Несколько мгновений они сидели, уставясь в экран компьютера, соображая, каким образом перелицевать эту ветошь, пытаясь выловить хоть обломок мысли из этих сточных вод.
– Тяжелый случай, – наконец сказала Зяма. Они съели по яблоку, помолчали.
– А не выкинуть ли вообще на хрен этот абзац? – доверчиво спросил Витя.
– Умница!
Абзац с облегчением выкинули. Теперь необходим был заключительный аккорд для этой хлесткой, полемической, во многом разоблачительной статьи.
Зяма предложила «рыбу». Написали. Переделали. Добавили. Ужесточили. Хрястнули по левым. Еще хрястнули. Лягнули правительство – ему уже не больно…
Съели по второму яблоку и торжественно вслух перечитали концовку:
– «Историческая Партия Труда, многократно менявшая свои названия, была и остается партией большевистского типа, – читала Зяма не без удовлетворения. – Недаром политическим кумиром Бен-Гуриона был Ленин (хотя по многим вопросам Бен-Гурион занимал позицию, отличную от Ильича). Главное, что заимствовал Бен-Гурион у Ленина, – это учение об удержании власти. Почему коммунисты потеряли власть в СССР? Почему они фактически декоммунизировались в Китае? И наконец, почему они до сих пор правят в Израиле?
Потому что здесь они сумели мимикрировать. Израильская разновидность коммунизма сумела осуществить мутацию единственно правильным путем – отказ от прямого насилия, выборы, якобы многопартийность. Затеянный ими «мирный процесс» не имеет ничего общего с миром, его цель – уничтожить политических противников Партии Труда, снести поселения, превратить десятки тысяч граждан в новых люмпенов, скомпрометировать их, вывести за пределы национального консенсуса. Так удерживают власть в своих мозолистых руках биржевики от коммунизма».
– Во дает Себастьян Закс! – воскликнул явно довольный собой Витя и азартно поскреб в серо-седой бороде.
После статьи Кугеля, как всегда, обедали. Витя побежал на угол за шаурмой, а Зяма пока вымыла и нарезала помидоры и огурцы и поставила тарелки. Это был их любимый час, на это время они даже дверь запирали. Обжора Витя приговаривал, поворачивая ключ в замке:
– Явится еще, не приведи бог, Машиах – куска проглотить не даст…
Они уселись за письменный стол друг напротив друга, высыпали из кульков на тарелки кусочки жареной индюшатины, и Витя вдруг, как фокусник, достал и открыл банку пива.
– Ух ты! – обрадовалась Зяма. Она любила пиво.
– Гуляй, рванина, – сказал Витя. – Тетке пенсия пришла…
Первые дни она брезговала этим вечно лохматым, хамоватым толстяком с крошками в бороде. К тому же Витя оказался не только ярым безбожником, но и страшным богохульником. Зяма же – так сложились обстоятельства – разделяла молочное и мясное.
Когда – месяца через два – она поняла, что, пожалуй, может с ним работать и, пожалуй, привыкнет к нему, она принесла из дома кое-какую посуду и сказала:
– Вот этот нож, с белой рукояткой, будет у нас молочным. Вот этот, с красной – мясным.
– Зяма, а не пошла бы ты! – от души удивился Витя.
Но она, подняв над головой оба ножа, повторила терпеливо и ровно, как учат умственно отсталых детей различать цвета на картинках:
– Белый – молочный, красный – мясной.
…Зяма двумя пальцами придвинула к себе свежий номер «Интриги», прихваченный Витей на углу: там всегда печаталось продолжение очередного эротического романа Князя Серебряного…
– Слушай, его абсолютно не правят, – пробормотала она, пробегая глазами по строчкам, – «…огромная белая грудь вывалилась из ее прозрачного пеньюара, – прочитала она брезгливым тоном, – я в жизни не видал такой груди!..»
– Он не видал, – продолжала она, раздражаясь, – в Дахау он такой груди не видал. В Дахау у женщин грудь сходила на нет… Интересно, а как относится к его художествам Ципи?
Жена Кугеля Ципи была женщиной строгой и тихой, хранительницей семейного очага.
– Ругается, – сказал Витя. Он с Кугелем знаком был давно, лет восемь. – Ругается, но как-то бессильно. Вот как подумаешь – зачем он балуется? Ведь ему, поди, уже и трахаться неинтересно.
– Ну как ты не понимаешь, – задумчиво проговорила Зяма, – он выжил. Его не уложили поперек чьих-то ног, и на него никого не положили, и не отправили в печь… Он выжил. И вот уже пятьдесят лет он кайфует. Просто радуется жизни. В частности, и таким образом…
После обеда, как обычно, их ждало еще одно удовольствие – полемическая статья Рона Каца на тему потерянных колен Израилевых.
Вот уже месяц этот безумный молодой ученый отбивался от журналиста газеты «Регион», историка Мишки Цукеса, вцепившегося в Рона Каца радостной бульдожьей хваткой.
Дело в том, что раз в несколько недель Рон Кац выдвигал новую научную теорию в области историко-этнических изысканий. Рон, безусловно, был сумасшедшим. Так считала Зяма. Но его статьи придавали газете известную пикантность, они вызывали ярость неподготовленного читателя, действовали на него как нервно-паралитический газ и носили – попеременно – то антисемитский, то русофобский характер. Поэтому статьи Рона они давали под знаком вопроса и мелким шрифтом приписывали внизу, что мнение редакции не всегда совпадает с мнением автора.
Двадцатисемилетний Рон Кац был гением.
Он получал гранты от пяти университетов мира. В частности, от Берлинского университета имени Гумбольдта – для работы над книгой, в которой убедительно доказывал интеллектуальную неполноценность арийской расы. Время от времени его приглашали на очередной престижный конгресс, и он читал доклад, написанный им на языке той страны, где конгресс проходил. Иногда из щегольства он прибегал даже к тому или иному диалекту.
Он знал тридцать два языка. В том числе, например, амхарский – язык эфиопских евреев. Он мог свободно с ними беседовать, после чего публиковал в «Полдне» развернутую, абсолютно скандальную статью об особенностях жизни эфиопской общины Израиля. Причем заканчивал ее предупредительным залпом: «Надеюсь, ни у кого не повернется язык обвинить в расизме человека, взявшего на себя труд выучить язык эфиопских евреев?!» При этом мало кто мог себе представить, что учил он этот язык дня три. Ну пять…
Он знал все диалекты арабского, мог по нескольким фразам отличить сирийского араба от иорданского, читал арабские газеты, выходящие в Восточном Иерусалиме, и время от времени радовал мирного читателя «Полдня» выжимками из этих газет, истекающих ненавистью к «сионистскому образованию» – арабы, как известно, избегают называть имя еврейского государства.
Он знал язык с неприличным названием «мандейский». «А кто на нем говорит?» – спросила его однажды Зяма, и Рон ответил кратко: «Мандеи», – после чего Зяма уже не задавала вопросов.
Время от времени Рон звонил к ней домой – посоветоваться о теме очередной статьи и вообще поболтать; обычно это случалось, когда Рону не спалось, часов в пять утра. Правда, он всегда при этом интересовался, не побеспокоил ли. До известной степени – при полном отсутствии общепринятых навыков поведения – Рон был довольно деликатным человеком.
– Я вот о чем подумал, – бодро говорил он, разбудив Зяму в пять часов двадцать минут утра. – Неплохо бы дать статью о том, что заговор сионских мудрецов существует в действительности.
– Рон, вы что – спятили?! – испуганно спрашивала Зяма, нашаривая кнопку ночника.
– Я берусь это доказать! – радостно выпаливал он. – Впрочем, не хотите – не надо. Можно и о другом. Я, например, располагаю доказательствами того, что абсолютно все русские государи были членами масонской ложи и тайно исповедовали иудаизм.
– Рон, подите на фиг…
– Как хотите… По крайней мере надеюсь, вы не струсите дать наконец исчерпывающую статью о том, что евреи расселялись по территории нынешней России гораздо раньше так называемого русского народа и говорили на одном из четырнадцати славянских языков до того, как на нем стали говорить славяне!
– Ну хорошо, – измученно соглашалась Зяма, – только, Рон, прошу вас – аргументированно!
Если еще добавить, что свои статьи Рон Кац почему-то подписывал псевдонимом Халил Фахрутдинов, можно себе представить, каким улюлюканьем встречали историки и журналисты «Региона» каждый его выход на страницы прессы, сколько писем приходило в редакцию газеты «Полдень» от негодующих читателей и сколько шишек валилось на головы Зямы и Вити от главного редактора их газеты-мамы, господина Залмана Штыкерголда.
– …Ну вот, пожалуйста, – обескураженно проговорила Зяма, когда файл со статьей Каца открылся на экране компьютера, – «Киргизы – потерянное колено Израилево».
– Как! Ведь в прошлый раз он доказывал, что японцы – потерянные колена.
– Ну, видишь, он пишет – евреи прошли через Тянь-Шань, смешались с киргизскими племенами и вышли на территорию Японии… Представляешь, как сейчас на нас навалится Мишка Цукес!
– Пусть попробует! Мишке-то крыть нечем, он не знает древнекиргизского.
– Зато он историю знает.
– Но Кац же цитирует древнекиргизские «Хроники»: «И пришел на берег великого Иссык-Куля Иегуда с женами и рабынями, с множеством овец, и принес на берегу жертву Богу Ягве…»
– Да разве тогда киргизы были? – засомневалась Зяма.
– Что ж, «Хроники» были, а киргизов не было?
– Ну ладно, – сдалась Зяма. – Только, бога ради, ставь знак вопроса и эту приписку насчет «мнения не совпадают» дай более крупным шрифтом…
Часам к семи вечера наконец покончили с текстами. Сейчас Витя отвезет ее на своем апельсиновом «жигуле» к новой автостанции и вернется в редакцию – верстать всю ночь. Назавтра готовые полосы должны лежать на столе у господина Штыкерголда.
– Ох, совсем забыл! Тебя разыскивает очередная старая перечница, – сказал Витя, переобувая пляжные сандалики на туфли. – Кажется, опять по поводу деда. Включи автоответчик…
Сердце у Зямы заволновалось в торжественном предчувствии.
Время от времени ее отыскивали старухи, еще живые дедовы пассии.
Они натыкались на ее фамилию, набранную мелким шрифтом внизу, на первой полосе газеты – редактор Зиновия такая-то.
Звонили. Страшно волнуясь, осторожно допытывались – имеет ли она отношение к Зиновию Соломоновичу такому-то. Ах, внучка?! Что вы говорите! Так бы хотелось взглянуть на вас одним глазком…
Она назначала встречу в кафе «На высотах Синая», угощала «уго́й». Любопытно, что все старухи, не зная иврита, пирог тем не менее называли «уга́». Вероятно, это слово в их склеротическом воображении ассоциировалось с русским словом «угощение».
Каждая рассказывала о деде что-нибудь новенькое, лихое, сногсшибательное, часто – малопристойное, а порой и ни в какие ворота не прущее… Слушая их, Зяма испытывала прямо-таки наслаждение, счастье, восторг.
Она включила автоответчик. После сигнала несколько мгновений покашливали, прочистили горло, вероятно, сплюнули в салфеточку и наконец, увязая языком во вставных челюстях, старческий голос аккуратно и торжественно произнес:
– Уважаемая госпожа редактор! Интересуюсь – или вы имеете отношение к Зиновию Соломоновичу, одной с вами фамилии. Если у вас будет желание поговорить с его старинной знакомой, то позвоните мне…
Дважды твердо диктует номер.
Ах ты, милая моя! «Уважаемая госпожа редактор!» Наверняка написала сначала на бумажке, тренировалась, выучила, зубы мешают…
Итак, очередная возлюбленная деда Зямы. Сколько ж тебе лет, возлюбленная? Ведь деду было бы… стоп! Деду, шутки шутками, было бы девяносто пять… Впрочем, он всегда любил юных. Код иерусалимский, значит – «На высотах Синая»…
Зяма набрала продиктованный старухой номер, и та сразу взяла трубку.
Да-да, она имеет отношение к Зиновию Соломоновичу, она его единственная внучка. (Хотела сказать «законная», но сдержалась.) Конечно, что ж мы по телефону-то! Рада буду встретиться с вами. Например, в кафе. Да вы знаете, это в центре – «На высотах Синая». Отлично… отлично… Ат-лич-на!.. Значит, завтра, в пять… А я – шатенка. Да вы меня опознаете: я очень похожа на деда.
– …Ну и ходок был твой дедуля! – заметил Витя, заводя машину.
– Да! – с гордостью ответила Зяма. – Он не пропускал ни одной стоящей юбки!
Они медленно ехали по улицам Южного Тель-Авива. Всюду копали, прокладывали коммуникации, приходилось объезжать. Иногда минуты на три застревали в пробках.
На углу улицы Негев они медленно проехали мимо двух пожилых обрюзгших проституток с разрушенными лицами.
– Ветераны большого минета, – уважительно заметил Витя.
Подкатив к автостанции с улицы Левински – ко входу на четвертый этаж этого гигантского сооружения, – он привычно проговорил:
– Как подумаю – на какие рога ты едешь, живот сводит. Когда уже ты купишь нормальную квартиру в нормальном месте?
– Никогда, – тоже привычно ответила она, выбираясь из машины, – мне там нравится.
Она лгала. Ей совсем не нравилось то, как она живет последние четыре года…
«…Обнаженная писательница N. лежала в горячих струях воздуха, которые гнал на нее большой вентилятор…»
Омерзительно…
«Обнаженная писательница N. лежала под горячей струей воздуха от вращающегося вентилятора…»
Того хуже…
«Обнаженная писательница N…»
Да ну ее к черту – обнаженную! «Голая писательница N. лежала под вентилятором». Точка.
Так что голая писательница, и надо сказать – известная писательница, действительно лежала под вентилятором, который с японской вежливостью крутился, кланялся, усердствовал в максимальном режиме, но в этот чудовищный хамсин не спасал ни на копейку. А влетит в копеечку, вяло думала она, мало не покажется. Навязчивые мысли о счетах за все муниципальные блага этой паршивой цивилизации, приходящих с регулярностью месячных, в последнее время изрядно отравляли ей жизнь.
Детей, слава богу, дома не было. Старший сын, солдат, к облегчению всей семьи, был заперт на военной базе, где несчастные инструктора пытались обучить его вождению армейских грузовиков. Младший, первоклассник, – в школе. Не бог весть что за Царскосельский лицей, но забирают тщедушное сокровище от подъезда и возвращают к пяти в полной сохранности. Это ли не счастье…
По поводу счастья: надо бы спросить у Доктора, что стоит попить, когда жить не очень хочется. Пусть пропишет какой-нибудь vaben – говорят, успокаивает и мягко действует, без побочных эффектов, вроде чувства ватного обалдения во всех членах. Н-да-с, а затем на террасе у Сашки Рабиновича, попивая сухое и щелкая орешки в тесном кругу приятных людей, Доктор скажет, ласково жмурясь:
– А вот у меня была пациентка… – и водрузив загорелые ноги на ближайший пластиковый стул, перескажет – конечно же, в третьем лице и без имени собственного, он человек порядочный, – все ее излияния. Благодарю покорно…
Ведущий специалист по излечению депрессивных синдромов, Доктор, говорят, составил некую анкетку, вопросов сорок, не больше, – кроткие такие вопросики по части «не желаете ли повеситься?», и подсовывает ее для чистосердечных признаний близ живущему люду. Потом систематизирует ответы и пишет докторат на тему «Большая алия и суицидальный синдром». Или как-нибудь по-другому. Что ж, бог в помощь, материал вокруг богатый, каждый уж каким-нибудь комплексом да щегольнет.
Взять, к примеру, Севу. Необыкновенно удачливый бизнесмен, Сева расцветил свою жизнь своеобразным занятием: периодически кончает жизнь самоубийством. Неудачно. Не везет человеку: прыгнул с четвертого этажа – сломал ногу и ключицу, повесился – его вынули из петли. Уже на памяти писательницы N. он стрелялся. Пуля прошла в сантиметре от сердца, пробила легкие… Вылечили. В годы Большой алии затеял большой бизнес с Россией, невероятно преуспел, в связи с чем покончил жизнь самоубийством. Но опять неудачно: открыл газ и уже стал успешно угорать, как в колонке этот самый газ и кончился. Похоже, на небесах не горят желанием встретиться с этим мудаком.
Сейчас он процветает. Живет там – здесь – там. Часто наезжает прикупить еще какой-нибудь автомобиль или квартирку, или ломтик промзоны где-нибудь на территориях для строительства небольшого заводика. Свечного. Нет, кроме шуток, – свечного. Возжигание субботних свечей – не последнее дело на этой земле. Но никак, бедняга, не может выкарабкаться из депрессий. Поздравишь его с покупкой виллы, а он отвечает злорадно:
– Все равно все сдохнем!
Конечно, сдохнем, дорогой. Но к чему полномочия-то превышать? К чему суетиться, начальству дорогу забегать, в глаза ему заглядывать? Когда о нас вспомнят, тогда на доклад-то и вызовут. И вломят, можешь не сомневаться, ох как вломят!
Так что – нет, дорогие друзья и благодарные читатели, – никаких анкеток. Я совершенно нормальна, уравновешена и хорошо воспитана.
На пороге появился муж и, увидев изможденную жарой голую супругу, изобразил на лице оторопь человека, открывшего служебную дверь и за нею заставшего…
– Вах! Какой сюрприз!
В нем погибает неплохой комедийный актер. Какой там «вах!» – и он еле ползает от жары. Да еще на ногах, бедняга, целый день за мольбертом.
И это чугунное оцепенение тела, вязкость мыслей и полное отсутствие каких-либо желаний он называет жизнью на Святой земле.
Ну, положим, этот банный кошмар длится не 365 дней в году. А зимний многодневный проливень – не хотите ли, – под которым протекают все без исключения крыши всех строений – от паршивого курятника где-нибудь на задворках Петах-Тиквы до небоскреба отеля «Холлидей ин». Выскакиваешь из подъезда, заворачиваешь за угол, вбегаешь под стеклянный навес остановки – и ты уже насквозь пропитан холодной тяжелой водой, вымочен, как белье в тазу. Тропическая лавина, водопад, под которым смешна и бесполезна обычная осенняя одежда – эти жалкие плащи, дождевые куртки с капюшонами, резиновые сапоги… И хочется либо залезть в скафандр водолаза, либо уж раздеться догола и слиться с водами мирового потопа от неба до земли… Недаром это слово в древнееврейском существует только во множественном числе – воды, воды… «Объяли меня воды до души моей…»
Но и дождь, и душу вышибающий ветер, выламывающий ребра зонтов, выдувающий тепло даже изо рта и слезящихся глаз, вспоминаются сейчас как спасение.
Голая писательница N. тяжело поднялась, села, пережидая, пока пройдут головокружение и колотьба в левом виске, возникшие от перемены положения тела, наконец поднялась и на ватных ногах потащилась под душ.
Ну что это, ну как этот ад называется на человеческом языке – перепады давления? магнитные бури? сужение сосудов? приближение смерти? старость, наконец? дряблая рыхлая старость в сорок лет?! Господи, когда начнется похолодание! Черт с ней – старостью и смертью, смерть по крайней мере избавит от натирающего горб ярма – ежеутреннего, едва сознание нащупывает тропинки в пробуждающемся мозгу, почти мышечного уже сигнала: работать. Встать, принять душ, вылакать свой кофе и сесть за работу – инстинкт, условный рефлекс, привычка цирковой лошади, бегающей по кругу под щелканье бича… Хорошие стихи попались когда-то в юности в куцей книжице молоденькой (забыла, конечно, имя) поэтессы: «А мы сидим в затылочек друг другу, И не понятно – что это такое… А эта лошадь бегает по кругу, Покинув состояние покоя…»
Голая писательница N. печаталась давно, с пятнадцати лет, так сложились обстоятельства. Кстати, для своей первой полудетской публикации в популярном (и тиражном – о, никому из нынешних издателей и не снился размах былого советского Вавилона – трехмиллионный тираж!) московском журнале она прислала свою пляжную фотографию: подросток, костлявая дурочка – полоска лифчика, полоска трусов, размер сатинового купальника, помнится, тридцать шестой, «детскомировский». Разумеется, на фотографии она отрезала и в журнал прислала только голову с плечами, якобы вырез такой у сарафана.
К ее изумлению, рассказик был напечатан в пристойном школьном воротничке. То есть к ее детской шейке пририсовали школьный воротничок. Так что голая писательница N. с отрочества узнала некую истину: голых писателей не бывает. Живых, по крайней мере. Их заголяют после смерти, вытряхивая из фиговых листочков писем и дневников. (Истеричные эксгибиционисты, трясущие перед читателем неопрятными гениталиями, конечно, в счет не идут, оставим творческие оргии содомян ведомству наивысшей инстанции.)
А хрен вам, подумала она, стоя под вялым душем и тяжко поворачиваясь, ни единого интимного письма, ни записочки вы от меня не унаследуете…
Дневников она не писала даже в доверчивой эгоцентричной юности. Что за разговоры с собой? Что за договоры с самим собой, что за условия самому себе, что за бред? Нормальный человек сам с собой не беседует.
Она была абсолютно нормальным человеком. В общепринятом смысле, конечно. Как говорит Доктор – ну что вы заладили, батенька, – сумасшедший он, сумасшедший… Может, он и сумасшедший, но ведь мыла-то не ест? Мыла она не ела. Но втайне за любым писателем, и за собой в том числе, оставляла право на некоторые – не извращения, зачем же, и не отклонения, а, скажем так, – изыски психики.
Да взять хоть вчера.
На террасе у Сашки Рабиновича они, как обычно, наслаждались вечерним ветерком из Иерусалима, расслабленно перебрасываясь замечаниями и лузгая тыквенные семечки, которыми торгует рыжая сушеная Яффа в своем паршивом минимаркете. Сангвиник Рабинович вернулся на днях из Праги, где пытался наладить какой-то очередной утопический бизнес.
– Нам всем надо скорей перебираться в Прагу, – говорил он, бодро лузгая семечки. – И язык родственный. «Жопа» по-чешски будет «сруля», так что база языка уже есть…
Доктор вяло возразил, что, насколько ему известно (у него был чех-пациент), «жопа» по-чешски будет не «сруля», а вовсе «пэрделэ», на что Сашка ответил, что так еще выразительней и лучше запоминается.
– А вот у меня есть пациент, – вступил своей неутомимой валторной Доктор, – так он создает сейчас альтернативную Русскую партию. И знаете – каков основной пункт предвыборной программы?
– Отнять земли у кибуцев и раздать новым репатриантам, – предположил Сашка.
– Если бы! Основной пункт – освобождение Израиля от коренных израильтян.
Все дружно ахнули, посмаковали, полюбовались этой изумительной идеей.
– Да-да, у него все записано. Точно не помню, но смысл таков: только эта Великая алия, в основе своей антиизраильская, которая в гробу видела это идиотское государство со всеми его идеалами, только она способна вытащить страну на новые рубежи. Это ее последняя надежда. Все предыдущие волны репатриантов не стоили ничего, и ничего не добились только по одной причине – они не стали в конфронтацию к обществу и государству.
– И что ты ему прописал? – спросила писательница N.
Тут появилась Ангел-Рая с очередной сушеной воблой. Ангел-Раю всегда сопровождает по жизни стайка сушеных вобл. И тут вот такая Любочка Михална, так ее и называла своим жалобным колокольчиковым голоском Ангел-Рая.
Под Любочку Михалну предупредительный Сашка немедленно подставил стул. И сначала все подумали, что вечер испорчен. Такая себе педагог с тридцатипятилетним стажем, разговаривает директивным тоном классного руководителя. И вот этим тоном она и говорит – мой внук, говорит, один из самых знаменитых сутенеров Голливуда. Профессия, как вы сами понимаете, не для слабонервных!
И все они: и Сашка, и Доктор, и остальные – восторженно с бабкой согласились, а Доктор еще и подмигнул – мол, а старушонка-то в порядке! Спустя минуту выясняется, что старая корова имела в виду профессию каскадера. И вот – от чего зависит настроение писателя: услышала от карги о сутенере-каскадере, записала украдкой в блокнотик – и весь вечер пребывала в дивном настроении.
…Она завернула краны, вылезла из ванны и прямо на мокрое тело набросила длинную и широкую майку старшего сына. Вымахал бугай под два метра, а как был очагом землетрясения в семье, так оно и по сей день. Впрочем, курс молодого бойца – первые несколько месяцев в армии – он прошел благополучно, без истерик и взбрыков, обычно сопровождавших любое его действие. Уверял даже, что он – лучший ночной стрелок в роте.
– Что значит – ночной стрелок? – насмешливо спросила мать (это было месяца через два, как сын ушел в армию, она уже попривыкла и спала без снотворного). – Есть такая опера – «Вольный стрелок», есть, опять же, такое удобство – ночной горшок. Но смешивать два этих ремесла…
Впрочем, ему не привыкать к ее насмешкам.
Из школы его попросили месяца за три перед получением аттестата. Он, как выяснилось, полюбил прогулки по Иерусалиму (занятие, спору нет, познавательное). Выходил из дома в семь утра – как бы в школу, возвращался в четыре – как бы из школы.
Вскрылось все в свое время. Звонок учительницы: почему Шмуэль (она говорила «Шмулик», все они здесь шмулики, шлемики, дудики, мотэки. Хотя, как это ни смешно, старшего сына в семье с детства звали именно Шмуликом, он был назван Семеном в честь покойного прадеда Самуила. По приезде сюда домашняя кличка мальчика естественным и гордым образом перевоплотилась в имя, и не в худшее имя великого пророка Шмуэля), – почему Шмулик уже два месяца не ходит в школу?
Как не ходит?! Что, где?! Ах, ох!! Да нет, конечно, никаких «ах» и «ох» не прозвучало – она старый боец, закаленный в передрягах, которые всегда в изобилии ей подсудобит этот мальчик. Она выслушала учительницу, роняя только – да, нет, да-да, вот как… с силой гоняя желваки, как поршни, словно хотела искрошить зубы в порошок.
К экзаменам на аттестат он, конечно, допущен не будет, добавила учительница, ну ничего, он сможет подучиться в армии и там же сдать эти предметы. Ты же знаешь, мотэк, – у нас человека не бросят.
Да, конечно, сказала она, я знаю…
Так передай привет Шмулику, удачи ему.
Обязательно передам, пообещала она.
Бить его она уже не могла. Во-первых, не было сил, во-вторых, она уже не доставала до его физиономии – он высокий красивый мальчик. В-третьих, в последнее время он научился держать оборону, выставляя острый железобетонный локоть, о который она безуспешно и очень больно колотилась, ну, и так далее.
Проблему избиения малолетних обсуждать не будем.
Каждый со своей бедой справляется по-своему…
…Да, а вчерашнюю-то воблу, Любочку Михалну, Ангел-Рая притащила, оказывается, не просто так, а знакомиться с писательницей N. Любочка Михална, как выяснилось, – как же, как же, – читала, и даже вырезала много лет (!) публикации ее рассказов и повестей. Даже сюда привезла. Собрание сочинений Лескова, поверите ли, оставила там, а вашу тоненькую книжку, такую синенькую, привезла. (Лучше бы все-таки ты Лескова привезла, старая идиотка.)
Синенькая тонкая книжка, состоящая из розовых соплей придурковатого отрочества, вышла чуть ли не в 74-м году. Когда писательнице N. о ней напоминали, ее трясло от злобы.
– Ну никогда бы не подумала, что вы такая еще молодая и такая хорошенькая!
– Она у нас пусечка! – встряла Ангел-Рая. Подожди, душа моя, скоро тебе пусечка в копеечку покажется.
– Я ж вас читаю чуть ли не тридцать лет! – Старушка зашлась. Надо остановить эту торжественную надгробную речь.
– Просто я печаталась с младшей группы детского сада, – объяснила она сухо.
– Но какая удача, что мы разговорились о вас с Раечкой. Она ведь моя ученица, знаете. Она настоящий ангел! И вдруг я узнаю, что вы здесь живете! Как – прямо здесь?! Я даже ахнула и не поверила!
– Ну почему же, – вежливо удивилась писательница N., – ведь где-то ж я должна жить.
– А я говорю: веди меня, Раюша, у меня есть для нее сюжет.
Та-ак… начинается…
– Очень интересно, – проговорила писательница N.
И за это выслушала миллион восемьсот тысяч двести пятьдесят третью историю о расстрелянной гитлеровцами сестре Фирочке, упавшей в яму и засыпанной землей. На рассвете ее – по шевелящейся глине – откопал какой-то белорусский крестьянин и укрывал в хлеву со свиньями до конца оккупации. Сейчас сестра в Бостоне, у нее, слава богу, большое ателье мод. Вот как раз она-то – родная бабушка того суте… каскадера.
Все правильно, Любочка Михална, советский педагог. Потому он и каскадер, что бабушку его пятилетнюю во рву расстреляли. Потому и все мы тут – каскадеры. И государство это – вечный каскадер. Только вот от кина подташнивает…
Между прочим, выслушивая историю о расстрелянной Фирочке, писательница N. в темноте прослезилась настоящими слезами.
Проклятое профессиональное воображение: мгновенная, натренированная годами и уже бесконтрольная мощь творческой эрекции, воссоздание яркой, и даже более яркой иной реальности с запахами, мимикой лиц, суетней жестов, безнадежными старческими хрипами, ощущением скользкой, холодной весенней глины, кишащей дождевыми червями… И маленькая девочка, оглушенная залпом, – нет, это ее пятилетний сын, оглохнув, раскрыв рот, валится навзничь в сырую, воняющую известью яму… Боже, боже! Как страшно жить…
Ее саму всегда поражал этот феномен. Ее одинокий злой ум, ее въедливый глаз, ее прикус вампира и волчий азарт преследования дичи существовали в таких случаях отдельно, а вот эти бабьи слезы, которые, сглатывая, она проталкивала в горло, – отдельно. И это было всегда, и в тысяча восемьсот седьмой раз было бы то же самое, и она знала, что против расстрелянной немцами пятилетней Фирочки она просто бессильна…
Слушая историю, все на террасе умолкли. Доктор погрустнел и кивал головой, а Сашка сказал – вы бы написали об этом в Ядва-Шем.
– Этот уникальный сюжет, – старуха преданно уставилась на писательницу N., – я должна была подарить только вам!
– Я вам страшно благодарна, – сказала та проникновенно. Нет, не буду я писать о Фирочке. И не только потому, что никогда не пишу о том, чего не знает собственная шкура. Но и потому, что не пользуюсь дареным. Я пользуюсь только награбленным. Я, дорогие мои, – бандит с большой дороги. И самое страшное, что я абсолютно в этом бескорыстна.
– Мась, по-моему, ты должна написать про это роман, – сказала Ангел-Рая. Вот одарил же Господь этаким голосом: переливы арфы, музыка небесных сфер. – Ведь правда, мась?
– Конечно, Раюсик, – ласково ответила писательница N. Вот о тебе я напишу, мой ангел!
…Из ванной писательница N. прошлепала босиком в кухню, приняла третью за утро таблетку от головной боли и, протерев тряпкой клеенку на столе, раскрыла толстую, в клетку, еще советскую общую тетрадь – 96 листов, цена 44 копейки. Она никогда не начинала новой вещи ни на машинке, ни – сейчас уже – на компьютере: свято верила, что правая – несущая – рука должна бежать или тащиться по клеткам страницы в одной упряжке с бегущей или тянущейся мыслью.
Месяца три уже она думала о новом романе, в котором собиралась – конечно, под вымышленными именами, конечно, не буквально, конечно, в иной, более острой и гротескной плоскости – изобразить некую клубящуюся вокруг странную реальность.
Вот что было главным компонентом в этом диком бульоне, что придавало ему вкус неповторимый, подобный вкусу того сказочного супа, в который волшебница добавляла заколдованную травку: нестерпимость вечного ожидания… Возьми любого, на кого упадет взгляд, – все напряженно ждут чего-то. Причем каждый своего: кто-то ждет результата очередной биржевой операции, кто-то всю жизнь с ужасом ждет банкротства, кто-то в тихой упорной уверенности ждет, что его выгонят с работы, кто-то ждет кардинального поворота дел. Левые ждут, что оправдаются и принесут мир тяжелые территориальные, моральные и национальные потери, которые несут евреи в ходе переговоров с арабами. Правые ждут падения левого правительства. Поселенцы предрекают и ждут неизбежную войну. Ну а весь народ, по своему обыкновению, ждет Мессию.