© Данилевский Р. Ю., 2022
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
Эти маленькие кусочки смальты, из которых должна была бы сложиться некая картина моих мыслей, моего представления о мире и о литературе, останутся, возможно, разрозненными кусками, так и не сложившимися в картину. Это уж не моя забота. Аще написахъ – написахъ! Зато в каждом из рассказиков блестит искоркой, яркой или тусклой, какая-нибудь мысль – философская или житейская, ценная или самая обыкновенная, даже, может быть, вполне банальная. Или просто видится картинка далекой эпохи, выхваченная памятью. Пусть! Пусть они останутся как следы живой жизни, когда-то бывшей, как смутные образы людей, когда-то живших. Кусочки смальты от разрушенной фрески, которую собирают заново из этих обломков милые скромные женщины в полуподвальной мастерской, что в Новгородском Кремле, совершая тихий свой подвиг во имя Бога и культуры. На этих кусочках, а не на болтовне политиков, не на пальбе несчастных солдат и выкладках финансистов держится Божий мир. На таких же кусочках держится мир моего «я», одного из миллионов «я» нашей земли.
Один человек решил написать воспоминания. Он сел за компьютер и вывел на экране большими буквами слово «ВОСПОМИНАНИЯ». Задумался и так и просидел до вечера. Потом пошел чай пить. Нельзя дважды войти в одну и ту же воду. В реке жизни.
Всю свою жизнь он просыпался каждое утро с радостью: новый день, будет что-то новое, интересное! После восьмидесяти лет продолжал просыпаться с радостью… оттого, что проснулся.
А вдруг всё это – сон? И я проснусь маленьким мальчиком, в своей кроватке с сетками из шнурка с обоих боков. Зимнее утро. Солнце весело освещает нашу небольшую комнату на втором этаже старого дома на Багговутовской (переименованной в улицу Карла Маркса). Блестит лак на раздвижном столике у дивана, из черной тарелки репродуктора звучит оркестр и хор – кантата о Сталине А. Хачатуряна. Ни до вождя, ни до композиторов мне дела нет. Мне просто хорошо. Я выспался. Я здоров. Широкая мелодия заполняет комнату и весь мой мир. Вся моя жизнь впереди. Нет ни войны, ни горя. Кем я буду – не знаю, кого полюблю – не знаю. Пока что люблю маму и папу и свою игрушку – обезьянку Кику в коричневой жесткой шерсти, и еще куклу-матросика с синим отложным воротничком и в шапочке с лентами, на которой написано золотыми буквами «Киров» Сколько проживу – не знаю, да мне и дела нет. И вот прожил 85 лет. А вдруг всё это – сон?!
На фотографии берег моря и две маленькие птицы, сидящие на прибрежном камне. Эти птицы давно улетели и, наверное, уже отжили свой короткий век. А я вижу их, живых, готовых к полету над синими волнами.
Мне скажут, что фото фиксирует миг. Но удивляет образ – образ того, чего уже давно нет. Гомер описывает жизнь людей, чей прах давно улетучился, да и на самом деле эти люди жили помимо Гомера и иначе, чем он говорит о них.
Удивляет образ – мы воспринимаем его как жизнь, как то, что мы видим вот сейчас и здесь, мы взволнованы историей пса, ждавшего Одиссея двадцать лет и умершего у его ног. Образы – на фото или на картине, в литературе или в звукозаписи, – оказывается, бессмертны.
Бессмертие вот оно, оно тут рядом, оно повседневно. Всё проходит, как тающий снег, и всё остается, как фотография прошлогоднего снега. Мы и бессмертны и смертны. Мы состоим из противоречий, и потому мы живы.
Когда-то врач и писатель Генрих Юнг-Штиллинг прибег к термину «decussation», т. е. «перекрещивание». Мы живем на перекрестке миров, они бесконечно перекрещиваются внутри нас – любовь и ненависть, юность и старость, жизнь и смерть…
Так я пытаюсь передать мягкий стук маятника старинных часов, висевших когда-то в комнате моей няни – тети Наташи. Часы были в темном деревянном футляре, циферблат был светлой меди, и вместо цифры IV на нем стояли четыре палочки – IIII. Приходил со службы дядя Костя, тети-Наташин муж, снимал свой форменный железнодорожный китель, синий со светлыми пуговицами, становился на табурет, подтягивал гири на часах и заводил часы ключиком, который вставлял в гнездо посреди циферблата. И часы снова пускались в путь: «Токх… токх… токх…»
Недавно я очутился в гостях и в момент тишины услышал вдруг знакомое мягкое шипенье. Поискал глазами и нашел на стене небольшие часы, новой формы, но точно с таким же голосом. Закрыл глаза и стал на миг маленьким мальчишкой, который в тихой комнате 1937 или 1938 года прислушивается к звуку часов. Что такое время, тогда я не понимал, да и мне это было не нужно. Теперь, на девятом десятке, кое-что понимаю. Не всё, нет! Но кое-что…
Токх… токх… токх…
В советское время, в 1960-х, наверное, годах ходил такой «композиторский» анекдот: «Пришел Сальери к Мурадели. Тот стал играть перед ним свою музыку, а Сальери всё твердит: “Не того! Не того!”. —“Да что ж «не того»? Объяснитесь, наконец“– вскричал Мурадели с нетерпением. “Не того отравил!”». Я вырастал с музыкой Мурадели, она звучала из черной тарелочки репродуктора почти ежедневно. Однажды, солнечным утром, – мне было тогда лет пять – я проснулся в своей кроватке, огражденной сетками с обоих боков, и первое, что я услышал еще в полусне, была широкая хоровая мелодия, в которой, как рыбки в воде, играли какие-то танцевальные ритмы. «Кантата о Сталине». Давно уже нет ни Сталина, ни Мурадели, ни того солнечного мира, в котором проснулся когда-то маленький мальчик, знавший только то, что он проснулся. Нет давно того дома и черной бумажной тарелки старинного радио. Осталась широкая, торжественная мелодия, приглашающая жить.
С детства помню этот запах! Мне кажется, что так пахнут только наши озера, в Гатчине. Этот пряный запах напоминает то ли корицу, то ли шоколад, в общем, что-то приятное и экзотическое. Запах не сильный, но совершенно особенный. Если бы я не мог видеть, но почувствовал бы этот запах, я знал бы, что я – в Гатчине, на родине моей. Мне могут сказать, что всё это – фантазии, что Филькино озеро в нашем Приоратском парке пахнет тиной, сыростью, болотом. Но надо родиться здесь, чтобы уловить пряный запах воды, настоящий ее запах.
Это первый запах воды в моем детстве. Я и сейчас, почти век спустя, стою на том самом месте, куда меня приводила нянька еще в полуторагодовалом моем возрасте. И вода пахнет так же, как и тогда.
Можно было бы дать ей любое другое имя и любую фамилию, но я не сделаю этого из уважения к ней – настолько неразрывно соединилось имя ее с обликом ее. Была она самым обыкновенным человеком, уроженкой Тверской губернии. Девичьей ее фамилии я не знаю. По-видимому, еще перед революцией 1917 г. она вышла замуж за дядю Костю Терентьева, участника первой мировой войны, в которой он служил фельдшером. Он даже знал кое-то из медицинской латыни. Потом многие годы он работал официантом в ресторанах и столовых. Я помню его официантом ресторанчика при Варшавском вокзале в Гатчине. Причастный к железной дороге, он носил в тридцатых годах синий железнодорожный китель с блестящими пуговицами. Когда он совершал крестное знамение перед семейной иконой Казанской Божьей Матери, мне, маленькому мальчику, казалось, будто он быстро перебирает пуговки на своем кителе – одну за другой. О семье тети Наташи и дяди Кости рассказывать не буду. Это долго и к теме относится только косвенно. Скажу только, что все они были хорошими людьми.
Тетя Наташа была тем человеком, который заронил в мою детскую душу зернышко, проросшее в ней с годами скромным, но крепким колосом. Таких людей было в моей жизни очень немного, и она оказалась первой во времени. Она была искренне верующим человеком, не кичившимся своей верой и даже, наверное, пострадавшим от советской власти. В двадцатых годах их семье пришлось бежать из деревни в город. От голода? От раскулачиванья? Когда тарелка радио торжественно объявляла: «Говорит Москва!», тетя Наташа ворчливо добавляла: «Нету хлеба ни куска!».
Терентьевы жили в квартире как раз под нашею комнатой, на первом этаже, и, когда моей маме надо было уходить на работу в школу, она стучала черенком швабры в пол, и тетя Наташа приходила посидеть со мной или забрать меня к себе. Так что она была отчасти также и моей нянюшкой.
Она мало говорила при мне о Боге и вере – опасалась, я думаю, реакции моей мамы-атеистки, преподававшей ботанику и зоологию согласно теории Дарвина. Но все-таки я кое-что запомнил. Однажды она взяла меня с собой на рынок, который тогда находился в самом центре Гатчины, у ратуши и пожарной команды. Когда мы шли обратно, мы проходили мимо краснокирпичного Покровского собора с огромнейшим окном.
– А кто там живет, в этом домике? – спросил я.
– Боженька! – ответила тетя Наташа. – Он всё видит и всё знает.
Когда я подрос (возможно, это было уже после войны), тетя Наташа однажды сказала:
– Бог у всех один – у русских, у евреев, у татар, только они называют его по-разному.
Это была самая главная религиозная мысль, которую я когда-либо слышал. И не только религиозная – но человеческая! Да будет земля пухом дорогой моей тете Наташе и всему ее семейству! Вечная ей память.
Весной, когда высыхало крылечко нашего старого дома в Гатчине, мы, дети, рассаживались на ступеньках и болтали, радуясь майскому солнышку. А я в это время теребил шелушинки красной краски на перилах крыльца. Они были похожи на рыбьи чешуйки. Бурые от времени, они грелись на солнышке точно так же, как и мы. С тех пор весна и радостный покой в предвкушении лета связаны в моей памяти с этими шелушинками старой краски, хотя давно уже нет на свете ни дома, ни крылечка, ни тех детей, которые болтали на его ступеньках.
Считается, что человек яснее помнит то, что давно с ним случилось, чем то, что произошло вчера. Действительно, я хорошо помню картинки старой, «довоенной-»Гатчины – города моего детства. Наш дом, наш двор с огромной старой кривой березой посредине и с флигелем, крыша которого была как раз на уровне наших окон. Довольно ясно помню нашу комнату в коммунальной квартире, хотя один угол комнаты остается в тумане – не помню, что там стояло! В углу, слева от входной двери, была печь, покрытая белым кафелем, а прямо напротив двери, над высокой спинкой дивана, висели оленьи рога. К левому окну можно было подойти, а перед правым стоял папин велосипед, который первым делом украли, когда нас уже не было в городе, а к Гатчине приближались немцы.
Давно нет ни дома, ни двора. В дом попал снаряд, и жители соседних домов разобрали наш дом на дрова. На этом месте долгие годы был сквер, затем какие-то два бизнесмена построили на месте нашего дома свой, кирпичный, двухэтажный, довольно уродливый. На краю нашего бывшего двора осталось несколько стареньких деревьев. Никто не знает, что это деревья моего детства. Все наши соседи и, наверное, все мальчишки и девчонки нашего двора умерли. Один я остался…
Однажды зимой, возвратившись с работы из Питера домой, в Гатчину, и проходя привычной дорогой мимо моего давнишнего детского сада (очаг № 1, тогда детский сад назывался «очаг», теперь этого старого дома генеральши давно уже нет, вместо него стоит обычная пятиэтажка), я обратил внимание на что-то очень знакомое мне во дворе детсада. Сначала я не поверил своим глазам, мне показалось, что во сне я вижу свое раннее детство! Во дворе, среди сугробов, был прорыт лабиринт – переплетение дорожек, и почти на каждом сугробе, на его боку, обращенном к дорожке, лежали ледяные круги разных цветов – красные, синие, желтые, зеленые. Такие круги (как-то замораживали подкрашенную воду в тазах и потом отделяли лед и клали на снег) нам делали наши нянечки и повариха в моем детстве! И вот эти круги снова лежат передо мной, хотя ни нянечек, ни старой доброй поварихи с суровым лицом, ни моей дорогой воспитательницы Елены Андриановны давно уже на свете нет. Значит, долго хранилась в моем детском садике эта традиция! Как хорошо!