bannerbannerbanner
Веретено (сборник)

Рустем Сабиров
Веретено (сборник)

Пилар, вызывающе глянув на него, вскинула изображение, будто любуясь им в лучах закатного солнца. Лицо Каносо вновь располосовал тик.

– Так ты хочешь, чтоб я ушёл?

– Нет, – Пилар продолжала, блаженно щурясь, любоваться распятием, – мне просто непонятно, отчего ты бесишься. Ведь это ж просто красиво…

– Красиво? – Белый шрам на щеке вдруг побагровел, будто вновь стал кровоточить. – Может ли быть красивым орудие истязания? Почему б тебе тогда не поставить на столик гарроту из чёрного дерева с серебряными пластинами или инкрустированный золотом «стул ведьмы»[7]? Крест… Если б ты хоть глазком видела, как оно происходит там. Эту кровь, эту желчную блевотину… это предельное унижение, когда на глазах у всех у тебя течёт из всех дыр, когда уже кажется, что смерть – это высший и недоступный дар небес. Клянусь, я знаю, что говорю… Дай-ка его сюда, – Каносо требовательно протянул руку. – Дай, я сказал!

Пилар, настороженно косясь, покорно подала ему распятие.

– А что я вижу здесь? Какую-то женоподобную рептилию с блаженно закрытыми глазёнками и капризным ротиком содомита. Это распятие?! О, если б я мог изобразить распятие таким, какое оно было, и подарить тебе, клянусь небесами, ты бы сошла с ума от ужаса. А это… Тьфу!

Каносо вдруг потемнел лицом и в бешенстве ударил изображением об угол стола, и оно разлетелось на куски…

* * *

– Прости, Пилар, что-то на меня нашло, – Каносо понуро встал, стараясь не глядеть на Пилар. – Наверное, я пойду. Я, собственно, затем и пришёл, чтоб попрощаться. Да, попрощаться. Это тебе трудно будет понять, но я…

– Попрощаться? – Пилар невесело усмехнулась. – А как же представление Тирсо де Молина?.. Шучу, Каносо. Как и ты пошутил. Да и нету у меня подходящей юбки для благородных заведений. Не поверишь, я так и поняла. С самого начала. Иначе б ты не стал так себя вести, – она вдруг со смехом пнула ногой чёрный кусок разлетевшегося распятия. – Ладно! Если мужчина, который от тебя уходит, нервничает и совершает несуразности, это всё же лучше, чем если б он был весел и игрив, шлёпнул по заднице на прощание и сказал: «Прощай, крошка, с тобой было чудно, но мне пора». Так?!

Каносо не ответил.

– Ещё хотела сказать, Каносо, – сказала, помолчав, Пилар, – никогда и никому не говори то, что ты мне сказал только что. Тем более мужчинам.

– Видишь ли, Пилар…

– Вижу. Я не ребёнок, Каносо. Я ребёнком не была вообще. Я в шесть лет повидала такое, чего пожилым господам в страшном сне не снилось. Знаешь, однажды в Провансе один крестьянин с утра не досчитался трёх лошадей. Сразу подумали на цыган. Он и его родня подняли всю деревню и пошли громить гадючье гнездо. Мужчин забивали мотыгами, женщин насиловали и топили в речке. Детей загоняли в шатры, шатры поджигали, тех, кто выбирался, загоняли обратно плетьми и пинками. Я спаслась, потому что заползла под трупы и дышала тем, что выдыхала земля. Когда выползла, меня заметили, хотели добить, но кто-то крикнул, что я не похожа на цыганку. Тогда меня исполосовали воловьим бичом, вырвали серьги из ушей и пинком сбросили в Гаронну с обрыва. Я добралась до островка посередине реки и сидела там в кустах до полудня, покуда это проклятое зверьё не угомонилось и не ушло прочь. Затем вернулась обратно, хотя по сей день не умею плавать. Просто очень, до волчьей тоски желалось жить. Ты этого не знал? Так знай. Я могу быть живучей, как гадюка, я знаю кучу языков и наречий. Могу врачевать раны, заговаривать боль, принимать роды, знаю, как готовить отвары и снадобья от всех хворей, куда больше, чем этот блудливый дурак Хаиме. Могу даже стать монахиней, ежели пожелаю, – знаю Священное Писание почти назубок. Я могу изображать что угодно и кого угодно. Могу играть на лютне, виуэле, мандолине и на цитре, трещать кастаньетами, как заправская хуглара[8]. Могу гадать на картах, на бобах, на разогретом воске или свинце. Меня любят дети и собаки: дети перестают плакать, едва я прикоснусь мизинцем к их темечку, а самый злобный цепной пёс ляжет мне под ноги и завиляет хвостом, едва я сделаю вот так, – она как-то по-особому протяжно цокнула языком. – Я – Пилар Хитана, была и есть! Если я выйду на сцену, твоя надушенная киска Персита мне даже в суфлёрки не сгодится. У меня было не так много мужчин, как, может, иным кажется, но я знаю о любовных изысках столько, сколько не снилось потаскухам, которые вылезают из будуара для того лишь, чтоб выжать простыни… Но есть то, против чего бессильны и я, и ты. Там не поможет ни твой ум, ни моя двужильность. И ты знаешь, о чём я. К чему я говорю? – Она вдруг придвинулась ближе и вперилась в него потемневшими глазами. – Не с тем, чтоб тебя удержать, Каносо. Я достаточно умна, чтоб не желать невозможного. Я, видишь ли, многовато повидала в жизни, чтоб травить себя слезами по утраченному. Но! Каносо, сейчас мне хотелось бы знать одну вещь… Вот ты сказал: «Если б ты хоть глазком видела, как оно происходит…» Я тебя знаю, ты слова пустого не скажешь. Ты хотел сказать…

Пилар вдруг осеклась и замолчала, прислушиваясь к чему-то. Впрямь послышался странный звук, похожий на шелест, будто чем-то невесомо мягким проводят по дереву. Через мгновенье он повторился, уже ближе. И вскоре этот бесплотный звук, как кошачьей лапой, коснулся двери.

– Фабио, – почти беззвучно произнесла Пилар…

Фабио

В тот день, ещё утром, Каносо остановил во дворе жилец первого этажа Жоаким Перейра, или попросту дядюшка Жако, крещёный еврей из Португалии, торговец рыбьим клеем. От него самого, от всех его вещей, от его каморки наверху, исходил тяжёлый запах этого самого рыбьего клея, а также уксуса и прогорклого желатина. Однако всё ему прощалось за безотказность и доброту, особенно к детям. Дети платили ему тем же и с воинственными воплями отгоняли мальчишек с соседних улиц, которые порой швыряли камни ему в спину и кричали: «Вонючая курица, не ходи нашей улицей».

Говорил он всегда запыхавшейся скороговоркой, шепеляво коверкая слова, словно опасаясь проглотить горячее, и как-то искоса заглядывая в глаза собеседнику, словно силясь прочесть в них что-то, чего не услышат уши.

«Сеньор Каносо, уж простите, что так вас называю, – сказал он ему, придерживая за рукав, – я ведь что хочу вам сказать. Я давно живу в этом доме, и хотел бы пожить ещё именно здесь. Спрашиваете, почему здесь? Отвечу так: в этом доме живёт ангел. Воистину так. Сеньорита Пилар – благороднейшая женщина, добрейшей души, храни её Свя-тая Дева. Если б не она, мне бы давно… да что об этом говорить! Но есть один человек, не хочется даже называть его по имени… Я всяких людей повидал, уж поверьте, но таких дурных людей, как он, – право слово, не видел. У него нутро – как выжженное дупло. А кровь чёрная, как дёготь. Меня тут знают, знают, откуда я, кто я. Я крестился семь лет назад в Саламанке! С тех пор не пропустил ни единого поста, ни единой мессы, клянусь Святым Иаковом! Это правда. Правда и то, что в моей комнатке в сундучке, на самом дне хранится Танах, Талмуд, Каббала и ещё кое-что.

– Я знаю, – кивнул Каносо.

– Знаете. И все знают. И все молчат об этом. Спросите, почему? Да потому, что в этом доме живёт ангел. Именно поэтому я, ежели дозволит Всевышний, так и буду жить в этом доме. Но… Есть этот господин. Фабио. Фабио Урибе, галисиец. Так вот, он тоже знает. Тянет из меня половину моего дохода и даже не скрывает, что рано или поздно всё равно сдаст меня в руки Святого братства. Я не жалуюсь, поверьте, это мой крест, мне его и нести. Как говорила моя матушка, мир праху её, позже старости никто покудова не умер. Но… Это господин, против которого бессилен Ангел. Клянусь Святым Иаковом, я боюсь даже не столько за себя, сколько за неё. Она не боится никого, это да. Но его – боится. И вам, сеньор, лучше бы быть осторожней…

* * *

– Фабио, – шумно выдохнула Пилар и встала, прижавшись к стене лопатками.

Вошедший, не глядя ни на кого, прошёлся по комнате, всё так же бесшумно, войлочно ступая, перебирал с усмешкой тёмные костяные чётки, словно кроме них не было в комнате ничего заслуживающего внимания. На Каносо не глядел, вообще делал вид, что и нету его вовсе, однако беспрестанно косил на него настороженный звериный зрачок. Желтоватое, изуродованное оспой лицо, капризно изломанный рот жестокого ребёнка.

Встал спиной к окну, мягко перекатываясь с пяток на носки. Затем прихотливо склонил голову набок, коротко присвистнул, разглядев что-то, нагнулся, чтобы поднять. И тотчас Пилар, издав остервенелый птичий клёкот, кинулась ему под ноги, почти вырвав из его рук то, что он намеревался подобрать.

Фабио вновь присвистнул.

– Ого! Дело ещё интересней, чем я думал. Каково – попирать Святое Распятие! Смеясь и глумясь ходить по обломкам, отображающим крестные муки?.. Пилар, напрасно мечешься и прячешь обломок за спиной, я всё видел. Ты хотела спасти – не себя, нет. Ты хотела спасти вот этого! – Он наконец удостоил взглядом Каносо. – Не стоило труда. Он спасётся без твоей помощи. Как спасался всегда. Но когда твои кости будут дотлевать на площади Святой Анны, он уже позабудет, кто ты, и как звали-то тебя. Если кто и может помочь тебе, несчастная, так это не он, а я, ибо…

 

Он замолк, встретившись взглядом с Каносо. И тотчас что-то переменилось в его лице. Злорадное самоупоение сменилось скрытой тревогой.

– Каносо. Есть люди умные. Те, которые понимают, что надобно спасать шкуру, и потому тихо встают и тихо уходят. Есть люди глупые, которые этого не понимают, пока им не сделают больно. Очень больно! Так больно, что…

– Так ты хочешь сделать мне больно, Фабио? Давай, попробуй.

Фабио усмехнулся и покачал головой. Усмешка была холодной и щербатой, как створки раковины.

– Слышал, слышал, что ты не трус. И не только это. Слышал всё, что ты только что втолковывал этой девке. Слышал, что ты дезертир. Слышал, ты помог укрыться в Гранаде целому выводку морисков. Это ведь правда?

– Запросто может статься, что и правда. Но правда и то, что, если тебя завтра утром сыщут с размозжённой башкой в подворотне, никто не подумает ни на меня, ни тем более на Пилар. А подумают скорее на дона Алонсо Риверу, который только сегодня вечером узнал, кто именно сдал Трибуналу Святой инквизиции его старшего брата и жену его, чей, кстати, золотой медальон ты сейчас носишь на своей шее, как публичная девка. Подумают, да и перестанут, ибо семейство Ривера не последняя в Толедо, а ты… ты – пустое место. Тебя позабудут тотчас, как зароют где-нибудь на пустыре. И не лезь в карман, Фабио, всё равно не успеешь.

Есть люди, для которых самое страшное – когда их не боятся. Они могут существовать лишь излучая страх и питаясь ответным рикошетом страха. Едва подпитка прекращается, они лишаются внутреннего стержня и начинают растекаться, как свиной студень в тепле. И злоба, которую они выделяют, лишь исходит пузырями, не более. Фабио начал терять самообладание, едва поняв, что Каносо его ничуть не боится. Но едва услыхав про семейство Ривера, впал в замешательство. Месяц назад по наущению давнего недоброжелателя и должника семьи, он написал донос на старшего брата Висенте, в котором указал, что тот по ночам, в полнолуние одевается во всё чёрное, перекраивает статуэтку Святой Девы в фаллический знак и призывает Диавола. Висенте был вызван на допрос, но к вечеру того же дня его хватил удар и он скончался. Его жена Лусия, узнав о его смерти, набросилась на охранника и, подбежав к окну, выбросилась и разбилась о мостовую.

Чиновники Святого братства дело, как могли, постарались замять, а Фабио дали понять, чтоб он убирался из Толедо подалее. Да тот и сам знал лучше других: если в семье Ривера узнают, кто обрёк на смерть старшего сына и невестку, он, Фабио, не жилец на этом свете.

Он, ещё некоторое время продолжая сохранять брезгливо-высокомерное выражение лица, отошёл от окна и всё так же, посвистывая, подошёл к двери. Возле неё он замер, намереваясь обернуться…

– Не оборачивайся, Фабио. Не трать время. Всё, что может тебя сейчас спасти, это сноровка. Тебя уже ищут по всему городу. Странно, что они до сих пор здесь не появились.

И тогда Фабио толкнул дверь и исчез, будто не было его никогда.

Каносо

– Он не вернётся, – произнёс Каносо, когда за ушедшим затворилась дверь.

– Хотелось бы надеяться, – холодно ответила Пилар. – Но ты-то в любом случае можешь уходить спокойно. Ты ведь знаешь, я живучая, как гадюка. Господь милостив, как деревенский падре: что-то отнимет, но что-нибудь да подарит взамен. Не пожелав дать мне то, что должно иметь человеку, он дал то, что должно иметь зверю. И я не скажу, что много потеряла. Так что ступай себе. Ну! Ступай, я сказала, Каносо!

Она недобро сверкнула глазами и хотела подойти к двери, дабы распахнуть её пинком, но тут случилось то, чего она в тот момент втайне желала, может быть, более всего в жизни: он удержал её. Просто подошёл сзади, взял за плечи и прижал к себе.

– Ты ведь о чём-то хотела меня спросить?

– Уже не помню. Но ежели ты о чём-то хотел мне рассказать, – расскажи, – ответила Пилар, не разжимая век. – Только не сейчас, Каносо. Чуть позже… Нет, погоди, я только закрою дверь.

Пилар подошла к двери, но едва взялась за ручку, как кто-то с противоположной стороны с такой силой рванул её на себя, что она едва не вылетела в коридор. В комнату, отпихнув её в сторону, вошли двое мужчин. Один – коренастый, курчавый, похожий на мулата с неимоверно широкими плечами и короткопалыми ладонями. Другой – наоборот, сухопарый, с серым, рыбьим лицом, в надвинутой на брови войлочной шляпе. Он, даже не взглянув на Каносо, подошёл к Пилар и, сморщившись, взял её двумя пальцами за подбородок.

– Тихо! Тихо, я сказал! Не нужны нам ни твоя жизнь, ни твои гроши. Нам нужен Фабио Урибе. Скажешь, где он, мы тотчас и уйдём, даже заплатим за труды, если заслужишь. Не скажешь…

– Она не знает, – подал голос Каносо. – Скажу я, ежели вам будет угодно. Только сперва окажите любезность, извинитесь перед сеньоритой, иначе разговора не выйдет.

Лицо сухопарого плаксиво сморщилось. Он вразвалку подошёл к Каносо и ощерил кривые, жёлтые зубы.

– Как ты сказал? Извиниться? Перед кем?

– Именно извиниться, – Каносо отошёл от стены и приблизился к сухопарому, уперев руки в пояс. – Иначе, повторяю, разговора не будет.

– Эй, бродяга, ты, похоже, не понял, с кем дело имеешь.

– Знаю. Вы люди Алонсо Риверы. Но если ты сейчас не извинишься перед дамой, вы не получите свою тысячу пиастров. Более того…

Коренастый вдруг усмехнулся.

– Может, ты и прав, герой. Эй, Диего, ну впрямь извинись, что ли. Неловко как-то всё вышло… Не хочет. М-да. Сеньорита, а можно я извинюсь за него? У моего друга Диего такой скверный характер. Можно? Так простите же нас великодушно, сеньорита. Мы просто очень торопимся и сильно нервничаем.

– Можешь убираться, откуда пришёл, – презрительно цыкнула Пилар.

– Я понял так, что она простила! – Коренастый улыбнулся. – Давай не будем кобениться, скажи, где нам искать этого Фабио, и разойдёмся с миром.

Каносо кивнул.

– Ну и вы меня простите, коли я был резок. Просто эта женщина мне очень дорога, понимаете? А Фабио… Он был здесь незадолго до вас. Девять из десяти, что он сейчас либо на мельнице, что сразу за воротами Бисагра, либо на пути к ней. Все иные места ему заказаны – слухи в Толедо летят быстрей птицы. А мельничиха Милагрос на ухо туга и слабоумна. Считает его своим сыном, хоть старше его всего лет на пять, и спит с ним. Так что поторапливайтесь, ребята. И уж мельничиху не обижайте, она-то ни в чём не виновата.

– Не обидим, даст бог. Ну если только она сама попросит. А за наводку спасибо. Если это правда, конечно. Если неправда, прости, парень, но – пеняй на себя. Кстати, а откуда ты пронюхал про тысячу пиастров?

– А я не пронюхал, – Каносо с улыбкой качнул головой. – Просто брякнул наобум. Неужто совпало?

– Почти, – усмехнулся коренастый и толкнул локтем своего насупленного спутника. – Ну пошли, Диего, пока нас не опередили.

* * *

– Каносо, я повидала всякое. Но ради меня никто ещё не шёл на верную смерть.

– Да я и не шёл на смерть. Эти люди шли не убивать, а заработать деньги. Просто, как подёнщики. Судя по их облику, они вообще нанятые бродяги. Если они получат свою тысячу пиастров, а они их получат непременно, они тотчас позабудут всё. Если только не перережут друг дружку при делёжке… Тебе жаль его?

– Кого?

– Ну этого, Фабио. У вас ведь было что-то?

– У нас-то? А то как же! Полтора года назад я помогла избавиться от бремени одной знатной даме. Муж её – личный почтмейстер вице-короля Перу. Пока он бороздил океан, супруга по простоте забеременела от молодого конюха. Обычное дело в благородных домах. А я по дурости и взяла грех на душу. Уж как эта гнида Фабио об этом прознал, не знаю, но он исправно доил эту тупую, вельможную тёлку. А меня… он для начала попросту изнасиловал прямо здесь, на полу. Потом тянул с меня деньги… ну и прочее. Так что можешь считать, что – было. А что оставалось делать? Если бы об этом прознали господа из инквизиции, почтмейстерша откупилась бы, а у меня бы по закону вырвали грудь раскалёнными щипцами. Если честно, я и с тобой сошлась, чтоб как-то защититься от этой мрази. Поначалу. Я позвала тебя именно сегодня, потому что знала почти наверняка, что он придёт в этот день. Потому что я видела позавчера, как он шепчется с моим опекуном. А уж он-то момент бы не упустил, чтоб от меня избавиться. Вот видишь, Каносо, с кем ты связался? Так что теперь ты можешь уходить с лёгким сердцем. Теперь я…

– Жаль, ты мне не сказала об этом раньше, Пилар, – Каносо осторожно погладил её по лицу. – Всё было бы проще…

– Едва ли, – Пилар осторожно взяла его руку и прижала к бедру и прильнула всем телом. – Жизнь, Каносо, пустоты не терпит, ты знаешь. Появилось бы непременно что-то другое. Но я что-то расположена говорить не об этом. Нагнись пониже, я тебе шепну, о чём я хочу говорить…

Агасфер

Тишина состоит из множества глухих, взаимоисключающих созвучий. Кажется, исчезни хоть одно из них, и тишина разлетится вдребезги, как зеркальное полотно от камушка, и разразится нестерпимым хаосом звуков. Тишина стояла такая поглощающая, что одновременно и пугала, и настораживала. Куда ж оно всё девалось – голоса за стеной, скрип ржавого флюгера на крыше, лязг тележных колёс по мостовой, не повымирала же вся округа в одночасье?

Пилар лежала, боясь пошевельнуться, дабы не вспугнуть эту тишину. Наконец где-то за окном на улице протяжно и тоскливо завыла собака. Пилар улыбнулась: всё в порядке, кажется, жизнь продолжается.

– Каносо, ты не спишь? – спросила она полушёпотом, зная, что он не спит. Почувствовала, как он покачал головой.

– Пилар, – он сел и стал одеваться, – вот ты сказала сегодня: у тебя даже имени нет. Разве, мол, это имя – Каносо!

– Видишь ли, я…

– Погоди, – Каносо знаком остановил её. – Ты права, нету такого имени в христианском мире. Дело, однако, в том, что другого имени у меня нет. То есть я его не знаю. Я вообще ничего не знаю о себе до того, как очухался в рыбацкой лачуге возле Альхесираса. Мне сказали только, что меня нашли неподалёку от берега с разбитой башкой и в кровь разодранными руками, брюхом и лицом, что на мне была одёжка моряка, то есть то, что от неё осталось, что я изрядно нахлебался морской воды, и что проспал подряд двое суток. Меня выходила жена хозяина, Камила. От неё пахло рыбой, и ото всего, к чему она прикасалась, пахло рыбой и морем. И когда я силюсь вспомнить своё детство, я вспоминаю только запах рыбьих потрохов и гниющих водорослей. А когда бессильно стараюсь вспомнить свою мать, то вижу в памяти добрейшую сеньору Камилу, мать четверых девчонок, вынашивающую ещё одно дитя… Она-то и дала мне ненароком это имя – Каносо. Куда ж я от него денусь… Погоди! – он вновь вскинул руку, видя, что Пилар хочет что-то сказать. – Погоди, пожалуйста. Есть ещё кое-что. Память человечья – как кресало: высекает искры, но сама не даёт огня. Да, я мог бы прояснить, что за судно погибло в тот день в Альхесирасской бухте, но всякий раз по непонятной причине терял к этому всяческий интерес. Меня будто одолевал сон, стоило лишь подумать об этом.

Я боюсь тревожить свою память по одной причине, о которой, клянусь, не говорил никому. Стоит мне начать пытаться вспоминать минувшее, как я начинаю видеть то, что совершенно очевидно не происходило со мной. Просто не могло происходить! Но вижу так ясно, с такой режущей душу отчётливостью, которая недоступна воображению. Что именно? Вижу город – чужой, маленький, пыльный и жаркий. Я никогда не был там, но знаю как свои пять пальцев. Вижу мать. Нет, не свою! Я точно знаю, что это не моя мать. Она мать кого-то другого, того, чью память по чьей-то изощрённой воле вживили в мою. Она говорит со мной на языке, которого я не знаю и не знал. Но слова эти входят в меня как-то иначе, минуя слух и мозг. Она даёт мне грубый глиняный кувшин без ручек с треугольным клеймом горшечника. Кувшин с холодной водой. Она говорит: «Поди, дай напиться тому несчастному, что стоит сейчас возле нашего дома. Не знаю, виноват ли он. Может, виноват. Но ведь его ведут умирать, он устал от своей вины и ему хочется пить, а пот разъедает раны. Даже проклятому Каину Господь не заповедовал в знойный полдень отказать в глотке воды. Тем более человеку, которого ведут умирать». Я вышел на порог дома и увидел того человека. Он был тощ, мал ростом и измождён. Казалось, ничто окружающее не заботит его, ибо он обдумывал свою смерть. Но когда он увидел меня с кувшином, он забыл о своей смерти и улыбнулся так, будто ему несут не воду, а повеление о помиловании. Будто этот кувшин есть то, ради чего стоит принять смерть. Но когда я приблизился, какой-то человек с тяжёлыми красными веками и кожаным поясом вокруг живота закричал: «Что ты несёшь? Воду несёшь? Да ему кипятку влить в глотку мало, он хотел всех нас взять и погубить, он лжец, фокусник и шарлатан, бог весть скольких людей он обманул!» И тогда я плеснул воду в пыль прямо под ноги человеку, который шёл умирать, и размышлял о смерти. Потом толкнул его в плечо. Я сказал: «Поди прочь, иди, куда ведут». И он подчинился, будто я хлестнул его бичом, даже голову в плечи втянул. Лишь обернулся. И взгляд у него был растерянный, как у обманутого ребёнка: «Почему и за что?»

 

Я хотел вернуться домой и тотчас позабыть об этом, ибо произошедшее, как мне казалось, не стоило того, чтоб оставаться в памяти. Но к ужасу своему, обернувшись, я не увидел ни дома, ни матери. Даже кувшин исчез из рук, будто не было отродясь ни кувшина, ни матери, ни дома, ни меня самого. Только маленькая грязная лужица на мостовой в том месте, куда я выплеснул воду. И тогда какой-то повелительный голос погнал меня по извилистой, как винтовая лестница, дороге вверх, в сторону холма, название которого я…

– Голгофа? – внезапно перебила его Пилар.

– Да, – глухо отозвался Каносо. – Но там он назывался по-другому. На вершине холма стояли три столба с перекладинами. Двое из пригвождённых уже отдали богу душу, один ещё был жив и что-то бессвязно бормотал, бессмысленно таращил глаза и блевал жёлто-зелёной жижицей. И тогда…

– Я, кажется, знаю эту историю, – Пилар вновь нахмурилась. – История про Агасфера. Верно?

– Верно.

– Но при чём тут ты? Ты считаешь себя…

– Я считаю? Что я могу считать?! Я знаю: то был не я. Но я не хожу в церкви, потому что, когда я вижу распятого Христа, я вижу и слышу, как ломают суставы, как течёт кровь, как роятся мухи вокруг крови, рвоты и пота. И вижу остекленевший взгляд: Почему и за что?! Я пытался облегчить душу исповедью, но священник бежал из исповедальни, не дослушав. И всё тот же странный голос внутри меня гонит меня вперёд. «Видел? Теперь иди!» Однажды я пришёл в церковь Святого Фомы рано утром, не обращая внимания на священника, упал на колени перед деревянным изображением Девы Марии у Креста и закричал: «Матушка наша! Ведь Он – сын тебе. Да скажи ж ты ему: «Сыночек, ты ведь учишь прощать и даже любить врагов и обидчиков. Так отчего же ты, сынок, терзаешь и мучаешь своих обидчиков и гонителей. Призываешь к милости и прощению, а сам жесток и мстителен, как надсмотрщик на галерах! Отчего Господь проклинает столь изощрённо и избирательно? Отрекись от него, матушка, коль он так бессердечен. Пусть и ему будет больно, как больно тем, кого он проклял!

Так я сказал. И бежал из храма. Потому что вокруг уже слышались яростные вопли. Вечером того же дня на рыночной площади, где я выгружал с телег корзины с тунцом, ко мне подошёл человек в грубом плаще пилигрима. И сказал: «Ты ошибаешься. Он никого не прощает. Ибо никого и не проклинает и не винит. Зло чуждо ему. А те, кто творит зло именем его или приписывают ему мстительную злобу, – равны фальшивомонетчикам, ибо ведают, что творят. И никто не покарает жесточе, чем ты сам, ежели у тебя есть совесть. А ежели нету её – что толку карать. Всё равно, что слепому глаза завязывать. Ты проклял себя сам. Сам и простишь, когда сможешь». Когда я крикнул ему: «Да как же мне простить себя за то, о чём я сам не ведаю?!», он исчез. И все, кто были вокруг меня, говорили, что никакого пилигрима тут не было – откуда ж пилигримы в рыбном-то ряду – и предлагали опохмелиться. И лишь потом, когда я нагрузился вином, один, я даже не разглядел его лица, сказал мне: «А ведь верно, был тот пилигрим. Он сказал, когда уходил: «Он подскажет тебе, как». Я по сей день силюсь услышать, что он подскажет. Но в ушах только одно: «Теперь ты никто. Даже не тень. Ты – тень от тени!»

– Но Господь милостив! – вдруг вскрикнула Пилар, приподнявшись на локте. – Уж я-то знаю. Знал бы ты, сколько раз…

– Не говори о Господе, это смешно. Отчего? Ты… ты когда-нибудь видела шахматы? Ну есть такая восточная игра, там…

– Я знаю, – Пилар недовольно насупилась. – Даже немного умею играть. Меня учил дядюшка Жако.

– Дядюшка Жако, – Каносо усмехнулся. – Ну хорошо. Вот ты стоишь над доской. Берёшь фигуру. Любую. Она может быть перемещена на любую нужную тебе клетку – белую, чёрную. Всё зависит от тебя. И от правил игры. Но никак не от фигуры. Неважно, пешка или король, из липовой чурки или из слоновой кости. От них равно не зависит ничего. Только от тебя. А над тобою – Господь Всеведущий. Он тоже стоит над доской. Над своей. Но его доска по сравнению с твоей – как Океан в сравнении с твоей слезинкой. И правила Игры во столько же сложней. Он берёт фигурку – тебя, меня, Фабио, дядюшку Жако, короля Филиппа Третьего – и двигает. И от нас зависит положение на его доске ровно настолько, насколько от фигурки на нашей. Только от его воли и хода игры. И мы можем ведать о Промысле Божьем не более, чем слон или ладья – о твоих мыслях и помыслах. И иногда мне кажется, что над ним, над Господом нашим, тоже стоит кто-то и держит его в руках, как…

– Замолчи! – Пилар вскрикнула так громко, что испугалась сама. – Замолчи сейчас же! – повторила она хриплым шёпотом. – Не за это ли Всевышний и карает тебя? Сравнить Господа нашего с крашеной куклой!

– Нет, Пилар, Господь не карает, как ты не караешь пешек и ферзей. Есть игра, есть её правила, и правила эти созданы не им. Он лишь следует им, и не ему дано их…

– Всё! – Пилар вскочила на ноги, полуодетая и с искажённым яростью лицом ткнула пальцем в сторону двери. – Поди прочь, Каносо! Прочь, я сказала!!! – Она вдруг сникла и глянула исподлобья. – Прости, но я не могу это слышать. Прости, Каносо, ты сегодня спас мне жизнь. И не только мне. Да. Но эта сволочь Фабио был в одном прав: ты всегда уйдёшь от опасности. А я – нет. Я привыкла цепляться за жизнь, как драная кошка, и ловить опасность ноздрями. Цыганка, что выкормила меня, когда я подыхала от голода в Провансе, говорила: «Знай и помни всегда: если ты всё ещё жива, то, значит, вместо тебя умирали другие». И я это помню. И сейчас чую эту самую чёртову опасность. И причина её – ты. Видишь ли, если с меня живой сдерут кожу, как с ведьмы, мир ничего не потеряет. И не заплачет никто. А ежели кто и всплакнёт, так уж точно не ты: эка беда – чёрная пешка.

– Пилар, ты…

– «Ты неправа» ты хотел сказать? Может, неправа. Но это ничего не меняет. Я – человек, и я хочу жить. Жить, наконец, как обычный человек. Пока мне это не удавалось ни дня. Но, может быть, удастся ещё. Через четыре года мне будет тридцать лет. Я выгоню в шею этого толстомордого кровососа Руиса и стану хозяйкой этого дома. У меня, возможно, будет ребёнок. И, возможно, не так уж нескоро, – она вновь исподлобья глянула на Каносо. – Я не хочу, чтоб он сгорел вместе со мной в моём чреве. Наверное, ты лучший из людей, которых я встречала в жизни. Наверное, мне ни с кем уже не будет так, как с тобой. Но ты пришёл попрощаться и уйти. Так вот, ты попрощался. Теперь – иди.

Каносо вздрогнул и ссутулился. Ему вдруг показалось, что последние слова произнесла не Пилар, а тот, внутри него. Он пошёл к двери, и у неё хватило сил улыбнуться ему вслед, хотя он не оборачивался.

«Когда человек уходит от тебя, глянь внимательно на его спину, – говорил ей когда-то дядюшка Жако. – Ничто так не показывает человечье нутро, как его спина, когда он уходит от тебя».

Пилар глянула вслед Каносо, как он шёл к двери, как на мгновенье замер возле порога, и поняла, что он вернётся. Оттого и улыбнулась. Навернувшиеся было слёзы так и не выступили, а лишь слегка омыли глаза, которые тотчас окрасились зеленью фисташки. Так, не переставая улыбаться, она оделась и принялась прибираться в комнате. Обломки распятия сложила в холщовый мешочек и засунула на дно сундука.

– Счастье – это когда неохота думать, что завтра оно закончится, – вполголоса сказала она своему отражению в овальном зеркале.

«За это можно кое-что и перетерпеть, не так ли, подружка?» – ответила ей зазеркальная Пилар, и она кивнула ей.

«И запомни, – Зазеркальная Пилар вдруг перестала улыбаться и глянула исподлобья, – сегодня ты сказала ему «поди прочь». Ты. Ты и должна его воротить, когда время подойдёт. Иначе это может случиться с тобой».

Пилар вновь кивнула и отошла от зеркала.

Близилось время ужина. А после ужина ей надлежало прибыть в опочивальню матушки аббатисы читать вслух недавно присланную из Мадрида новую часть презабавной книжицы некоего сочинителя из Севильи о чудаковатом кабальеро, вообразившем себя странствующим паладином времён Амадиса Галльского, и отправившемся куролесить по миру, оседлав костлявую клячу и водрузив на голову бритвенный таз вместо шлема…

* * *

Весной следующего года Пилар родила мальчика.

Незадолго до этого опекун её, сеньор Руис Кардосо, изрядно выпив с приятелями крепкого карибского пунша, потребовал от супруги ещё выпивки, а когда та отказалась, полез в погреб сам, осыпая её бранью, но на лестнице оступился и рухнул вниз, разбив затылок о дубовый бочонок. Послали за священником, но тот застал его уже бездыханным.

7Стул ведьмы – орудие пытки средневековой инквизиции. Стул, усеянный шипами.
8Juglar (исп.) в средневековой Испании – бродячий музыкант, скоморох.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru