Только теперь Миша обратил внимание на то, как взбудоражена деревня.
Везде стояли кучки крестьян, а возле сельпо шумела большая толпа. И по тому, как люди волновались, было очевидно, что говорят они именно об этом загадочном убийстве. А оно было загадочным. Трудно поверить в то, что Николай убил Кузьмина. Как мог этот добрый, приветливый человек убить?.. Ведь всего несколько часов назад Миша видел Николая и Кузьмина, разговаривал с ними. Они как живые стояли перед его глазами: Николай в потертой солдатской шинели без хлястика, Кузьмин в старых ботах, веслом отталкивающий лодку от берега. И это тихое утро, первые лучи солнца, свежий холодок реки, лилии меж зеленых листьев… Нет. Николай не виноват! Недоразумение, ошибка… И зачем ему было убивать Кузьмина? Миша никак не мог в это поверить. И с каким злорадством говорил Сенька Ерофеев: «Все активисты – бандиты…»
Рыбалины жили на краю деревни, в покосившейся избе под соломенной крышей. Концы тонких стропил торчали над ней крест-накрест. Два крохотных оконца падали на завалинку. Дверь из грубо сколоченных досок вела в холодные сени, где висели хомуты и уздечки, хотя ни лошади, ни даже коровы у Рыбалиных не было. Они были безлошадники, наибеднейшие крестьяне…
– Здравствуйте, – сказал Миша, входя в избу.
Мать Жердяя, Мария Ивановна, худая женщина с изможденным лицом, раздувала на загнетке огонь под черным чугунным горшком. Не разгибая спины, она обернулась на Мишин голос, тупо посмотрела на него и снова отвернулась к печке.
Жердяй тоже с безучастным видом посмотрел на Мишу и отвернулся.
На земляном, плотно убитом полу виднелись закругленные следы метелки. Грубый деревянный стол был испещрен светлыми полосками от ножа, которым его скоблили. Вдоль стен тянулись лавки, темные, потертые, гладкие; видно, что на них сидели уже не один десяток лет. В переднем углу висела маленькая потускневшая икона с двумя засохшими веточками под ней. На другой стене – портрет Ленина и плакат, на котором был изображен красноармеец, пронзающий штыком всех белых генералов сразу: и Деникина, и Юденича, и барона Врангеля, и адмирала Колчака. Красноармеец был большой, а генералы маленькие, черненькие, они смешно барахтались на острие штыка.
– Чего в клуб не идешь? – спросил Миша, присаживаясь рядом с Жердяем.
Жердяй посмотрел на спину матери и ничего не ответил. Миша кивнул головой на дверь:
– Пойдем!
– Николая нашего арестовали, – сказал Жердяй, и губы его задрожали.
– Я слыхал, – ответил Миша. – Я их утром видел, они в лодку садились. И Николай, и Кузьмин.
Ворочая ухватом горшок в печи, Мария Ивановна вдруг сказала:
– Может, они и поспорили там, не знаю. Только не мог его Николай убить. Он и муху не тронет. И незачем ему. И спорить им не из-за чего. И никакого револьвера у него нету. – Она вдруг бросила ухват и, закрыв руками лицо, заплакала. – Четыре года в армии отслужил… Только жить начал… И такая беда… Такая беда… – Она тряслась и повторяла: – Такая беда… Такая беда…
– Надо ехать в город и защищать его, – сказал Миша.
Мария Ивановна вытерла глаза передником:
– На защитников деньги нужны. А где их возьмешь?
– Никаких денег не надо. В городе есть бесплатная юридическая помощь. При Доме крестьянина. И вообще Николая оправдают. Вот увидите.
Мария Ивановна тяжело вздохнула и снова принялась за свои горшки и ухваты.
Миша глядел на ее сгорбленную спину, худую, натруженную спину батрачки, на безмолвного Жердяя, на убогую обстановку нищей избы, и его сердце сжималось от жалости и сострадания к этим людям, на которых свалилось такое неожиданное и страшное горе. И хотя Миша ни секунды не сомневался, что Николай невиновен и его оправдают, он понимал, как тяжело теперь Марии Ивановне и Жердяю. Сидят одни в избе, стыдятся выйти на улицу, никто к ним не ходит.
– Спрашивает его милиционер, – снова заговорила Мария Ивановна, – «Ты убил?» – «Нет, не я». – «А кто?» – «Не знаю». – «Как же не знаешь?» – «А так, не знаю. Обмерили мы луг, я и ушел». – «А почему один ушел?» – «А потому, что Кузьмин на Халзан пошел».
– Что за Халзан? – спросил Миша.
– Речушка тут маленькая, – объяснил Жердяй, – Халзан называется. Ручеек вроде. Ну, и луг – Халзин.
Мария Ивановна продолжала свой рассказ:
– Вот и говорит ему Николай: «Кузьмин на Халзан пошел. Верши там у него расставлены. А я уж как стал к деревне подходить, гляжу – за мной бегут. Говорят, Кузьмина убили. Побежали мы обратно. Действительно, лежит Кузьмин». – «Стрелял-то кто?» – «Не знаю». – «А лодка где?» – «Не знаю». А милиционер говорит: «Ловок ты, брат, сочинять». Нет того, чтобы разобраться…
Миша пытался себе представить и луг, и убитого Кузьмина, и Николая, и толпу вокруг них, и милиционера… А может быть, поблизости орудуют бандиты… Миша подумал об Игоре и Севе. Ведь и их могли бандиты пристукнуть… Вот что делается…
Миша не хотел оставлять Жердяя и Марию Ивановну одних. Но Коровин со своим директором уже, наверно, пришли со станции. Надо идти в лагерь.
– Вы только ни о чем не беспокойтесь, – сказал он вставая, – все разъяснится. Николай не сегодня-завтра вернется домой. Да его и взяли в город как свидетеля.
– Нет уж, – вздохнула Мария Ивановна, – не скоро ее, правду-то, докажешь!
Директор детского дома Борис Сергеевич оказался высоким, сутуловатым, еще молодым человеком в красноармейской гимнастерке, кавалерийских галифе и запыленных коричневых сапогах. Но он был в очках. Это удивило Мишу: военная, да еще кавалерийская форма, и вдруг – очки! Как-то не вяжется…
Очки придавали молодому директору строгий и даже хмурый вид. Он искоса и, как показалось Мише, неодобрительно посмотрел на палатки, точно ему не нравился и лагерь, и вообще все. Мишу это задело. С того дня, как его назначили вожатым, он стал очень чувствителен. Ему казалось, что взрослые относятся к нему снисходительно, не так, как к настоящему вожатому отряда. Не глядя на Бориса Сергеевича, Миша продолжал выговаривать Зине за то, что ее звено запоздало с обедом. Хоть Борис Сергеевич и директор, а он, Миша, тоже вожатый отряда и начальник этого лагеря.
Впрочем, по дороге в усадьбу Миша убедился, что директору вообще все здесь не нравится. Борис Сергеевич зыркал по сторонам глазами и так многозначительно молчал, что Миша начинал себя чувствовать виноватым в том, что усадьба запущена.
Они вышли на главную аллею и сразу увидели «графиню». Старуха неподвижно стояла на террасе, подняв кверху голову, в той самой позе, в какой ее уже видели мальчики, когда прятались в конюшне. Казалось, что она поджидает их. И приближаться к этой неподвижной фигуре было довольно жутко.
Они остановились у нижних ступенек террасы. Но старуха к ним не спустилась. И так они все молча и неподвижно стояли: старуха наверху, а директор с мальчиками внизу.
Борис Сергеевич спокойно, со знакомым уже Мише неодобрением смотрел на старуху, на ее обрамленное седыми волосами лицо с крючковатым носом и грязно-пепельными бровями. И Миша видел, как под действием его взгляда все беспокойнее становится «графиня» и ее большие круглые глаза с волнением и ненавистью смотрят на пришельцев.
И чем больше наблюдал Миша эту сцену, тем больше нравились ему уверенность и спокойствие Бориса Сергеевича. И странно – Коровин тоже держался так, точно этой старухи и не было здесь вовсе. А когда приходил сюда с Мишей, так «сердце захолонуло».
Наконец старуха спросила:
– Что вам угодно?
– Будьте любезны спуститься, – ответил Борис Сергеевич голосом педагога, убежденного, что ученик обязательно выполнит его приказание.
Старуха сделала несколько шагов и остановилась. Но опять же двумя-тремя ступеньками выше Бориса Сергеевича и мальчиков.
Потом она надменно проговорила:
– Слушаю вас.
Ответа не последовало. Борис Сергеевич точно не видел старухи. Миша был восхищен его выдержкой. Вот что значит настоящий руководитель! Ничего не говорит, не произносит ни слова, а приказывает… Вот кому следует подражать!
И только тогда, когда «графиня» сделала еще несколько шагов и очутилась на одной ступеньке с Борисом Сергеевичем, он сказал:
– Я директор московского детского дома номер сто шестнадцать. Разрешите узнать, кто вы.
– Я хранительница усадьбы, – объявила старуха.
– Прекрасно, – сказал Борис Сергеевич. – Есть предположение организовать здесь детскую трудовую коммуну. Я бы хотел осмотреть дом.
Старуха вдруг закрыла глаза. Миша испугался. Ему показалось, что она сейчас умрет. Но ничего со старухой не случилось. Она постояла с закрытыми глазами, потом открыла их и сказала:
– Этот дом – историческая ценность. Я имею на него охранную грамоту.
– Покажите, – сухо проговорил Борис Сергеевич.
Старуха вытащила из-под платка бумагу, подержала ее в руках и протянула Борису Сергеевичу.
Тот взял и, по своему обыкновению недовольно морщась, начал читать.
Подавшись вперед и скосив глаза, Миша из-за плеча Бориса Сергеевича тоже заглянул в бумагу.
В левом углу стоял большой расплывшийся штамп, точно наляпанный фиолетовыми чернилами. Текст был напечатан на пишущей машинке. Сверху крупно: «Охранная грамота». Ниже, обыкновенными буквами: «Удостоверяется, что жилой дом в бывшей усадьбе Карагаево, как представляющей историческую ценность, находится под охраной государства. Всем организациям и лицам использовать дом без особого на то разрешения губнаробраза воспрещается. Нарушение охранной грамоты рассматривается как порча ценного государственного имущества и карается по законам Республики. Зам. зав. губернским отделом народного образования Серов». И затем следовала мелкая, но длинная подпись этого самого Серова.
– Все правильно, – сказал Борис Сергеевич, возвращая бумагу, – и все же здесь будет организована коммуна.
– Не извольте мне приказывать, – старуха вскинула голову, – и попрошу больше не беспокоить.
Она повернулась, поднялась по лестнице и скрылась за высокой дубовой дверью.
Борис Сергеевич обошел усадьбу, осмотрел сараи, конюшни, сад, пруд и расстилающиеся за усадьбой поля.
И Коровин тоже долго и внимательно смотрел на поля. Потом Борис Сергеевич сказал:
– Под самой Москвой – и помещики сохранились. На шестом году революции. Удивительно!
Когда они покидали усадьбу, Борис Сергеевич обернулся и снова посмотрел на дом. Остановились и мальчики. В ярких лучах заката бронзовая птица горела, как золотая.
Она смотрела круглыми злыми глазами, словно была готова сорваться и броситься на них.
– Эффектная птица, – заметил Борис Сергеевич.
– Самый обыкновенный орел, – презрительно сказал Миша.
– Да? – ответил Борис Сергеевич, но, как показалось Мише, с некоторым сомнением в голосе.
Борис Сергеевич и Коровин уехали в Москву. Через час должны приехать Генка с Бяшкой. Хотя в Мише еще теплилась надежда, что они разыскали беглецов в Москве, он был почти уверен, что именно Игорь и Сева забрали Сенькин плот и поплыли на нем вниз по реке… Но все же вдруг…
Приехали Генка и Бяшка и объявили, что Игоря и Севы в Москве нет.
Генка делал вид, что он очень устал, хотя оба мешка тащил Бяшка; Генка взял один перед самым лагерем, чтобы показать, что и он работал.
В мешках оказалось много хлеба: по четверть и по полбуханки и даже две целые буханки.
– Я старался горбушками собирать, – хвастался Генка. – Если мне давали середину, то я говорил: «Нельзя! Плохая выпечка. Может случиться заворот кишок».
И Генка театрально размахивал руками, показывая, как он все это говорил.
Затем Кит извлек из мешка несколько кульков с крупами, пакет с сухими фруктами для компота и немного муки – вещь очень ценная, потому что из нее можно выпекать оладьи.
– Нам этих круп надолго хватит, – разглагольствовал Генка, – при экономном расходовании – до конца лагеря. Если, конечно, Кит не сожрет всю эту крупу в сыром виде. Вот по линии сахара слабовато. Никто не дал. Зато есть немного конфет.
Эти слипшиеся конфеты Миша распорядился тут же пересчитать и выдавать поштучно: две конфеты в день, к утреннему и вечернему чаю.
Потом Кит вытащил кусок свиного сала, пакет с селедками, топленое масло в вощеной бумаге, десятка два крутых яиц.
В добавление ко всему Генка вручил Мише деньги – тридцать восемь рублей.
– Урожай хороший, – одобрительно заметил Миша. – Видишь, Генка, что значит тебя посылать.
Генка хотел рассказать, кто из родителей что дал, но Миша остановил его:
– У нас все общее, следовательно, кто что дал, не имеет никакого значения. Как только продукты очутились в мешке, они принадлежат всему отряду. И незачем об этом говорить. Лучше расскажи, что ты узнал дома у Игоря и Севы.
– Пришли мы к Севиной маме, – начал рассказывать Генка, – я ей вежливо говорю: «Здрасте!» Она мне тоже отвечает: «Здрасте!» Потом я говорю: «Вот приехали за продуктами». А она спрашивает: «Как там мой Сева?» Я отвечаю: «Здоров, купается». – «А когда он вернется?» – это она спрашивает. «В самые ближайшие дни», – отвечаю я. «Зачем?» – «За книгами». – «Очень хорошо. Передайте ему привет». Мы попрощались и ушли. Так же приблизительно было и у Игоря.
– Приблизительно, да не так, – вставил борец за справедливость Бяшка.
– Начинается! – пробормотал Генка.
– А как было у Игоря? – спросил Миша, предчувствуя, что Генка что-то натворил.
– Мы как вышли от Севиной мамы, – начал Бяшка, – так Генка говорит: «Что-то очень подозрительно Севина мама с нами разговаривала. Может быть, Сева уже приехал, прячется от нас, а мамаше своей велел ничего нам не говорить. Нет, у Игоря мы будем умнее, они нас не проведут». Я его еще предупредил: «Не выдумывай, Генка, а то напортишь». Ведь предупреждал тебя, предупреждал?
– Рассказывай, рассказывай, – мрачно произнес Генка, – я потом отвечу.
– Ну вот, – продолжал Бяшка, – приходим мы к Игорю, а там бабушка – мама дежурит на работе. «Ну, – шепчет мне Генка, – эту старушенцию мы вокруг пальца обведем». Я попытался его удержать, но Генка меня не слушает и говорит: «Здрасте, мы к Игорю». А бабушка отвечает: «Игоря нет, он в лагере». Тогда Генка подмигивает ей и говорит: «Вы нас не бойтесь. Мы тоже из лагеря сбежали. А теперь нам надо посоветоваться с Игорем, как действовать дальше». Бабушка хлопает на нас глазами, видно, что ничего не понимает, а Генка все свое: «Давайте, говорит, побыстрее своего Игоря, нам тоже некогда». Старушка сначала онемела, глотает воздух, потом как завопит: «Батюшки! Значит, наш Игорек сбежал из лагеря! Куда же это он? Да где же это он? Что теперь делать? Надо поскорее матери сообщить! Надо сейчас же в милицию бежать!..» Верно, Генка, так ведь было?
– Ладно, ладно, рассказывай.
– Тут, конечно, Генка перетрусил, стал говорить, что нарочно соврал. Я тоже стал доказывать, что Генка просто пошутил; если бы Игорь действительно сбежал, то мы не брали бы для него продукты. Едва-едва старушку успокоили. Но хоть мы ее на время успокоили, она все равно Игоревой маме все расскажет. Вот увидите!
– Ты безответственный человек, Генка, – с сердцем сказал Миша, – тебе ничего нельзя поручить! Мало того, что Игорь и Сева из-за тебя сбежали, ты еще их родителей разволновал. А ведь предупреждали тебя! Теперь всё! Найдем ребят и выгоним тебя из звеньевых.
– Как же так? – плаксиво пробормотал расстроенный Генка. – Я комсомолец, я назначен…
– Тем более что комсомолец. Безобразие! Что ему ни поручи – все наоборот делает!
Итак, беглецов надо искать на реке. Ясно: они уплыли на Сенькином плоту. И, конечно, вниз. Какой им смысл подниматься против течения?
На чем же гнаться за ними? Готового плота нет, да и движется плот слишком медленно. Значит, надо плыть за ними на лодке. Ее можно достать на лодочной станции. Но ведь лодочник заломит такую цену, что никаких денег не хватит!
Есть еще лодки у некоторых крестьян, но кто даст? Особенно нравилась Мише одна лодка, хотя и четырехвесельная и нелепо раскрашенная, но небольшая, быстроходная и легкая. Она принадлежала странному человеку, который жил в деревне у своей матери и именовал себя художником-анархистом. В чем заключался его анархизм, Миша не знал. Он видел его два раза на улице. Художник был пьян и то бормотал, то выкрикивал какие-то непонятные слова. Это был маленький голубоглазый человек лет тридцати, вечно небритый и вечно пьяный.
Единственный, кто мог помочь Мише достать у художника лодку, был Жердяй. К нему и направился Миша, тем более что решил взять Жердяя с собой. Никто так не знает реку, окрестные леса и села, как Жердяй. И ему самому будет интересно поехать. Ведь они поплывут мимо Халзина луга, и мало ли что бывает: вдруг нападут на след истинных убийц Кузьмина? И тогда легко будет оправдать Николая. Этот довод подействовал на Жердяя. Он согласился ехать с Мишей и идти к анархисту за лодкой.
– Зовут его Кондратий Степанович, – рассказывал Жердяй про анархиста, – художник он. Картин у него полно, всю избу разрисовал. Если он пьяный – слова не даст сказать, если с похмелья – то вовсе прогонит, а если трезвый – тогда, может, и уступит лодку.
Изба сельского художника поразила Мишу прежде всего смешанным запахом овчины, олифы, масляных красок, сивухи, огуречного рассола и прокисших щей. Она была довольно вместительной, но заставлена необычными для крестьянской избы вещами: мольбертом, коробками красок, старинной, видимо привезенной из города, мебелью.
Но поразительнее всего было то, что и изба, и все предметы в ней были разрисованы самым странным и даже диким образом.
Стены – одна зеленая, другая желтая, третья голубая, четвертая и вовсе не поймешь какая. Печь вся в разноцветных квадратиках, ромбах и треугольниках. Полы желтые. Потолок красный. Скамейки вдоль стен коричневые. Оконные рамы белые. Ухваты возле печи и те были разных цветов, а кочерга красная. Только городская мебель сохраняла свой натуральный цвет, но было ясно, что и до нее доберется эта деятельная кисть.
Художник сидел на лавке и что-то сосредоточенно строгал. Редкие на висках, но длинные сзади волосы рыжими мохнатыми космами опускались на белый от перхоти ворот толстовки, не то бархатной, не то вельветовой, изрядно вытертой и перепачканной всевозможными красками. Шея была повязана грязной тряпкой, изображавшей бант. Он поднял на ребят мутные голубые глаза и тут же опустил, продолжая свою работу.
– Мы к вам, Кондратий Степанович, – сказал Жердяй.
– Зачем? – спросил художник низким, глухим басом, неожиданным в этом маленьком и тщедушном человечке.
Жердяй показал на Мишу:
– Начальник отряда к вам пришел.
Художник опять поднял голову. Взгляд его остановился на Мишином комсомольском значке.
– Комсомол?
– Комсомол, – ответил Миша.
– А кто я есть, тебе известно?
– Вы художник.
– По убеждениям?
– Не знаю, – едва удерживаясь от смеха, ответил Миша.
– По убеждениям я есть анархист-максималист, – важно объявил Кондратий Степанович.
– Мы хотели попросить у вас лодку на два дня, – сказал Миша.
– Анархисты-максималисты, – продолжал Кондратий Степанович, – не признают власти. По отношению к советской власти – нейтралитет. В опыт не верим, но и не мешаем. Вот так… – Больше ему нечего было сказать о своих политических взглядах, и он повторил: – Вот так… – И снова начал строгать.
– А лодку дадите? – спросил Миша.
– Зачем?
Миша уклончиво ответил:
– Нам надо съездить в одно место.
– Анархисты имеют отрицательное отношение к собственности, – витиевато проговорил Кондратий Степанович. – Почему лодка моя?
Миша пожал плечами:
– Говорят, что ваша.
– Зря говорят! Привыкли к собственности, вот и говорят. Все общее.
– Значит, нам можно взять лодку?
– Берите, – продолжая строгать, сказал Кондратий Степанович.
– Спасибо! – обрадовался Миша. – Мы ее вернем в целости и сохранности.
Жердяй тихонько толкнул его в бок:
– Ключ проси!
– Тогда дайте нам ключ от лодки, – сказал Миша.
Кондратий Степанович сокрушенно покачал головой:
– Ключ… Трудное дело…
– Почему? – обеспокоенно спросил Миша, начиная понимать, что получить лодку будет вовсе не так просто, как ему показалось.
– Ключ – это личная собственность.
– Ну и что же?
– Лодка – общественная собственность, пользуйтесь, а ключ – собственность личная, могу и не дать.
– Что же нам, замок взломать?
Кондратий Степанович скорбно покачал головой:
– Экс-про-при-ация! Нельзя без общества.
– А мы всем отрядом, – нашелся Миша.
Кондратий Степанович еще печальнее качнул головой:
– В милицию заберут.
– Ведь вы не признаете милиции, – ехидно заметил Миша.
Совсем упавшим голосом художник сказал:
– Мы не признаем. Она нас признает.
– Мы бы вам заплатили за лодку, но у нас нет денег, – признался Миша.
Кондратий Степанович отрицательно замотал головой:
– Анархисты-максималисты не признают денежных знаков. – И, подумав, добавил: – Обмен – это можно.
– Какой обмен?
– Ключ я дам, а вы взамен дадите мне подряд на оборудование клуба.
– Что за подряд? – удивился Миша.
– Клуб вы устраиваете? Украсить его надо? Вот я его и оформлю.
– Но ведь мы делаем его бесплатно.
– Плохо, – поник головой художник. – Труд должен вознаграждаться.
– Ведь анархисты не признают денег, – опять съехидничал Миша.
– Я не говорю – оплачиваться, а говорю – вознаграждаться, – пояснил анархист.
– Ребята вам за это картошку прополют, Кондратий Степанович, – сказал практичный Жердяй.
– Эксплуатация, – задумчиво пожевал губами художник.
– Какая же это эксплуатация! – возразил Миша. – Вы вложили в лодку свой труд, а мы вам поможем своим трудом.
– Разве что так, – размышлял вслух Кондратий Степанович. – А когда прополете? Время не ждет. – И он посмотрел в окно, через которое виднелся заросший бурьяном огород.
– Как только вернемся, – ответил Миша, – дня через два.
– Ладно уж, – согласился наконец художник, – и насчет клуба подумайте. Я его так оформлю, что и в Москве такого не найдется.
Он снял со стены и протянул Мише ржавый ключ.
– Хорошо, – радостно говорил Миша, пряча ключ в карман. – Мы обязательно подумаем насчет клуба.
Жердяй снова подтолкнул его:
– Весла!
– А где весла? – спросил Миша.
– Весла… – проговорил Кондратий Степанович печально.
Миша с испугом подумал, что он опять начнет рассуждать о собственности и не даст весел.
– Весла и уключины. Иначе как же мы на ней поедем?! – решительно сказал Миша.
– И уключины… – вздохнул Кондратий Степанович.
Ему очень хотелось еще поговорить, но, вспомнив, видимо, и о прополке и о клубе, он еще раз вздохнул и сказал:
– Весла и уключины в сарае возьмете. А потом на место поставите.