Original title:
De Goede Zoon
by Rob van Essen
При оформлении диалогов и прямой речи в издании сохранена авторская пунктуация. Примечание редактора.
This publication has been made possible with financial support from the Dutch Foundation for Literature
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
Copyright © Rob van Essen
Originally published by Uitgeverij Atlas Contact, Amsterdam, 2018
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2023
Хороший сын,
Хороший сын,
Хороший сын.
The Good Son, песня Ника Кейва
Холден. Опишите в нескольких словах все хорошее, что приходит на ум… о вашей матери.
Леон. Моей матери?
Холден. Да.
Леон. Сейчас я расскажу вам о своей матери.
(Стреляет в Холдена.)
Фильм «Бегущий по лезвию»
Слушай.
Что?
Я посылал тебе фрагмент из ХДПД. Успел посмотреть?
Это что? Футбол? Корфбол?
Нет, сериал. «Хорошие друзья – плохие друзья». Наверняка знаешь.
Ну да, слышал. А на что надо смотреть?
Сам поймешь. Начинается на одной минуте тридцати двух секундах. Материал не смонтированный, на звук внимания не обращай.
Подожди. ‹…› Так, картинка есть. Что это? Мне это вообще ни о чем не говорит. Кто все эти люди?
Новые персонажи, но это не важно, этим займемся потом. На интерьер посмотри.
Ну? В стиле пятидесятых-шестидесятых, и что?
Внимательно смотри. Ничего не замечаешь? Не узнаёшь?
Я в сериалах не шарю, на что смотреть-то?
Это интерьер Бонзо.
Черт, правда. Как это? Не совпадение же? Кто же… А, понятно.
Вот именно. Он что, специально? Или просто с ума сошел?
Может, вдохновение закончилось?
Понятия не имею, что там у этого персонажа с биографией, но ты же понимаешь. Если уже интерьер у него такой.
Да уж, могу себе представить.
Похоже, надо что-то делать.
Надо что-то делать.
(Расшифровка телефонного разговора из архивов НАДЗОРГА, без даты, двадцатый век, начало девяностых)
Сегодня в «Алберт Хейне» на улице Рейнстрат я устроил скандал. Ну то есть почти устроил, не совсем. В очереди за мной стояла женщина, которая начала выкладывать свои продукты на ленту, пока я еще выкладывал свои, а я не переношу, когда нарушают личное пространство, в данный момент это пространство принадлежит мне, да, я знаю, что роман так не начинают, я ведь, мать вашу, не колумнист какой-нибудь, но меня просто доводит до белого каления, когда с моим существованием никто не считается, и за одно это ее уже можно было бы убить, но вместе с тем ничего страшного-то и не произошло: она видела, сколько у меня всего покупок, и оставила для них достаточно места. То есть проблемы-то никакой и не было, можно даже сказать, что мы слаженно действовали вдвоем, как будто заранее сговорились рассчитаться на кассе как можно более оперативно и гладко, но все равно, можно было хотя бы толкнуть ее хорошенько или смести одним широким жестом все ее продукты с ленты – я уже буквально видел, как ее баночка с вареньем разлетается на плиточном полу на множество осколков, – можно было хотя бы отчитать ее за такое поведение, но и это не получилось бы, потому что я знаю: в такие моменты я мямлю что-нибудь невразумительное. И, конечно, я мог бы заранее, дома, сочинять и записывать то, что можно в таких случаях бросить другому в лицо, но и тогда непонятно, откуда брать легкость морального превосходства, которая позволяет произносить подобные тексты убедительно. Такие тексты не для меня, такие ситуации не для меня, я слишком добрый, слишком уступчивый, говорю же: я почти устроил скандал, и вместо того, чтобы что-то в себе изменить, я лишь усугубил эту свою уступчивость занятиями буддизмом и медитацией. Все эти попытки научиться рассудительности и милосердию, что они мне дали? С годами во мне поселился маленький недоделанный буддист, маленький лысый недобуддист в оранжевых одеждах, я откормил его курсами медитации и разными книгами и брошюрами, и в благодарность за это он своей лишенной привязанностей, всепрощающей улыбкой учит меня принимать такие ситуации, как вот сейчас у кассы: отпусти это, это гнев, но не твой гнев, это злость, но не твоя злость, ты сам создаешь себе страдание, испытывая привязанность к своему настроению. Мне надо бы сбить улыбку с его лица, лучше всего было бы уцепиться за края грудной клетки, слева и справа, растянуть все это пошире, запустить внутрь руки и придушить этого маленького лысого внутреннего буддиста, так пережать ему горло, чтобы у него раздулась голова и глаза, как стеклянные шарики, вылетели из глазниц и разбились о стену.
А потом пойти расстреливать всех и вся, хоть бы в том же «Алберт Хейне». Не получится, конечно, у меня столько патронов нет, у меня и оружия-то нет. Я безоружен. Два слова, от которых стынет кровь. Уже шестьдесят лет я разгуливаю по планете без оружия. По большей части мирных шестьдесят лет, это да, но мне вдруг становится очевидной вся абсурдность этого, как будто эти шестьдесят лет я разгуливал по планете голышом, приглашая всех встречных делать со мной что угодно. Но все, хватит! Я смогу обрести душевный покой только в том случае, если обзаведусь оружием. Достаточно будет пистолета, ну или револьвера, чем там они отличаются, видите, я совсем ничего не знаю об оружии, не говоря уж о том, как его раздобыть. Найти подозрительного вида кафе, подойти к бармену и спросить, нельзя ли… Думаю, что ничего не выйдет. Когда я работал в архиве, можно было бы попросить Де Мейстера: у него были связи, хоть мы об этом и не знали, я, во всяком случае, не знал; то есть так бы тоже ничего не получилось, да и лет уже сколько прошло, сорок лет. Если бы я тогда купил оружие, оно бы уже давно проржавело насквозь, лежа на чердаке или в кухонном ящике, все равно пришлось бы новое покупать. А взять и заказать что-нибудь с доставкой на дом – так я тоже не умею, даже если и получится, то неизвестно, в какие списки тебя занесут. Так что скоро я опять выйду на улицу голышом, как во сне, о котором утром стыдно вспомнить. Стыд! Сны для этого видеть не обязательно, достаточно сходить в «Алберт Хейн».
Вернувшись домой и разобрав покупки, я уселся в мамино электрическое кресло, которое вот уже неделю стоит посреди комнаты, как мастодонт, на том самом месте, где его поставили грузчики; место неправильное, сразу понятно, что я буду постоянно спотыкаться о шнур. Поставьте туда, пожалуйста, да, спасибо. И только сейчас я понимаю, что нужно было дать им чаевые. На обратном пути они наверняка возмущались. Хотя, может, и нет, может, они ломали голову, зачем этому дядьке старое кресло-трансформер, доставшееся ему от матери. Что ж, господа, могу рассказать: этот дядька и сам не знает зачем, сестра его от кресла отказалась, дом престарелых тоже, и, собирая вещи в палате матери, он вдруг подумал, что так будет хорошо, и в очередной раз пал жертвой своего квазибуддизма: доверяй своей интуиции, тут задействованы глубокие слои сознания, это чувство возникло не на пустом месте, кресло хочет к тебе.
И вот сижу я у себя в гостиной в массивном, уродливом до безобразия кресле-трансформере, обтянутом оранжевой и коричневой тканью, и играюсь с блоком управления. На иконках белым помечены части кресла, которые можно привести в движение соответствующей кнопкой; частей всего три, а кнопок шесть, на каждую часть кнопка «вверх» и кнопка «вниз», но все равно каждый раз, когда я нажимаю кнопку, то, что происходит, застает меня врасплох; не бывает так, чтобы то, что именно движется и куда, соответствовало моим ожиданиям. БЗЗЗТ. Хотел опустить спинку. Поднимается подставка для ног. БЗЗЗЗЗЗТ. Сиденье едет вверх и опрокидывается вперед. БЗЗЗТ. Хочу опустить сиденье, чтобы не вывалиться из кресла, но теперь опускается подставка для ног. БЗЗЗЗТ. А сейчас спинка опять отъезжает.
Двадцать лет назад я объяснял своей матери, как этим пультом управления пользоваться. Она вцеплялась в него мертвой хваткой и жала на кнопки сразу несколькими пальцами свободной руки, БЗЗЗТ, БЗЗЗЗТ, БЗЗЗТ, а кресло каждый раз делало не то, что ей хотелось, – ни в первый день, ни когда-либо потом. И я объяснял ей, и терпения моего с каждым разом становилось все меньше: смотри, тут изображено шесть маленьких кресел, и у каждой кнопки та часть кресла, которой управляет эта кнопка, выделена белым, видишь? Вот на этой картинке белая спинка, значит, что эта кнопка делает?.. Именно! А на следующий день все повторялось заново. У нее ничего не получалось, но она даже не пыталась в этом разобраться. Всю свою жизнь она на мгновение застывала, перед тем как что-то предпринять, как будто ей было страшно, как будто она боялась, что она сделает все неправильно и ее за это накажут или посмеются над ней; и если уж она решалась действовать, то второпях, не раздумывая, как будто пытаясь компенсировать упущенное время, ту долю секунды, на которую она превратилась в лед. И с креслом было то же самое: она остервенело тыкала во все кнопки подряд в надежде, что все получится само собой. Как же меня это бесило. Бог ты мой, да посмотри ты уже на значки и спокойно разберись! А теперь я сам сижу и ковыряюсь с этими кнопками. Может, как раз с этой целью высшая сила препоручила это кресло моим заботам, чтобы научить меня скромности, чтобы поставить меня на место.
Когда первое время после смерти отца она жила в отдельной квартире при доме престарелых и я еще мог выводить ее на прогулку, на обратном пути она, задолго до того, как в поле видимости появлялась ее дверь, доставала из сумки ключ и держала его перед собой как маленькое колющее оружие; как же меня это раздражало: да нам идти еще метров триста, мать, мы даже за угол еще не завернули, неужели обязательно доставать ключ прямо сейчас? А теперь я все чаще замечаю, что, возвращаясь из «Алберт Хейна», сам зажимаю ключ в руке, еще не дойдя до своей улицы, и держу его, действительно, как колющее оружие; как будто это передается по наследству. И все время эта спешка, все время стремление пропустить какие-то необходимые фазы и сразу перескочить к последнему этапу, неумение быть полностью вовлеченным в процесс. Все то, от чего я должен был отучиться на курсах медитации. Пока что кресло справляется гораздо лучше, чем все эти семинары и тренинги, вместе взятые. БЗЗЗТ. Спинка опускается вниз, смотри-ка, с первого раза правильно.
Кресло старое, неизвестно, на сколько его механики еще хватит. По идее, давно надо было купить ей более новую модель, но она в нем уже почти не сидела: все свое время она проводила в общей гостиной вместе с другими стариками, страдающими деменцией, и там у них стояли кресла-трансформеры на несколько поколений новее. Как-то несколько месяцев назад я зашел в эту гостиную и не поверил своим глазам: казалось, все они, десять старушек и один старичок, все как один слабоумные, сидят на мостике звездолета «Энтерпрайз», только без аппаратуры и экранов, одиннадцать ветхих тел в новейших мягких креслах с высокими спинками и анатомическими подушками, бесстрашно следующие в направлении, откуда еще никто не возвращался. А между креслами к тому же бесшумно скользили по полу два робота-сиделки, покрытые мехом, который можно гладить; к ним я тоже так и не привык, хотя они разъезжали там уже несколько лет. При виде них я каждый раз думал, что здесь что-то не так, что им тут не место, как будто их транспортировали сюда из будущего. Но последнее время со мной такое бывает, мне кажется, что из будущего на меня так и сыплются какие-то новые вещи, старею, не иначе; раньше в шестьдесят лет ты только начинал жить, как будто тебе сорок, но это нам тогда было сорок, а шестьдесят было им.
Пару недель назад я видел, как три старика с деменцией встали вокруг такого робота и, радостно улыбаясь, тихонько его гладили, у них в руках и силы-то почти не было, и эти дряхлые пальцы соскальзывали с меха, от этого мне почему-то стало страшно, как будто это сцена из кошмарного сна или из фильма ужасов. А тут еще эти новые кресла. Только присмотревшись получше, я понял, что они шевелятся. Сначала я подумал, что мне показалось, но нет: всех этих погружающихся в море забвения старичков кресла тихонько убаюкивали, разминали и массировали, и им это нравилось, конечно же, им было приятно, они сидели с прикрытыми глазами и получали удовольствие. Выглядело это непристойно, другого слова и не подберешь, только если отвратно; и тогда еще девяностодевятилетняя мышиная фигурка моей матери тоже сидела в таком разминающе-убаюкивающем кресле, и было похоже, что она там тихонько кончает. Нет, я не знаю, как выглядела моя мать, когда кончала, – сама мысль об этом могла бы подтолкнуть меня к поиску оружия – но она сидела с закрытыми глазами и полуоткрытым ртом и наслаждалась; может, в сиденьях этих кресел были такие выступы, которые могли проникать внутрь различных отверстий в теле, и я стоял там, у входа в общую гостиную, испытывая чувство гадливости – о, вот оно, слово! – и смотрел на шеренгу новеньких кресел со старичками, пребывающими в полном упоении, и желал лишь, чтобы меня внезапно поразило слепотой прямо на месте.
Это наши новые кресла, сказала Рокси с гордостью, как будто это она их спроектировала, но нет, она не проектирует кресла, она ухаживает за стариками с деменцией. Ей двадцать с небольшим, в глазах меланхолия, а голос хриплый, как будто она тайком курит. Они уже не на кнопочном управлении, уточнила она, а на оральном. Я не понял, специально ли она допустила эту двусмысленность, и побыстрее вошел в комнату, чтобы поздороваться с матерью, прежде чем представлю уже ее в этом кресле, с ее меланхоличными глазами и таким же выражением на лице, как у моей матери.
Вот если бы дома было такое кресло, со всеми этими мягкими пульсирующими выступами и углублениями, даже представить страшно. Из него ведь вообще было бы не выбраться; мое кресло, слава богу, предыдущего поколения. БЗЗЗТ. Нет, сиденье. БЗЗЗТ! Сиденье! БЗЗЗТ! Да не вниз, а вверх! И вот я уже нажимаю двумя пальцами одновременно, еще немного – и я превращусь в свою мать, а может, уже давно превратился, просто сам пока не понял. Я и так, конечно, она, я – это моя мать и мой отец, их слегка потрясли, перемешали и перелили в стакан, и теперь жизнь по чуть-чуть отпивает от меня через трубочку. Добавить вам льда? Зонтиком украсить?
Я пытаюсь сконцентрироваться на кнопках. Подумай сначала, не торопись. Считай вдохи и выдохи. БЗЗЗТ. Нет, вверх! Чем больше я пытаюсь сосредоточиться, тем сильнее мой гнев. На кресло, на ту бабу в «Алберт Хейне», на письмо от издательши – только этого не хватало, с чего это она вдруг начала жаловаться на сюжет и все такое. Я не злюсь, я просто устал – последнее время столько всего произошло, – мне бы поспать. Когда-то я спал в этом самом кресле, я дежурил у постели матери, и мне как-то удалось выстроить спинку, сиденье и подставку для ног в одну более-менее горизонтальную линию, сейчас тоже должно получиться, хотя, может, в ту ночь я набрал какую-то тайную комбинацию кнопок; нет, не может быть, БЗЗЗЗЗЗТ, подставка, БЗЗЗТ, спинка. Смотри-ка, мы лежим, да настолько горизонтально, что даже возникает вопрос: а не опрокинусь ли я назад? Но в ту ночь, когда я у нее дежурил, этого ведь не произошло, мать тяжело дышала в своей постели, я лежал в этом кресле, почти не смыкая глаз, а сейчас, может быть, все-таки получится – нет, мне звонят. Леннокс.
Как будто мы только вчера разговаривали. Во всяком случае, тон у него именно такой. А вот я удивлен. Что это Леннокс, я понимаю, только когда он представляется, номер мне ничего не говорит. Зачем он звонит? Вот было бы смешно, если бы он предложил мне оружие: Леннокс, типа, читает мысли и исполняет желания, а ведь он, кстати, раньше работал с Де Мейстером, так что почему бы и нет, но в итоге он не за этим мне звонит, а чтобы рассказать, что Бонзо потерял память и надо к нему поехать и что-то сделать. Все равно совпадение, потому что Бонзо и Де Мейстер – это один и тот же человек. Потерял он память не полностью, говорит Леннокс, а только ту часть, которую мы для него придумали. Ну, то есть ты, конечно, придумал; ты нам нужен.
Бонзо, повторяю я, Бонзо? Дай-ка подумать.
Естественно, я сразу догадался, о ком он говорит, но не хочу, чтобы он это понял, я стараюсь произвести впечатление человека, живущего такой богатой и наполненной жизнью, что имена из прошлого не сразу всплывают в памяти. Не важно, поверит он или нет, я это делаю для себя самого, это мне нужно в это поверить.
Итак, поверив в это, я говорю, что не понимаю, как можно потерять часть своей памяти. Леннокс отвечает, что ему это тоже не вполне понятно, но что есть, то есть. Возможно, память устроена так, что в результате травмы один из слоев окажется стертым, а другие останутся нетронутыми. Это слова человека, начитавшегося научно-популярных книжек, но вслух я их не произношу, так как не хочу сразу же настроить Леннокса против себя, я его столько лет не слышал, да и потом: Бонзо? Травма? Какая еще травма, спрашиваю я, о чем ты? Мы пока не знаем, что именно произошло, отвечает Леннокс, но сейчас он опять тот Бонзо, каким мы его знали.
Как это, тот Бонзо, каким мы его знали, спрашиваю я, опять, что ли, трахает студенток, стоя у окна общежития?
Нет-нет, спокойно отвечает Леннокс, как будто в этом вопросе нет ничего необычного, все-таки возраст уже не тот.
И только теперь мне в голову приходит вопрос о том, откуда Леннокс знает про потерю памяти. Значит, ты все это время поддерживал контакт с Бонзо? – спрашиваю я. Или не только ты, а вы все вместе, из Конторы, или как это у вас там называется.
Я слышу, как Леннокс улыбается. Не знаю, как это возможно: слышать улыбку на том конце провода. Звучит это не менее абсурдно, чем слышать, как кто-то рядом потеет, но я явственно слышу его улыбку, как будто он сидит рядом со мной.
Он никогда не пропадал из виду полностью, отвечает Леннокс. Никто никогда полностью не теряется из виду.
Но меня-то ты потерял из виду, говорю я, мы с тобой уже почти сорок лет не пересекались. И пытаюсь при этих словах громко улыбаться, но не знаю, получилось ли, а спросить у него тоже будет странно: скажи, Леннокс, ты слышал, что я только что улыбнулся?
Ты тоже не пропадал из виду, отвечает Леннокс, не то чтобы.
Ну и как же? – спрашиваю я. Не станешь же ты мне рассказывать, что много лет живешь в соседнем доме? – и я на самом деле из своей почти горизонтальной позиции на кресле моей матери смотрю на окна напротив, но там, как всегда, задернуты шторы.
Ах, и так далее, и так далее, говорит Леннокс, и я вдруг чувствую себя счастливым, потому что помню, что раньше он так заканчивал разговор, который ему надоел. И так далее, и так далее, но при этом таким тоном, на который невозможно рассердиться. И выглядел он всегда расслабленным, Леннокс с его соломенного цвета волосами средней длины и утопленной переносицей, как у человека, который когда-то занимался боксом и схлопотал по лицу, но не стал по этому поводу париться.
Леннокс – это не настоящее имя.
Леннон? – переспросил я при нашей первой встрече. Нет, Леннокс, ответил он. Да ладно тебе, ты и в первый раз прекрасно слышал, звуки реально разные.
Этим он сразу пробудил мой интерес. Сплющенный нос не делал его похожим на интеллектуала, но, услышав, что он говорит, я сразу подумал: наконец-то хоть у кого-то в этом коллективе есть мозги.
Энни Леннокс? – спросил я. Дело было в середине восьмидесятых, «Юритмикс» выдавали хит за хитом, песни были мелодичные и запоминающиеся, но любить их было не круто. Нет, просто Леннокс. Да понятно, что тебя не зовут Энни, я имею в виду, что ты назвал себя в честь Энни Леннокс? – говоря это, я всеми силами пытался не смотреть на его нос.
Я понимаю, что ты имеешь в виду, ответил он, но нет. И он посмотрел на меня оценивающе и, кажется, признал за своего. Я даже подумал, что сейчас он положит руки мне на плечи. Не у всего есть причина, сказал он.
Ну как же, ответил я, вообще-то у всего, разве нет? Причина и следствие, все такое.
Так-то оно так, произнес Леннокс, но это только если ты отделяешь одно от другого. Если бы до этого он положил руки мне на плечи, сейчас был как раз тот момент, когда бы он их снял.
Вот как, сказал я, стоит отойти на пару шагов, чтобы видеть всю картину, и все дела; но пазл, на который мы смотрим издалека, все равно состоит из маленьких кусочков. Не знаю, откуда я это взял и был ли в этом смысл. И так далее, произнес Леннокс, уходя, и так далее, и так далее.
А вот почему сейчас, сорок лет спустя, мне это доставляет радость – не значит ли это, что то время мне нравилось, что я чувствую ностальгию? И почему я продолжаю его слушать, почему не кладу трубку, а спрашиваю, что конкретно с Бонзо и как он жил все это время? Потом Леннокс объяснит, что все из-за того, что у нас нет детей, но сейчас я пока задаю вопросы так, как будто мы все те же люди, что когда-то работали в архиве, как будто время сейчас является прямым продолжением того давнего периода, как будто само собой разумеется, что мы будем помогать Бонзо решить его проблемы с памятью.
Где он, куда нам ехать-то? – спрашиваю я, как будто уже точно еду. А почему бы и нет? Делать-то все равно нечего. Комната матери прибрана, а книжку мою издавать не собираются.
На месте разберешься, отвечает Леннокс. Я уже в деле, и все из-за этих трех слов, которые он сказал: ты нам нужен.
БЗЗЗЗТ. БЗЗТ. Этот звук уже поселился у меня в ушах, как будто где-то в голове миниатюрная версия моей матери пытается побороть пульт управления креслом, но почему бы и нет, что с того, что она умерла, она может быть где угодно.
Сколько же в тебе гнева, я прямо чувствую, сколько в тебе гнева.
Он прав, меня все бесит. Бесят остальные пассажиры, бесит, что жарко, бесит, что мало места. Да, да, сам знаю, коротко отвечаю я. Рубашка липнет к спине, но чтобы снять пиджак, придется сначала пробраться мимо Леннокса к проходу.
В этом-то и вопрос: знаешь ли ты сам?
Мы сидим в автобусе. С чего бы это? Я думал, что мы поедем на машине. Раньше я медитировал, сообщаю я. Дай отгадаю, говорит Леннокс, но у тебя не пошло. Автобус не рейсовый, тут одни туристы, это старая американская модель со сглаженными углами, и над основными окнами расположен ряд узких окошек, повторяющих изгиб крыши. В прошлый раз Леннокс заезжал за мной на лимузине, но это было давно; и времена, судя по всему, изменились, а вместе с ними и бюджет. На водителе темная форма и фуражка с черным блестящим козырьком. Время от времени он кидает взгляд в зеркало, лицо у него печальное, как у старой собаки, которую часто били. Остальные пассажиры – это русские, японцы и китайцы. Им летать еще можно, а вот по Европе почти все перевозки осуществляются наземным транспортом.
Мы едем на юг, не по трассам, а по узким извилистым туристическим дорогам, прямо через ЗЗС. Пассажиры вокруг нас старательно пытаются прочитать со своих экранов слова «Защищенное Зеленое Сердце» и очень веселятся. Видя, что я хочу вмешаться, Леннокс смотрит мне в глаза и предупреждающе качает головой. Наверное, нам не надо выделяться, ну, мы ни капельки и не выделяемся, единственные голландцы в этом автобусе, полном туристов. Или он так пытается меня защитить от самого себя, от той части меня, которая хочет всем угодить и уже готова учить совершенно незнакомых иностранцев правильно произносить «Защищенное Зеленое Сердце» в обмен на их быстро испаряющуюся, но тем не менее неизбежную благодарность. Мое вечно угождающее я, если я вдруг соберусь писать автобиографию, это будет название одной из глав или даже всей книги. Шучу, конечно, название-то дурацкое. Но мне это в себе не пересилить, это даже и не я сам, это беспокойная услужливость моей матери, которая каждый раз во время наших прогулок по Хёйзенскому лесу в сторону Бларикумской вересковой пустоши стремительно ныряла в кусты при приближении велосипедиста, хотя ходила уже с трудом; мы поднимались вверх по лесной дорожке под руку, шажок за шажком, но при малейшем намеке на велосипедиста она – прыг! – сигала в кусты, рискуя переломать себе кости; я уже мысленно готовился вызывать скорую прямо в лес – между этими кустами было полно незаметных при беглом взгляде ям – но куда там, представь, что будет, если человеку на велосипеде придется замедлиться, такого допустить нельзя, хоть этой проблемы и не существовало вовсе, потому что – как я не уставал ей повторять – не надо, места более чем достаточно, они и так проедут!
Но я и сам такой, только при этом я еще и злюсь, еще чуть-чуть – и я встану с места и прокричу всем этим русским и азиатам в лицо: «Защищенное Зеленое Сердце!» – а они продолжают галдеть, выдавая свои версии на весь автобус; это уже реально бесит, и я чуть ли не рад своему гневу, потому что так я хотя бы точно знаю, что больше не гонюсь за их благодарностью. Тем временем Леннокс внимательно смотрит на меня сбоку, как будто у меня где-то на теле расположен датчик, по которому он проверяет мое состояние, и кладет руку мне на плечо, чтобы не дать мне встать.
С носом ему что-то сделали. Я не видел его сорок лет, и теперь у него есть нос; я с трудом узнал его, когда он подошел ко мне сегодня утром на площади имени Йохана Кройфа[1]. Вот наш автобус, сказал он. Я сначала подумал, что он кого-то послал вместо себя, но это был он. Во всяком случае, так он сказал. Мне показалось, что я его узнал, но сейчас я уже не так уверен. Я мог бы порасспрашивать его о нашем общем прошлом в архиве, но лучше даже не начинать: вдруг он не сможет дать ни одного правильного ответа? Я беру свой планшет и фотографирую его в профиль. Первая фотография не получается, потому что он удивленно косится на меня, пытаясь понять, что это я такое делаю. Просто смотри перед собой, говорю я, все в порядке. Захочешь – удалю потом. Он смотрит перед собой, правда, приподняв брови. Не важно, раньше он тоже часто так делал. На получившейся фотографии я пальцем редактирую переносицу. Блин, говорю я, это действительно ты. Блин, повторяет Леннокс, не поздновато ли проверять?
Мы едем уже несколько часов. Я думаю о том, где сейчас Де Мейстер – Леннокс просит называть его Бонзо, – где сейчас Бонзо. У которого потеря памяти. Леннокс сказал взять чистой одежды на несколько дней, то есть за один день мы с этим заданием не справимся. Я спросил у Леннокса, не едем ли мы опять в монастырь, и он ответил: и да и нет, так что это мало что дает.
Останавливаемся у рядком стоящих мельниц, тут можно выпить кофе и сфотографироваться. Туристы пьют кофе и фотографируются. Водитель стоит руки в карманах и вглядывается куда-то вдаль, в поля. Я хочу встать рядом с ним, но Леннокс меня удерживает, опять кладет мне руку на плечо, честное слово, прямо возложение рук какое-то, ему бы заниматься божественным исцелением. Когда все нафотографировались вдоволь, мы выезжаем на шоссе и пересекаем несколько речек.
Надеюсь, мы не просидим весь день в автобусе. Надо было выйти у тех мельниц в поля, куда-нибудь все равно дойдешь, на горизонте всегда есть какой-нибудь город, где можно сесть на поезд. Вернуться домой, просто работать у себя за столом, ходить каждый день в «Алберт Хейн», дождаться, пока та женщина встанет в очередь, и вывалить свои покупки на ленту, пока она выкладывает свои. Не слушать маленького внутреннего буддиста. Разве я его еще не придушил?
Автобус сворачивает, я смотрю на указатели, судя по всему, мы едем в Мерсберген. Может быть, этот автобус будет объезжать все новые деревни, по всей стране, их становится все больше, в Маркерварде вот уже несколько лет строят копию центра Амстердама. Душевная атмосфера Брабанта. Большие экраны вдоль дороги. Карнавал двенадцать месяцев в году. Еще не доехав до границы застройки, мы застреваем в процессии, на одной из платформ которой стоит принц. Он размахивает тростью с набалдашником, платформу везет трактор, шофер одет фермером. Все участники процессии – ряженые, костюмы только что достали из шкафа, на них еще видны складки. Алааф! Алааф! кричат они, громко и требовательно, как будто разыскивают человека по имени Алаф[2]. Для пассажиров автобуса это приветствие запомнить оказывается куда проще, чем «Защищенное Зеленое Сердце». Откуда ни возьмись появляется медный оркестр, выряженные фермерами музыканты играют какую-то суматошную мелодию, а все участники процессии ее подхватывают, как будто эту песню надо поскорее допеть, пока она не взорвалась. При этом они совершают угловатые и торопливые танцевальные движения, гоп-гоп-гоп-ля-ля, все в костюмах: и фермеры там есть, и фермерши, и ковбои, и матросы, и епископы, кого только нет. Мы находимся посреди этого всего, я слышу, как люди просачиваются вдоль автобуса. Леннокс спокойно смотрит перед собой, как будто для него это обычная составляющая поездок из дома на работу, а кто его знает, мне о нем ничего не известно, я и не спрашивал у него еще ничего. Водителю удается, постоянно сигналя, пробиться к большой парковке на краю деревни, где собралось еще несколько автобусов. На выходе нам всем ставят печать на руку с номером автобуса. У нашего номер 34. Я смотрю на фиолетовые чернила и вспоминаю, как раньше такие печати ставили на концертах или школьных дискотеках. Давно это было, вообще-то, даже непонятно, как этот мир сохранился до сих пор. Да не сохранился он, и пусть эти старомодные печати не пытаются убедить меня в обратном.
Это ничего не значит, говорит Леннокс. Я смотрю на него вопросительно, он глазами показывает на печать у меня на руке. Это число, – произносит он. Наверное, решил, что я пытаюсь отыскать в нем смысл. Я думал о другом, говорю я. И хорошо, отвечает он, вот бы все так. Его голос звучит рассеянно, как будто он мысленно в другом месте; мы закидываем сумки на плечо и отходим от группы по направлению к деревне, Леннокс впереди, я сзади. Нас никто не пытается остановить, никто не кричит нам вслед и не бежит за нами.
Улицы узкие и пустынные, дома маленькие, двери выходят прямо на улицу, перед ними ни кустика, все каменное. Кажется, Леннокс знает дорогу. Издалека доносится гул праздника, то громче, то тише, как будто ребенок играется с кнопкой громкости. Свернув на одну из боковых улиц, я вдруг вижу где-то над крышами верхнюю часть медленно вращающегося колеса обозрения с маленькими силуэтами в кабинках. Леннокс достает ключ из кармана и открывает дверь. Это дверь шестидесятых годов, почти полностью изготовленная из пупырчатого матового стекла с горизонтальной прорезью для почты. Должно быть, имитация, этой деревне всего несколько лет от роду. Подожди меня снаружи, говорит Леннокс, я скоро вернусь. Он закрывает за собой дверь, и сквозь матовое стекло я вижу, как его силуэт растворяется в глубине дома. Я ставлю сумку на узкий тротуар и усаживаюсь на карниз окна гостиной. Сидеть совсем неудобно, но все лучше, чем стоять. Занавески за моей спиной задернуты. Чуть слышно доносятся звуки медного оркестра и радостные крики. В домах напротив никакого движения. Все на работе: тут живут люди, участвующие в карнавале сорок часов в неделю. Как-то я читал интервью с одной из жительниц – она утверждала, что для нее это в некотором роде фитнес. Мимо проходят несколько туристов, уставившись в свои экраны. Когда они сворачивают на другую улицу, я тоже достаю планшет. Сообщение от издательши: она хотела бы услышать мою реакцию, потому что так и не получила от меня ответа. Существует ведь много других вариантов, и они во мне не сомневаются. Неозвученный вопрос при этом: ты же не сердишься? Мы поколение инфантилов: сами сначала отвергаем человека, а потом больше всего беспокоимся о том, как бы он не отверг нас.