Джакомо наклонился надо мной, словно проверяя, сплю ли я. Мое дыхание было ровным и спокойным, однако я не спала, а лишь засыпала. Он повернулся к братьям.
– Ритта спит, – тихо сообщил он. – Я слышал, у вас снова была размолвка с братьями Сантони?
– Не со всеми братьями, – отозвался Антонио. – Только с Антеноре.
– Из-за чего?
– Из-за Аполлонии.
– Да и не только из-за нее, – добавил Винченцо. – Если еще хоть один выродок из этого проклятого семейства посмеет обидеть Нунчу, или Ритту, или кого-нибудь из нас, я им покажу, что такое настоящая вендетта13.
– У нас с ними давняя вражда, – глухо сказал Антонио.
– У нас с ними вражда, – как эхо, повторил Джакомо. Антонио раздраженно перевернулся на бок, натягивая на себя одеяло.
– Ты, Винчи, будь поосторожнее, – тихо произнес он, – не попадайся Сантони на пути, когда ты один. У тебя слишком горячее сердце.
– У тебя оно еще горячее.
– Но я старше и сильнее, Винчи.
Дальше дослушать я уже не смогла. Сон упрямо тянул меня в сладкое желанное забытье. Веки стали так тяжелы, что я была не в силах открыть глаза. Мелькнула лишь мысль о том, что братьев Риджи больше, чем братьев Сантони. Но сон мягкими прикосновениями погасил эту мысль, и я заснула.
2
Хотя нас и называли в деревне лаццарони, наш дом едва ли чем-то отличался от остальных деревенских построек. Мы жили на окраине деревни, возле быстрого пенистого притока реки Магры – вода в нем, сбегая с гор, была холодная и прозрачная, как хрусталь. На реке стояла мельница синьора Клориндо Токки. По оба берега тянулись необозримые пышные виноградники. Лоза уже в июне наливалась пряным золотистым соком и сгибалась до земли. Восточнее, за роскошным маковым лугом, находилась траттория14 дядюшки Джепетто. Она стояла как раз возле проезжей дороги. Здесь проходил путь к Пизе, Ливорно и Флоренции, поэтому постоялый двор никогда не пустовал. Правда, немного вредило ему соседство с кладбищем, но оно было так удачно спрятано за густой стеной кедров, что не сразу бросалось в глаза.
Белая лента дороги делилась надвое и вела, соответственно, к деревне, и к усадьбе синьора графа Лодовико дель Катти. Этот красивый дом большую часть года пустовал: графское семейство служило во Флоренции герцогу Тосканскому. Нельзя сказать, что casa del Catti15 был любим у нас в деревне – ведь он служил австрийцу, посаженному на трон великих тосканских герцогов. Но его богатство не могло не внушать степенным крестьянам уважения. Так что, можно сказать, наш дом находился в выгодном положении, несмотря на то, что располагался далеко от церкви, монастыря и деревенской площади. Двускатная острая крыша была крыта коричневой и красной черепицей. Дом был каменный, двухэтажный, как и у всех в деревне, но построенный в незапамятные времена и уже начинавший рушиться. К тому же в нем было почти пусто. Пьяно террено16, отведенный под хлевы и кладовые, соответствовал своему назначению лишь наполовину. В хлеву у нас была жалкая корова по кличке Дирче, которую мы не знали, как прокормить, и два поросенка. Земли у нас своей не было, поэтому Розарио, моему брату, приходилось водить Дирче по чужим выгонам, за что он не раз получал трепку. На полках кладовых лежали желтые круги сыра: пекорино – сухой соленый сыр из овечьего молока, рикотто – соленый и пресный, и моццарелла – сыр из молока буйволиц… Этого добра у нас было достаточно. Зато мяса мы не видели по целым месяцам. Нунча держала кур, но, по-видимому, только из потребности в яйцах.
На примо пьяно, то есть втором этаже, все было, как обычно: кухня, где Нунча готовила пищу и где мы ели, комната, где мы спали, и амбар. С первого на второй этаж легко было взобраться по внешней каменной лестнице, из которой в детстве мы выбивали плитки для игр, заканчивающейся старым скрипучим балконом. Туда Нунча сваливала все старье – одежду, прялки, грязные тряпки.
Кухня наша была большая и закопченная. Только здесь был постоянный очаг, вокруг которого мы коротали холодные зимние вечера и обсуждали самые важные дела, на котором готовили пищу. К дымоходной трубе на Рождество я цепляла рваный чулок, ожидая найти там рождественский подарок. Здесь же, возле очага, помещался грубо сбитый деревянный стол, такой крепкий, что не расшатался даже после многолетнего использования. Масляные и винные пятна, жир и сок крепко въелись в его потемневшую древесину. Стены на кухне всегда были черны. Лишь в первой половине дня сюда заглядывало солнце. Потом Нунча, к старости начавшая плохо видеть, зажигала свечу или лучину – лампу она приберегала для другой, спальной комнаты.
В этой комнате стены были чисто выбелены и разрисованы цветами, в углу висело деревянное распятие, а пол был устлан опрятными дорожками, вывязанными самой Нунчей. В углу, под распятием, белела подушками высокая кровать, на которой спала Нунча. Был еще расшатанный старый топчан, на который обычно претендовала я. Братья спали на тюфяках, положенных на пол. Зимой им, наверно, было холодно, несмотря на то, что комната обогревалась с помощью двух брачьери, напоминавших железные тазы с ручками, заполненные древесным углем.
Наш корте17 тоже ничем не отличался от других. Подобно остальным, он имел форму четырехугольника, окруженного высоким забором, почти стеной. В корте вели скрипучие массивные ворота в ограде. Входящий почти сразу же натыкался на ток для обмолота зерна, помещенный в центре. Впрочем, ток был на что-то годен в те незапамятные времена, когда была построена наша усадьба. Собственного зерна у нас не было, и мы покупали муку у Клориндо Токки, на что уходили почти все заработки Винченцо и Антонио. У нас был лишь клочок земли, на котором рос виноград для кьянти. Впрочем, наша полувросшая в землю кантина так и осталась почти пустой. Кроме виноградника, мы имели довольно-таки большой огород, на котором Нунча выращивала все подряд – чечевицу и морковь, фасоль и бобы, картофель и томаты для пиццы. В огород часто забирались куры и поросята. За ними Нунча ухаживала особенно тщательно, чтобы иметь возможность на каждое Рождество угощать нас коронным блюдом – бифштексами.
В нашем корте была еще одна достопримечательность – роскошное, раскидистое ореховое дерево, которое кроной, казалось, доставало до неба. Урожаи с него мы собирали небывалые. Из орехов Нунча делала сладости, а остатки продавала или выменивала на сахар, чай или кое-какую одежду.
По деревне разносились прощальные звуки благовеста. Был большой веселый праздник, отмечаемый 24 июня, – день Сан-Джованни.20 Сегодня целую ночь будут гореть костры, через которые будут прыгать парни, крепко сжимая руки девушек. Сегодня большой, благоприятный день для гадания на суженых… Девушки и замужние крестьянки одеваются в лучшие наряды и идут в церковь к утренней мессе, к исповеди и причастию. Это, так сказать, половина праздника… Настоящее торжество начнется вечером, когда на землю спустится темнота. Считается, что нет в году ночи, более благоприятной для любви.
Сегодня Луиджи был героем дня. Отец Филиппо нынче провел конфирмацию21 всех деревенских сорванцов, которым уже исполнилось по двенадцать. Это было красивое зрелище. Девочки в белых платьях и мальчики в новых чистых костюмах, выстроенные в ряд, приковывали внимание всех прихожан. Отец Филиппо впервые дал им проглотить священную облатку. Крестным отцом Луиджи стал дядюшка Агатино Сангали. Нунча вытирала слезы. Сам Луиджи, аккуратно причесанный, в новой куртке со всеми пуговицами, казался пай-мальчиком. Впрочем, он скоро доказал обманчивость этого впечатления, сильно толкнув в бок Джованну Джимелли, – она тоже проходила конфирмацию. Джованна вскрикнула и едва не упала. Это происшествие не огорчило меня, однако Нунча не на шутку рассердилась, и если бы не праздник, Луиджи получил бы хорошую нахлобучку. Впрочем, это был не единственный неприятный случай. Отец Филиппо, вопреки всем ожиданиям, не сообщил о помолвке Антонио Риджи и Аполлонии Оддино. Он упомянул многие пары, однако имена моего брата и Аполлонии не прозвучали. Трудно было понять, в чем дело. Ведь только вчера Констанца, мать девушки, уговорила своего мужа, старого упрямца Бенито, согласиться на их брак, и Антонио был счастлив. Теперь же, после утренней мессы, брови Антонио были нахмурены, в глазах появилось бешенство. Аполлония, которую держала за руку мать, казалась заплаканной.
Выходя из церкви, я услышала обрывок разговора Нунчи с матерью невесты Антонио. Тяжело дыша, Констанца объясняла:
– Еще вчера вечером все было в порядке. Но ночью, видимо, Бенито плохой сон приснился. Он сказал мне, что, мол, семья у Антонио плохая. Конечно, говорит, обе наши семьи бедны, однако мы, Оддино, выше Риджи, потому, что мы честные люди.
– Сколько еще они будут вспоминать о Джульетте, – морщась, произнесла Нунча. – Она ведь и не приезжает почти никогда, и мои мальчики не зовут ее матерью.
– Да и я такого же мнения. Нельзя же, говорю, помнить об этом до третьего колена! А Бенито мне отвечает: нет, Аполлония – первая красавица, она найдет себе мужа из хорошей семьи. Так и не удалось мне с ним сладить. Еще перед началом мессы, на рассвете, он зашел к отцу Филиппо и попросил отменить оглашение о помолвке.
Сокрушаясь, обе женщины разошлись по домам, договорившись хранить согласие в таком важном деле, как брак Антонио и Аполлонии.
Несмотря на праздник, в обеденную пору в доме никого не было, кроме меня и Розарио. Десятилетний Розарио был просто толстым бездельником, очень отличавшимся от всех остальных моих братьев: целыми днями он только то и делал, что бродил по деревне в компании друзей или спал где-нибудь на земле под тенистым эвкалиптом. В отличие от Антонио и Винченцо, он был мягок и добродушен и характер имел ласковый и уступчивый. Его легко было убедить в чем угодно. Ко всем он относился одинаково ровно, и в его взгляде нельзя было подметить той лукавой хитрецы, что сверкала в глазах Луиджи.
Подобрав под себя ноги, он сидел у окна, жуя праздничный пирог и время от времени бросая крошки голубям, что толпились у ступенек. Я осторожно собирала губкой оливковое масло со стола – я пролила его, и эту оплошность нужно было загладить до прихода Нунчи. Она отправилась в роскошный дом синьора дель Катти за пряжей.
Лето было в разгаре. Жара стояла такая, что трудно было пройтись по улице от дома до церкви. В усадьбах побогаче были спасительные жалюзи на окнах. Даже в море теперь уже мало кто выходил, и лишь изредка Лагуна оживлялась фелукой22 наиболее выносливых рыбаков. Легкая прохлада наступала лишь поздним вечером. Днем же крестьяне спасались в тени кантин, увитых густым плющом.
Наш двор был густо затенен роскошными кизиловыми деревьями. Ягоды кизила уже покраснели, но оставались твердыми и кислыми. Урожай обещал быть большим, но поспеет он лишь поздней осенью. К тому же существовала примета: чем щедрее урожай кизила, тем холоднее зима…
Но сейчас о зиме никто не думал. Масличные ягоды отягощали ветки деревьев. Густо рдели в саду гроздья белладонны – ее можно выгодно сбыть пизанским и ливорнским модницам… За воротами, по склонам и бугоркам, спускающимся на выгон, пестрели кучки диких кактусов и алоэ.
– Смотри-ка, солдаты, – отозвался Розарио. – И арестанты с ними.
Заинтересовавшись, я оттолкнула брата от окна. По жаркой дороге, мимо траттории дядюшки Джепетто пять солдат гнали трех арестантов. Обросшие, грязные, оборванные, они едва передвигали ногами, закованными в кандалы. Мне показалось, я слышу звон цепи. Солдаты были изнурены зноем и, казалось, охотно бы расстались со своими подопечными.
– Это, наверно, разбойники из банды Энрико Фесты, – восхищенно проговорил Розарио. – Я слышал, их потрепали где-то под Пизой.
Разбои ватаги Энрико Фесты не были редкостью в наших местах. Одна банда сменяла другую, и так повелось издавна… Были такие, что грабили только богатых, и такие, что не гнушались ничем. Но Энрико Феста прославился, наверное, на всю Тоскану. Полгода назад он со своими ребятами напал на наш францисканский монастырь.
– И куда же их ведут? – спросила я. – В нашу деревню?
– Глупая! Нет, конечно. Наверно, в мраморные карьеры где-то под Каррарой, в горах. Там есть каменоломни для каторжников…
– Это там течет Магра?
– Где-то поблизости…
Розарио сладко зевнул, почесав затылок. В доме было очень жарко, и его лицо раскраснелось. Вдруг он вскрикнул.
– Ты что?
Брат указывал пальцем на ворота.
– Видишь карету? Вот чудеса-то! Это наша мать приехала! Нунча не спеша распахивала ворота. Было видно – и по ее сдвинутым бровям, и по суровой походке, и по чрезмерно энергичным движениям, в которых ясно чувствовалось желание кое-кого избить, – что она сердита. Впрочем, я еще ни разу не видела, чтобы Нунча радовалась приезду своей воспитанницы.
– А бабка, кажется, кипит, – сказал Розарио. – Еще бы! Вся деревня будет знать, что мать к нам ездит. Не видать Антонио Аполлонии, как своих ушей.
Мать вышла из кареты с каким-то щеголем, обращавшимся с ней довольно небрежно. Было видно, что и эта карета, и кучер, и два форейтора принадлежат не ей, а являются собственностью этого господина. Синьор был молод и богато одет. Несмотря на жару, его роскошный костюм, повергший меня в трепет, изобиловал лентами, кружевами и россыпью бриллиантов. На стройные ноги, которыми он явно гордился, были натянуты шелковые чулки в продольную полоску, изящные туфли с пряжками, почему-то показавшиеся мне дамскими, и шелковые панталоны кремового цвета. Светлый камзол самого нежного персикового оттенка оживлялся белоснежной манишкой и горой кружев, возвышавшейся на груди синьора чуть ли не до подбородка. Шляпу с плюмажем и позументами синьор отдал слугам, а сам разговаривал с Нунчей. Разговор был в высшей степени любезный – об этом свидетельствовала покровительственная улыбка, мелькавшая на губах синьора, лорнет, в который он разглядывал наше жилище, и платок, которым изящно зажимал нос. На голове у синьора был изумительный завитой парик, весь посыпанный пудрой.
Я выбежала на крыльцо, внимательно разглядывая мать. Она громко разговаривала на нашем диалекте, не считая нужным посвящать спутника в смысл своего разговора.
На вид Джульетте Риджи было тридцать три – тридцать четыре года. За то время, что я ее не видела, она, кажется, осталась такой же стройной, но как-то осунулась. На щеках горел слишком яркий румянец, а лицо словно бы утратило былую смуглость, стало белее, мягче, округлее. Но огромные черные глаза, матовые, как потушенные угли, были все так же веселы и беззаботны. На плечи падала копна жестких смоляных волос, курчавых, как у мавританки, но узкий лоб с бровями вразлет был открыт. Мать смеялась и делала это, видимо, намеренно, чтобы похвастать ослепительно-белыми зубами.
Я смотрела на нее с восхищением. Она казалась мне плохой, испорченной, презираемой и все-таки красивой. Яркими рубинами сверкало на ее шее кроваво-красное ожерелье. Глубокий вырез платья открывал два холмика грудей, колышущихся от смеха. Вся ее фигура была гибка, очаровательна и ловка настолько, что я невольно почувствовала зависть. «Когда я вырасту, – подумала я, – я тоже буду иметь такие плечи, такую талию и такую грудь. Да, такую. Я хочу быть такой же красивой».
Но еще более поражал меня наряд матери. Пышные юбки из бордового бархата были так широки, что пришлось проходить боком, а кавалер не мог идти с ней рядом, вынужденный шествовать на два шага впереди, держа ее за руку. Эти юбки шелестели при каждом движении, каждом вздохе, наполняя мой слух настоящей музыкой. Украдкой я взглянула вниз, и увидела тоненькие атласные туфельки с бантами – такие тоненькие, словно мать не ходила, а летала по воздуху. Наверное, там, где она живет, нет каменистых дорог и горных тропинок, иначе бы она давно изорвала это чудо в клочья. Яркие и резкие цвета одежды были полным контрастом костюму приехавшего незнакомого синьора.
Крикливость и безвкусица наряда матери сплелись в такой невероятный букет, что невольно привлекали взгляд и – очаровывали.
Я подняла на мать восхищенные глаза. Усмехнувшись, она потрепала меня по щеке.
– Видите, Пизелла18? – спросила она у спутника. Я фыркнула в рукав, услыхав такое прозвище. – Эта девчонка – вылитый папаша. У нее только глаза мои.
Синьор с улыбкой переступил с ноги на ногу. Его рука быстро проскользнула под локоть спутницы и обняла Джульетту Риджи за талию.
– Ну, и кто же был этот отец, моя прелестная?
– Ах, да такой же глупец, как и вы, Пизелла. Умных мужчин так мало.
– Он, вероятно, откуда-то с севера? Из Милана?
– Он из Парижа, черт возьми! И он мне нравился, дьявол! Но потом я ему сказала: катись, дружок, ты мне наскучил. Как и вы, Пизелла.
– Но ты еще не предлагала мне убираться, – со сладкой улыбкой заметил синьор, смягчая энергичное слово матери «катиться» на более скромное «убираться».
– Конечно, раз уж вы вызвались сопровождать меня в эту дыру.
– Только поэтому? – возмутился синьор. – Я купил тебе двух рысаков!
– Рысаки хороши, Пизелла, но вы, вы сами! Впрочем, недаром же я придумала вам такое прозвище.
– Да, но я…
Желая успокоить поклонника, мать небрежно и снисходительно поцеловала его в нос – первое, что подвернулось.
– А где же все? – спросила она, оглядываясь по сторонам. – Этот дом всегда был похож на сумасшедший, здесь постоянно толпились маленькие паршивцы разных возрастов. А теперь здесь так тихо! Мамаша, может быть, ты их разогнала?
Не отвечая, Нунча наполнила доверху две глиняные кружки дешевым кислым вином и отошла в сторону, всем своим видом показывая: все, больше я вам ничего не дам.
Мать залпом выпила содержимое кружки и совсем по-деревенски утерлась рукавом. Синьор, видя это, тоже пил, пытаясь изобразить на лице некое подобие улыбки, в которой ясно ощущалась кислота вина.
– Так где же мои дети, мамаша?
– Дети! – мрачно повторила Нунча. – Вспомнила о детях! Эх, да если бы ты была одна, без этого щеголя, сказала бы я тебе, где твои дети!
– Что она говорит? – изумленно осведомился синьор.
– Закройте рот, Пизелла, и как можно крепче, – огрызнулась Джульетта. – Золотая моя мамаша, я сюда не шутки шутить приехала. Я хочу видеть своих детей! Где Джакомо и Антонио? И остальные?
– Джакомо обедает у отца Филиппо, – хмуро проворчала Нунча. – А Антонио жениться собрался.
Мать расхохоталась.
– Жениться – этот бандит? Да у него на лице написано, что он будет убивать людей! Ну, и кого же он выбрал?
Сердце у меня сжалось. Я видела, что мать не любит нас, что она приехала сюда лишь затем, чтобы развлечься… И, хотя я тоже не испытывала к ней никаких чувств, от ее равнодушия мне стало горько.
– Аполлонию Оддино, – проговорила Нунча. – Если бы ты не приехала, все было бы в порядке. Но тебя всегда черти несут тогда, когда ты меньше всего тут нужна.
– Ах, да пускай женится, – презрительно улыбаясь, сказала мать, – ему все равно место в тюрьме, я поняла это, когда…
Я возмутилась. Зачем приехала сюда эта недобрая женщина, зачем она смеется над нами, что ей нужно?
– Ты шлюха, да? – громко спросила я. – Я знаю, мне говорили!
– Дура! Кто тебя научил так говорить?
– Антонио! – произнесла я вызывающе. – Ему вовсе не место в тюрьме! Он правду мне сказал, я знаю!
Со странной улыбкой мать положила мне на плечо руку, пахнущую чем-то сладким, и крепко сжала.
– Все говорят, что ты шлюха, – упрямо повторила я, – вся деревня это знает…
– Гм, – насмешливо сказала она, – а ты хоть знаешь, что это такое?
Знаю ли я?! Я едва не задохнулась и от возмущения сжала кулачки. Пусть я не очень понимаю, что значит слово «шлюха», зато я многое могла бы порассказать о том, как нас оскорбляют в деревне, как гонят и уязвляют едкими намеками и как некоторые, упоминая Джульетту Риджи, презрительно сплевывают сквозь зубы – все из-за нее, из-за матери!
– Это из-за тебя нас все не любят, – проговорила я, глядя исподлобья, – и Антонио тебя не любит, а я Антонио верю.
– Ну, хорошо, – сказала мать улыбаясь, – как же они говорят обо мне?
– Они называют тебя шлюхой. И еще говорят так: я видал шлюх, но таких, как Джульетта Риджи, не встречал!
Я в точности повторила слова Петруччо Потты, услышанные мною случайно.
– Вы слышите, Пизелла? – обратилась мать к спутнику. – Ох уж это мужичье! Ну, скажите, кто во Флоренции не счел бы за счастье быть моим любовником? Меня содержит сам герцог Тосканский! А эти мужики копаются в грязи, выжимают последние соки из своих дрянных виноградников и еще болтают всякую чушь!
Синьор согласно кивал головой, не отводя взгляда от соблазнительного выреза на платье Джульетты Риджи.
– Вот видишь? – снова повернулась ко мне мать. – Даже Пизелла согласен со мной, а ведь Пизелла не последний человек в Тоскане, он граф Риппафратта.
Она наклонилась ко мне и поцеловала в лоб.
– Ты глупа, Ритта. Я не шлюха. Никто не называет меня так – только в вашей деревне. Я – Звезда Флоренции, понимаешь? Это очень трудно – быть звездой. Но я достигла этого. Я знаю свое ремесло. И оно приносит мне деньги. У меня есть все: платья и драгоценности, есть такие вещи, о которых здесь и не слышали.
Я молчала, удивленно глядя на нее.
– И если какая-нибудь негодяйка посмеет упрекнуть тебя, что твоя мать – шлюха, скажи им, что твоя мать – звезда! Пусть хоть одна из них сумеет взлететь так высоко! Эти коровы и бранятся лишь потому, что их мужья в постели только храпят.
Она подняла мое лицо за подбородок и какой-то миг пристально меня разглядывала.
– Ты красива, Ритта. Ты совсем не похожа на меня, но твой папаша, этот дьявол, был хорош собой. У тебя золотые волосы, и, когда ты вырастешь, все мужчины будут оглядываться тебе вслед, потому что блондинка во Флоренции – редкость. Если, конечно, ты будешь жить не в этой деревне и сумеешь встретить настоящих мужчин.
Она порылась в своей крохотной сумочке, наполненной всякими мелочами, и протянула мне длинную конфету.
– На, возьми, Ритта, ты самый удачный мой ребенок. Я не оставлю тебя здесь… Лет через пять я заберу тебя во Флоренцию. А до тех пор знай: тебе нечего стыдиться меня.
Я подняла голову и улыбнулась:
– Можно мне что-то спросить?
– Да сколько угодно!
– Зачем тебе эти ленточки на рукавах?
Широко раскрыв глаза, я наивно ждала ответа на свой вопрос.
Она рассмеялась.
– Ведь это не ленточки, а кружева, малютка! Я могу сказать тебе, зачем они… Так, для красоты.
– Но ведь они мешают, – заявила я.
– Да, мешают… Но ведь они красивы, правда? Я была вынуждена признать это.
Мать, как всегда, не позаботилась ни о каких подарках для нас. Дав мне и Розарио по конфете, она поспешила назад, говоря, что у нее важное свидание. Синьор снизошел до того, что погладил нас по голове. Не дождавшись остальных своих сыновей, мать уехала, оставив на столе немного денег для Нунчи. Последняя вышла проводить их до ворот.
Мы с Розарио сидели, ели конфеты и чувствовали, как увеличивается наше разочарование.
– И все-таки она плохая, – произнесла я, облизывая пальцы.
– А ты, Ритта, ей нравишься больше всех, – заметил брат, но без зависти. – Только я не знаю, какой тебе от этого толк. Ты поедешь с ней во Флоренцию, если она захочет тебя забрать?
Я задумалась.
– Не знаю… Мне бы хотелось побывать во Флоренции. Ремо говорит, что там очень красиво.
– А я понял, – сказал Розарио, – наша мать хочет, чтобы ты стала такой же, как и она.
Я не обратила внимания на его слова и мечтательно улыбнулась.
– А какая она красивая, Розарио… И платье у нее так шуршит.
– Нашла чему завидовать!
Нунча вернулась в дом взволнованная, возбужденная. На ее белых ресницах дрожали слезы.
– Бабушка, ты плачешь? – изумленно спросила я.
Она присела к столу, утирая глаза краем передника и шмыгая носом.
– Я ведь вашу мать вот с такого возраста помню! – Она указала рукой высоту, равную половине ножки стола. – От горшка два вершка… И пускай о ней что угодно говорят, а все-таки она моя дочь, хоть и не родная, а дочь. Я ее пятнадцать лет растила! В одних лохмотьях подобрала, не знала даже, из какого она племени. В то время через деревню цыгане проходили; может, они и бросили… Только по-цыгански она говорить не умела.
– Значит, ее цыгане украли, – рассудительно сказал брат.
– И я так думаю, – подхватила Нунча, уже почти успокоившись. Она вся грязная была, чумазая, немытая, как цыганчонок, но я сразу поняла, что она наша, тосканская. Я ее спрашиваю: «Ты, наверное, голодная?» А она говорит: «Нет»… А у самой только глаза на лице и остались – черные такие, злющие, я даже испугалась.
Нунча посмотрела на грязную посуду, оставшуюся после завтрака, на горшок, где булькала дзуппа, и вдруг схватилась за веник.
– Вы что сидите, бездельники? Я вам покажу! Вы думаете, если сегодня праздник, так все на меня можно свалить, да?
Розарио медленно пятился к двери, но Нунча ловким ударом веника отогнала его оттуда.
– Куда направился! Бери нож и накроши мне сыра для пасты19!
Она обернулась ко мне.
– А ты беги за Антонио! Он мне нужен. Сегодня зарежем курицу.
Вздохнув, я выбежала на крыльцо. День сегодня удивительный.
Улица была пуста. Я побежала к морю – туда, куда из церкви направлялся Антонио. Босые пятки неприятно жег горячий камень дороги. На лбу у меня выступили капельки пота. Было очень жарко, а солнце, стоящее в зените, безумствовало все больше. Казалось, даже кактусы и алоэ на бугорках вдоль дороги желтеют и вянут. От запаха лимонных рощ воздух был душным и приторным. Желая сократить путь, я начала спускаться с утеса по узкой крутой тропинке. Внизу я видела жесткие, как отточенные лезвия, листья агав. Сияло ослепительно-голубое море, оттененное белоснежным крылом рыбацкой фелуки – одной-единственной на горизонте. Уже чувствовался запах йода и водорослей…
Я прыгала с камня на камень, почти не теряя равновесия, – горы были для меня привычны. Внизу шумело море…
И вдруг из-за огромного валуна мелькнула чья-то соломенная шляпа. Я остановилась, узнав в человеке Антеноре Сантони. «Наш враг» – так говорили о нем Антонио и Винченцо.
Лицо Антеноре, смуглое и худощавое, блестело от пота. Зубы блеснули в недоброй усмешке, и резче выделился шрам, пересекающий его щеку от виска к уху.
– А, маленькая дрянь, – сказал он, подходя ко мне.
Я невольно попятилась, споткнулась о камень и упала. От страха у меня перехватило дыхание.
– Я бы мог бросить тебя в море, – зло улыбаясь, сказал Антеноре, склоняясь надо мной. – Мог бы бросить, и никто бы не узнал.
Внизу, под утесом, гулко бились волны о скалы… Я молчала, вся дрожа.
– Слушай, что я скажу. – Его сильные пальцы до боли впились мне в плечо. Я всхлипнула. – Не хнычь! Скажи Антонио, чтобы он оставил Аполлонию… Ты поняла, козявка? Иначе или он, или эта сволочь Винченцо получит вот что!
Он выхватил из-за пояса огромный нож. Отточенное широкое лезвие сверкнуло на солнце…
– А теперь сгинь отсюда! – Он больно толкнул меня ногой.
Я вскочила, вся дрожа от страха, и сломя голову бросилась бежать вниз, сама не помня, куда и зачем. Я только помнила, как ужасен этот Антеноре, какой у него нож и какая лупара20 за плечами… Я тысячу раз могла сорваться вниз со скалы и разбиться, но страх перед падением был меньше, чем страх перед Антеноре Сантони. И вдруг я остановилась, переводя дыхание, как загнанный заяц. Тихие странные звуки привлекли мое внимание. Казалось, там, внизу, кто-то стонет. И не от боли, нет. В этих постанываниях не было горечи, а что-то непонятное, зазывное, сладко-страшное…
Еще дрожа от страха, я подползла к краю скалы, взглянула вниз и онемела.
Внизу, среди кустов орешника, на густой ярко-зеленой траве я увидела два томно сплетенных тела. Это были юноша и девушка, предающиеся любви. В свете солнца их обнаженные тела были очень красивы – смуглые, точеные, созданные словно для резца скульптора. Он сплетались в неразрывных объятиях; мужчина ритмично двигался, я слышала его тяжелое дыхание, а девушка, казавшаяся под телом своего любовника хрупкой и слабой, страстно смыкала ровные стройные ноги у него на бедрах… Ее кожа была свежа и смугла, как лепесток розы; мужчина ловил губами ее рот, ее тугие от вожделения соски, дерзко торчащие в разные стороны; и все движения любовников были так томны и страстны, что этой страстью наполнялся звенящий от жары воздух.
Женщина стонала и вскрикивала, а мужчина подминал ее под себя так безжалостно, словно хотел раздавить, уничтожить ее хрупкое тело своим, сильным и крепким.
Пораженная, я узнала в них Антонио и Аполлонию.
Волна смущения залила меня с ног до головы, я вспыхнула до корней волос и задрожала, но уже не от страха, а от той сладко-ужасной, непристойной и манящей тайны, которая только что мне открылась. От увиденного веяло неприличием и наслаждением, оно было и отталкивающим, и прекрасным одновременно.
Громкий то ли вздох, то ли стон пронзил мой слух, я увидела, как по телу брата пробежала дрожь, он напрягся, закидывая назад голову, и на его полубезумном от страсти лице с закрытыми глазами мелькнула странная улыбка; ноги девушки резко поднялись вверх и вдруг опустились. Их тела были так сплетены, словно разъединение означало для них смерть.
Не в силах преодолеть стыд, отчаяние, разочарование и любопытство, терзавшие меня одновременно, не в силах разобраться в обуревавших меня чувствах, я бросилась бежать прочь. По-прежнему стояла жара, и у меня перед глазами вспыхивали желтые круги. Встрепанная, возбужденная, разгоряченная, я старалась убежать подальше от этого места.
А солнце еще светило, напоминая, что нынче день Сан-Джованни и что вот-вот наступит лучшая в году ночь для любви.
3
Утро того страшного дня выдалось удивительно погожим и тихим. Лето давно закончилось, и пришло время вспомнить поговорку: после дня святого Симона веер уже не нужен. Приближались холода, а день святого Симона был переломным между теплом и морозами. Он отмечался 27 октября, когда заканчивалась уборка урожая, а в садах наливался соком сладкий кизил и благоухали, золотясь на солнце, ароматные апельсины, лимоны и мандарины.
В этот день пробовали новое вино – густое, сладкое альмандиновое и пьянящее кьянти. Обычно вечером вся деревня была пьяна. А с утра пекли крепкие золотисто-коричневые каштаны, что гулко падали с обвисших ветвей, и добавляли их к жареным креветкам и всем другим кушаньям, какие только сегодня готовились.
Обессилел, а потом и вовсе затих огнедышащий сирокко, все лето приносивший с берегов Берберии и Сицилии знойное дыхание юга, и море подернулось серебряной зябью волн. Они вздымались сильным, прохладным ветром. Теперь часто случались бури – внезапные, страшные, настоящее бедствие для рыбаков: перед выходом в море стоит полный штиль, а среди морской равнины бешеный ветер вдруг вздымает огромные волны, устоять перед которыми удается немногим баркам. Ветер затихает так же быстро, как и появляется, и море вновь становится шелковым и блестящим, без единой морщинки, и лишь слегка кипит возле рифов и скал.