рукава ее надувались и хлопали от ветра, и когда казалось уже, что она вот-вот оторвется от земли, она будто переменила решение, завела руки за спину и сцепила пальцы, впечатывая их в спину, стараясь выгнуть позвоночник. Задрав подбородок, она изучала луну.

Вверх, вниз.

Гладкая кожа бритой головы вновь отразила свет, и издалека, оттуда, где стояла Рут, казалось, будто две луны ведут беседу.

Нао

1

Время решает все. Где-то я прочла, что мужчины, родившиеся между апрелем и июнем, совершают самоубийство чаще, чем мужчины, рожденные в другое время года. Мой папа родился в мае, может, это все и объясняет. Не то чтобы он преуспел. Пока нет. Но он продолжает пытаться. Это только вопрос времени.

Я знаю, я обещала написать о старушке Дзико, но мы с папой поссорились, так что голова у меня вроде как не тем занята. Ну, это не была прямо настоящая ссора, но мы друг с другом не разговариваем. На деле это означает, что это я с ним не разговариваю. Он, наверно, даже ничего не заметил, в последнее время он редко замечает чувства окружающих, и я не хочу его расстраивать замечаниями типа: «Эй, пап, на случай если ты не заметил, мы тут поссорились, о’кей?». У него и так есть о чем подумать, и я не хочу добавлять еще один депрессивный фактор.

Уж точно мы не ссоримся из-за того, что на самом деле я не хожу в школу. Проблема в том, что вступительные экзамены в старшую школу я завалила, так что в хорошее место мне теперь не попасть и единственный вариант – идти в ремесленное училище, куда попадают тупые дети, что явно не вариант. Мне, в общем, плевать, получу я образование или нет. Я бы лучше стала монахиней и ушла жить в горы к старушке Дзико, но папа и мама говорят, что сначала я должна закончить старшую школу.

Так что прямо сейчас я – ронин, а это такое старинное слово для воина-самурая, у которого нет господина. В феодальные времена у каждого самурая должен был быть лорд или господин. Смысл самурая в том, что он служит господину, и если твоего господина убивали, или он совершал сеппуку[31], или терял свои замки во время войны или как-то еще, то все. Бах! Смысла в твоей жизни больше не было, ты становился ронином и шатался, где придется, ввязывался в драки на мечах и вообще нарывался на неприятности. Ронины были довольно стремными личностями, вроде тех бездомных, которые живут под брезентом в парке Уэно, плюс если бы кто раздал им острющие мечи.

 

И слепой заметит, что я не воин-самурай, но в наше время ронином называют всего лишь несчастного тупицу, который провалил вступительные экзамены и теперь должен брать дополнительные уроки на курсах и зубрить дома, пока не накачается уверенностью и энтузиазмом для новой попытки. Обычно ронин – выпускник старшей школы, и вот он живет с родителями, пока длятся его попытки поступить в университет. Стать, как я, ронином после средней школы довольно необычно, но лет мне больше, чем моим одноклассникам, и вообще-то теперь, когда мне стукнуло шестнадцать, в школу я могу совсем не ходить. Это если по закону.

Слово «ронин» пишется вот так:  – один иероглиф обозначает волну, другой – человека, что, в общем и целом, соответствует тому, как я себя ощущаю. Как маленькая человеческая волна, которую носит по бушующему морю жизни.

2

Вообще-то в том, что я провалила экзамен, моей вины нет. Со своим образованием я не могла попасть в хорошую японскую школу, сколько бы ни занималась. Папа хочет, чтобы я пошла в международную старшую школу. Хочет, чтобы я поехала в Канаду. У него пунктик насчет Канады. Говорит, это как Америка, только с медицинской страховкой и без пушек, и ничто не мешает тебе реализовать здесь свой потенциал, и не нужно беспокоиться о том, что думает общество, или что ты заболеешь, или что тебя застрелят. Я сказала ему не заморачиваться, потому что мне и так до крысиной задницы, что подумает общество, и у меня не наберется столько потенциала, чтобы время на него тратить. Но, конечно, насчет здоровья и пушек он прав. Здоровье у меня в порядке, и идея смерти мне не претит, но как-то не хочется, чтобы меня завалил какой-нибудь фрик-старшеклассник в плаще, торчащий на «золофте» и только что сменявший свой Xbox на полуавтоматический пистолет.

Мой папа был когда-то влюблен в Америку. Я не шучу. Это было, будто Америка была его любовницей, и любил он ее так, что мама ревновала, честно. Мы раньше жили там, в городке под названием Саннивэйл. Это в Калифорнии. Папа был тогда таким крутым программистом, за такими хедхантеры охотились, и вот, когда мне было три, его нашли и предложили шикарную работу в Силиконовой долине, и мы все туда переехали. Мама была не в восторге, но в то время она делала все, что говорил папа, а я – я не помню ничего о той Японии, когда я была маленькой. Насколько я могу судить, моя жизнь началась и закончилась в Саннивэйле, что делает меня американкой. Мама говорит, сначала я вообще не понимала по-английски, но они отдали меня в ясли под началом симпатичной дамы по имени миссис Дельгадо, и я прижилась как рыба в воде. Так уж устроены дети. Моей маме пришлось труднее. Она так и не освоилась с английским, и друзей у нее было немного, но она с этим мирилась, потому что папа зарабатывал кучу денег и она могла покупать себе по-настоящему классные шмотки.

Так что все было зашибись, и мы плыли по воле волн, но вот происходило все это в стране чудес, которую позднее назвали «доткомовский пузырь», и когда этот пузырь лопнул, папина фирма обанкротилась, его уволили и наши визы больше не действовали, так что нам пришлось вернуться в Японию, что было полным отстоем, потому что папа не просто потерял работу, он еще и вложил хороший процент от своей шикарной зарплаты в акции компании, так что вдруг оказалось, что сбережений у нас тоже нет, а Токио – город недешевый. Это был полный и окончательный капец. Папа дулся, как отвергнутый любовник, мама была вся такая напряженная, мрачная и «я же говорила», но, по крайней мере, языком они владели свободно и могли считаться японцами. Я, напротив, была в полной попе, потому что думала о себе как об американке и, хотя дома мы всегда говорили по-японски, мой разговорный язык сводился к простейшим бытовым выражениям типа: «где мои карманные деньги», «передай джем» или «о, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, не заставляйте меня уезжать из Саннивэйла».

В Японии существуют специальные наверстывающие школы для детей-кикокусидзё[32] вроде меня, которые сильно отстали от японских сверстников после нескольких лет пребывания в тупых американских школах, пока их папы работали на свои компании за границей. Вот только папа не работал ни в какой компании, и его не переводили обратно в японский офис. Его уволили. И нельзя сказать, чтобы я отстала от уровня сверстников – я ходила только в американские школы и была позади с самого начала. И мои родители не могли себе позволить дорогущую школу для кикокусидзё, так что в конце концов они просто сдали меня в государственную среднюю школу и мне пришлось повторять полгода в восьмом классе, потому что я перевелась в сентябре, а это середина учебного года в Японии.

Ты, наверно, давно уже не в средней школе, но если сможешь припомнить несчастного лузера, который перевелся к вам в середине восьмого класса из-за границы, может, в тебе проснется капелька сочувствия. Я вообще не имела понятия, как надо вести себя в японском классе, разговорный язык у меня был на уровне плинтуса, и к тому времени мне было почти пятнадцать – я была старше, чем мои одноклассники, и крупнее тоже, ото всей этой американской жратвы. Еще мы только что разорились, так что у меня не было карманных денег или всяких модных штучек, и, в общем, это была пытка. В прямом смысле. В Японии это называют «идзимэ»[33], но это слово не передает всего, что делали со мной эти ребята. Я бы, наверно, была уже мертва, если бы старушка Дзико не научила меня, как развить себе суперпауэр. Идзимэ – это причина, по которой вариант со школой для тупых никак не катит, – мой опыт показывает, что тупые дети могут быть гораздо опаснее умных, потому что им нечего терять. Школа – это просто небезопасно.

Но Канада – это безопасно. Папа говорит, в этом разница между Канадой и Америкой. Америка быстрая, и сексуальная, и опасная, и щекочет нервы, и там легко обжечься, но Канада – это безопасно, а папа мой правда хочет, чтобы я была в безопасности, и в этом он похож на типичного папу, каким бы он был, если б у него была работа и он не пытался все время покончить с собой. Иногда мне становится интересно: может, он хочет моей безопасности, чтобы не чувствовать себя таким виноватым, когда наконец добьется своего.

3

Первая попытка была примерно год назад. Мы тогда шесть месяцев как уехали из Саннивэйла и жили в крохотной двухкомнатной квартирке на западе Токио – единственное, что мы могли себе позволить, потому что цены на аренду были совершенно безумными, и это-то место мы смогли снимать только потому, что хозяин вроде был другом папы по университету и не давил на нас насчет «ключевых».{8}

Квартира, честно, была совершенно отвратительная, и все наши соседки были хостесс из баров, которые никогда не сортировали мусор и питались готовыми бэнто[34] из «7-илевен», а домой приходили пьяными часов в пять-шесть утра в сопровождении своих дружков. Завтрак у нас проходил под звуки их занятий сексом. Сначала мы думали, что это кошки на заднем дворе, но в основном это были хостесс. Точно никогда сказать было нельзя, потому что звуки они издавали совершенно одинаковые. Жуть.

Не знаю, можно ли передать это в письменном виде, но звучало оно вроде: «о… о… ооох», или: «оу… оу… оуууууу…», или: «нет… нет… неееееет…», будто юную девушку пытает садист, человек методичный, и он чуток заскучал, но остановиться пока не готов.

Мама вечно притворялась, что этого не слышит, но по тому, как белела натянутая кожа у губ и как она начинала есть тост малюсенькими кусочками, отщипывая все меньше и меньше, пока, наконец, не откладывала полусъеденный ломтик, уставившись на него, было понятно, она слышит все. Конечно, она слышала! Нужно было глухим быть, чтобы не слышать этих глупых девиц, как они кричат, и стонут, и взвизгивают, будто котята в кипятке, а их голые задницы шлепают по нашим стенам и долбят в наш потолок. Иногда комочки пыли и дохлые насекомые падали с люминесцентной лампы прямо мне в молоко, я, типа, тоже должна была молчать? Папа, в общем и целом, тоже все это игнорировал, и только когда раздавался особо мощный БУМ! он чуть опускал газету, глядел на меня и вроде как закатывал глаза, а потом быстро отгораживался газетой опять, пока мама не засекла и не устроила ему втык за то, что, не в силах сдержаться, я фыркаю и молоко течет у меня из носа.

В то время папа уходил каждый день, чтобы искать работу, так что утром мы выходили из квартиры вместе. Обычно мы старались выйти пораньше, чтобы пойти длинным путем. Не то чтобы мы договаривались или планировали заранее. Просто, покончив с завтраком, мы бросали тарелки в раковину, чистили зубы и направлялись прямиком к двери. Думаю, нам просто хотелось поскорее исчезнуть из поля зрения мамы, которая в те дни гнала довольно токсичную волну. Не то что мы с папой когда-нибудь обсуждали этот феномен. Не обсуждали, но и рядом находиться нам не хотелось.

И всегда был этот момент: когда мы покидали безопасность квартиры и делали шаг на улицу, мы вроде как косились друг на друга, а потом отводили глаза. Я думаю – я уверена, что ощущали мы одно и то же: вину за то, что оставляли маму одну, и беспомощность перед миром, к которому совершенно не были готовы – который был для нас абсолютно нереальным. Мы оба выглядели смешно и знали это. Раньше, в Саннивэйле, папа был крут. На работу он ездил на байке, в джинсах и кроссовках Adidas, через плечо – стильная сумка-мессенджер. А теперь он одевался в уродский синий полиэстровый костюм и ботинки без шнурков, а в руках у него был дешевый кейс, и выглядел он старым и консервативным. А я должна была носить эту тупую школьную форму, которая была мне безнадежно мала, и как бы я ни старалась, я не могла найти способ выглядеть в этом симпатично. Другие девочки в моем восьмом классе все были очаровательные крошки и умудрялись выглядеть одновременно секси и супермило в этой форме, тогда как я выглядела (и сама ощущала себя) как огромная перезрелая вонючая дубина. От тех моментов, когда мы выходили из квартиры, у меня в памяти осталось это обреченное чувство нереальности, будто мы были плохие актеры в ужасных костюмах, и пьеса обречена на провал, но на сцену нужно идти все равно.

Длинный путь вел через все эти старые кварталы по соседству, по торговым улочкам и, наконец, мимо маленького древнего храма, затесавшегося между бетонными офисными блоками. Храм был особым местом. Там пахло мхом и благовониями, и были звуки – насекомые, птицы, даже лягушек иногда слышно, и почти можно было почувствовать, как все вокруг растет. Прямо посреди Токио, стоит только сделать шаг внутрь ограды, ты будто проникаешь в древнее пространство, заполненное влажным воздухом, которое каким-то образом сохранилось, как пузырек во льду, со всеми запахами и звуками, пойманными внутри. Я читала, как ученые в Арктике, или там в Антарктике, или где-то еще, где очень, очень холодно, бурят скважины в леднике и достают из самой глубины вмерзшие в лед образцы древней атмосферы, такой, какой она была сотни тысяч или даже миллионы лет назад. И хотя это круто, без вопросов, мне все равно становится грустно при мысли об этих кусках льда, которые тают и испускают пузырьки древнего воздуха, будто маленькие вздохи, в отравленную атмосферу двадцать первого века. Глупо, я знаю, но именно такое у меня было ощущение от этого храма, как от замерзшего образца другого времени, и мне это очень нравилось, и я сказала об этом папе, а было это задолго до того, как я узнала Дзико, или провела лето у нее в горах, или что еще. Я даже не знала, что она существует.

 

– Так ты не помнишь, как мы навещали ее, когда ты была совсем маленькой?

– Нет.

– Мы заезжали к ней в храм, прежде чем уехать в Америку.

– Я не помню ничего до того, как мы уехали в Америку.

Мы шли дорожкой, ведущей вверх под деревянные ворота. Кошка спала на солнце у каменного фонаря. Пара вытертых каменных ступеней вела к затененному алтарю, где сидел Шака-сама, Господин Будда. Мы стояли бок о бок и глядели на него. Выглядел он мирно; глаза его были прикрыты, будто он собрался вздремнуть.

– Твоя прабабушка – монахиня. Ты это знала?

– Пап, я ж тебе говорила. Я даже не знала, что у меня есть прабабушка.

Я дважды хлопнула в ладоши, поклонилась и загадала желание, как учил папа. Я всегда желала одно и то же: чтобы он нашел работу, чтобы мы вернулись в Саннивэйл, а если уж ни то, ни другое не возможно, пусть хоть одноклассники перестанут меня пытать. Прабабушки-монахини меня тогда не интересовали. Я просто пыталась выжить, каждый день.

После храма папа провожал меня до школы и мы говорили о разных вещах. О чем именно, не помню, да это и не было важно. А важно было то, что мы были вежливы и не говорили обо всем том, что делало нас несчастными, – это был единственный известный нам способ любить друг друга.

Когда до ворот школы оставалось совсем немного, он чуть замедлял шаг, и я чуть замедляла шаг; он торопливо оглядывался вокруг и, убедившись, что никто не смотрит, быстро обнимал меня и целовал в макушку. Самая обычная в мире вещь, но ощущение было, будто мы делаем что-то незаконное, будто мы были любовники или что, потому что в Японии папы, как правило, не обнимают и не целуют своих детей. Не спрашивай, почему. Просто они этого не делают. Но мы обнимались, потому что мы были американцы, по крайней мере, в глубине души, а потом быстро отпрыгивали друг от друга на случай, если кто-то смотрел.

– Ты хорошо выглядишь, Нао, – говорил папа, усиленно пялясь куда-то поверх моей головы.

А я отвечала, разглядывая башмаки:

– Ага, ты тоже здорово смотришься, пап.

Мы отчаянно врали, но это было ничего, и остаток пути мы шли молча, потому что, если бы мы открыли рот после подобного вранья, полезла бы правда, так что мы молчали как рыбы. Пускай мы и не могли говорить друг с другом прямо, мне нравилось, что папа провожает меня до школы каждое утро, – это значило, что ко мне не начнут цепляться, пока он не помашет мне на прощание и не исчезнет за углом.

Но они ждали меня, я спиной чувствовала их взгляды, стоя у ворот, ощущая, как становятся дыбом волоски на руках и на шее, как учащается дыхание, а подмышки заливает пот. Мне хотелось вцепиться в папу и умолять его не уходить, но я знала, что этого делать нельзя.

31Сеппуку – ритуальное самоубийство, совершаемое посредством вспарывания живота; буквально: «живот» + «резать». Те же кандзи используются в слове харакири .
32Кикокусидзё – дети-репатрианты.
33Идзимэ – издевательство, травля в школе.
8«Ключевые деньги» (рейкин) в Японии – обязательный разовый платеж хозяину при съеме квартиры обычно в размере аванса, но сумма может доходить и до полугодовой арендной платы. Деньги считаются подарком и не возвращаются при расторжении договора.
34Бэнто – упакованный в коробку завтрак (обед, ужин).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru