Когда-то она стала хозяйкой китайского ресторана, и далось ей это нелегко. Кажется, она вложила в дело все, что заработала за целую жизнь. Раньше тут никакого ресторана не было, и ей пришлось начинать с нуля: на этом месте располагался итальянский магазин мужской одежды, который много лет обслуживал только пожилых клиентов. Клиенты умерли, и магазин закрылся.
Тогда появилась эта женщина и сделала из него китайский ресторан. Мрачные темные костюмы она поменяла на жареный рис и чау-мейн.
Она – это маленькая китаянка средних лет, когда-то очень симпатичная, а может, даже красивая. Свой ресторан она оформила сама. Уютный маленький мирок отвечал ожиданиям китайского нижнесреднего класса. Яркие, веселые китайские фонарики, недорогие свитки с птичками, стеклянные безделушки из Гонконга.
Она переделала все: потолок пониже, на стены панели, на пол ковролин. Еще – и немалое еще – кухня и два туалета. Вместе получилось недешево.
Она вложила в ресторан все свои сбережения, надеясь на лучшее, а наверное – и молясь о лучшем. К сожалению, вышло по-другому. Кто знает, почему разоряются рестораны? В нем была вкусная еда и нормальные цены, хорошее место, всегда много пешеходов, но люди не хотели там есть.
Я заглядывал в ресторан несколько раз в неделю и подружился с хозяйкой. Она оказалась приятной женщиной. На моих глазах ресторан медленно увядал. Бывало так, что, пока я ел, туда заглядывали всего два или три человека. А иногда и вообще никто.
Постепенно она взяла в привычку подолгу смотреть на дверь. Сидела среди пустых столов за пустым столом, смотрела на дверь и ждала посетителей, которые так и не приходили.
Она жаловалась мне.
– Не понимаю, – говорила она. – Такой хороший ресторан. Столько народу ходит мимо. Просто не понимаю.
Я тоже не понимал и, пока ел, становился ее тенью – так же смотрел на дверь, надеясь, что посетители придут.
Она повесила на окно огромную табличку ОТКРЫТО. Но поздно – уже ничего не могло помочь. На несколько месяцев я уехал в Японию. А когда вернулся, ресторан был закрыт. Ее время кончилось – пока она смотрела на дверь, та заросла паутиной.
Я не видел ее почти два года, затем в один прекрасный день мы столкнулись на улице. Поздоровались, она спросила, как у меня дела; я ответил, что хорошо, и она сказала, что у нее тоже.
– Вы ведь знаете, я закрыла ресторан, – добавила она.
Затем отвернулась и махнула рукой вдоль улицы, туда, где в двух кварталах от нас, ломая безликость всего района, выступала вперед неоновая вывеска. Она сообщала, что ниже находится похоронное бюро «Адамс и Уайт».
– С тех пор, как закрылся ресторан, я работаю у Адамса и Уайта, – сказала женщина, голос ее звучал совсем безнадежно, и вдруг она показалась мне маленькой испуганной девочкой, которая, едва проснувшись от страшного сна, торопится пересказать его, пока видение живо настолько, что дитя не может отличить его от реальности.
Осень. Пауки в доме. Они пришли перед холодами. Они пришли на зимовку. Я не возражаю. На улице холодно. Я люблю пауков и рад им. В моей книге им самое место. Я всегда любил пауков, даже когда был маленьким. Боялся других – мальчишек, например, а пауков не боялся.
Почему?
Не знаю – потому что вот так вот. Может, в прошлой жизни я сам был пауком. А может, и нет. Кому какое дело? За окном воет ветер, а паукам в моем доме тепло. Кому они мешают? Будь я мухой, может, и задумался бы, но раз я не муха, то не о чем говорить.
…и славные пауки попрятались от ветра.
Однажды в своей жизни он понял, что близких мертвых друзей у него больше, чем живых. Впервые об этом подумав, он решил проверить, так ли это, и за полдня, словно страницы телефонного справочника, перевернул в голове тысячи людей.
Оказалось – так, и непонятно было, что ему теперь чувствовать. Сперва он загрустил. Потом грусть медленно перешла в бесчувствие, и он почувствовал себя лучше, это как не чувствовать ветра, что дует в ветреный день.
Твоя душа далеко,
Там нет ветра.
Не знаю. Но это казалось необходимым в январе 1964 года, и два человека со мной согласились. Один пожелал остаться неизвестным, значит, так тому и быть.
Наверное, мы еще не пришли в себя после убийства президента Кеннеди. Возможно, это как-то соотносилось с фотографиями рождественских елок.
Рождество 1963 года было ужасным – весь декабрь, неделю за неделей, словно тоннель скорби, горели по всей Америке фонари спущенных флагов.
Я жил тогда один в очень странной квартире – хозяева уехали в Мексику, оставив меня присматривать за птицами. Каждый день я их кормил, менял воду и по мере надобности пылесосил вольер.
Рождественский ужин я съел в одиночестве. Сжевал пару хот-догов, бобы и выпил бутылку рома с кока-колой. Получилось Рождество отшельника, и убийство президента Кеннеди стало птицей, которую мне каждый день полагалось кормить.
Я пишу об этом Рождестве только для того, чтобы как-то вставить в психологические рамки 390 фотографий рождественских елок. Без серьезной причины человек в такое не полезет.
Поздно вечером я возвращался с Ноб-Хилла из гостей. Перед этим мы сидели за столом и чашку за чашкой пили кофе, пока наши нервы не стали как у львов.
Я ушел от них примерно в полночь и шагал теперь домой по темной и тихой улице, пока вдруг не заметил у пожарного крана брошенную рождественскую елку.
С ободранными регалиями она лежала тоскливо, будто мертвый солдат после проигранной битвы. А неделю назад была героем.
Потом я заметил другую рождественскую елку, полупридавленную машиной. Кто-то оставил ее посреди улицы, и машина случайно на нее наехала. Слишком далеко от восхищенного обожания детей. Ветки запутались в бампере.
В это время года жители Сан-Франциско выкидывают рождественские елки – оставляют их на улицах, пустырях, везде, где только можно от них отделаться. Дорога от Рождества.
Печальные и заброшенные рождественские елки всерьез засели у меня в голове. Они отдали все, что могли, этому убийственному Рождеству, за это их вышвырнули из домов, и они валяются теперь посреди улиц, словно бомжи.
Шагая сквозь начало нового года домой, я видел их не один десяток. Иногда люди просто выталкивали рождественские елки за дверь. Друг рассказал, как шел 26 декабря домой и вдруг мимо его уха просвистела елка, а рядом хлопнула дверь. Могло и убить.
Другие выкидывали рождественские елки тайно и умело. В тот вечер я почти видел, как человек выставляет елку, но не вполне. Эти люди незаметны, как Скарлет Пимпернель. Я почти слышал, как они выбрасывают елку.
Я свернул за угол – посреди улицы лежала рождественская елка, рядом никого. Есть же умельцы делать благородно все, за что ни возьмутся.
Вернувшись домой, я снял трубку и позвонил другу – он фотограф и неплохо улавливает странные энергии двадцатого века. Был без малого час ночи. Друга я разбудил, голос его убегал из сонного плена.
– Кто это? – спросил он.
– Елки, – ответил я.
– Что?
– Рождественские елки.
– Это ты, Ричард? – спросил он.
– Ага.
– А что с ними?
– Рождество – это мишура, – сказал я. – На улицах сотни рождественских елок, давай их сфотографируем. Выкинутые елки покажут все отчаяние и заброшенность Рождества.
– Что ж, можно и так, – согласился он. – Начну завтра в обед.
– Снимай их как погибших солдат, – сказал я. – Не трогай, и не надо, чтобы позировали. Как упали, так и снимай.
На следующий день весь обеденный перерыв мой друг фотографировал рождественские елки. Он тогда работал в «Мейсиз», оттуда и начал, потом поднялся на Ноб-Хилл, свернул в Чайна-таун, и там тоже снимал рождественские елки.
1, 2, 3, 4, 5, 9, 11, 14, 21, 28, 37, 52, 66.
Я позвонил ему вечером:
– Как идут дела?
– Прекрасно, – ответил он.
На следующий день в обеденный перерыв он наснимал еще больше рождественских елок.
72, 85, 117, 128, 137.
В этот вечер я позвонил ему опять:
– Как идут дела?
– Лучше некуда, – ответил он. – Уже почти сто пятьдесят.
– Продолжай в том же духе. Сам я был занят: искал машину, чтобы в субботу и воскресенье поездить и еще поснимать рождественские елки.
Я считал, мы должны сделать хорошую выборку того, что может предложить Сан-Франциско в смысле брошенных рождественских елок.
Человек, на следующий день возивший нас, пожелал остаться неизвестным. Он боится потерять место или столкнуться с финансовым и социальным давлением, если вдруг выяснится, что в тот день он работал вместе с нами.
В то утро, фотографируя брошенные рождественские елки, мы объездили весь Сан-Франциско. Свой проект мы претворяли в жизнь, как троица революционеров.
142, 159, 168, 175, 183.
Проезжая по улицам, мы замечали рождественскую елку – скажем, перед симпатичным домом на Пасифик-Хайтс или у итальянской бакалеи на Норт-Бич. Мы резко останавливались, выскакивали из машины, мчались к елке и быстро фотографировали ее под разными углами.
Простые люди Сан-Франциско, наверное, думали, что мы не в своем уме, психи. Мы были классической помехой дорожному движению.
199, 215, 227, 233, 245.
На Потреро-Хилл мы встретили поэта Лоуренса Ферлингетти – он выгуливал там собаку. Ферлингетти заметил нас в ту минуту, когда, выскочив из машины, мы спешно фотографировали упавшую на тротуар рождественскую елку.
277, 278, 279, 280, 281.
Проходя мимо, он спросил:
– Снимаете рождественские елки?
– Примерно, – ответили мы и параноически подумали: «Откуда он знает?» Мы надеялись сохранить все это в строжайшем секрете. Мы не сомневались, что делаем хорошее дело, но пока оно не закончено, нужна хорошая доза осторожности.
И вот день прошел, и число снимков рождественских елок переползло за отметку 300.
– Может, хватит? – спросил Боб.
– Еще немного, – сказал я.
317, 332, 345, 356, 370.
– А теперь? – спросил Боб.
Мы опять проехали через весь Сан-Франциско, остановились на Телеграф-Хилл и теперь спускались но сломанной лестнице к пустырю за проволочным забором, куда кто-то выкинул рождественскую елку. В ней была жертвенность святого Себастьяна – стрелы и все такое.
– Еще немного, – сказал я.
386, 387, 388, 389, 390.
– Теперь уж точно хватит, – сказал Боб.
– Пожалуй, – согласился я.
Мы были счастливы. Стояла первая неделя 1964 года. Странное время Америки.
Дожидаясь сегодня на платформе Синдзюку поезда линии Яманотэ, я думал о Тихом океане.
Не знаю почему, но я думал о том, как Тихий океан всасывает и пожирает самого себя, океан съедает себя, становится все меньше и меньше, он уже почти как Род-Айленд, но съедается дальше, становится меньше и меньше, неутолимый аппетит, меньше и меньше, тяжелее и тяжелее, вся тяжесть Тихого океана во все меньшем и меньшем объеме, и вот Тихий океан собран в капле весом триллионы тонн. Тут пришел поезд и, должен вам сказать, – вовремя.
Я оставил Тихий океан на платформе под конфетной оберткой.
Она нежно расправляет его волосы рукой. Она нежно гладит его лицо рукой. История с привидением. Началась в 1930-е годы в Западном Техасе, ночью, среди холмов, в большом доме, полном спящих людей, а закончится в 1970-х на пикнике, где соберутся люди уже немолодые.
Она стоит у его кровати. Ему пятнадцать лет, и он почти спит. Она открывает дверь и заходит в комнату. Открывает дверь совсем беззвучно. Подходит неслышно. Половицы не скрипят. Он почти спит и потому не боится. Она – старая женщина в аккуратной ночной сорочке. Останавливается рядом. Волосы падают до пояса. Седые с бледно-русыми прядями, словно их когда-то опалил огонь. Это все, что осталось от златокудрой блондинки 1890-х годов… возможно, первой красотки Западного Техаса, окруженной кучей поклонников.
Он смотрит на нее.
Он знает, что она привидение, но уже засыпает и потому не боится. В тот день он забросал на чердак двенадцать часов сена. Мускулы ноют от прекрасной усталости и превратились в абстракцию.
Она нежно касается его волос рукой. У нее мягкая рука и совсем не страшная. Потом она нежно гладит его лицо рукой. Не теплая рука, но и не холодная. Ее рука хранит себя между жизнью и смертью.
Она улыбается ему. Он так устал, что почти улыбается в ответ. Она выходит из комнаты, и он засыпает. Сны его вполне приятны. Ему снится плавучий мост к маме, которая будит его утром, с шумом и громким криком отворяя дверь спальни:
– Подъем! Завтрак на столе!
За кухонным столом он сидит тихо. Братья и сестры вовсю болтают, а отец не говорит ни слова, лишь аккуратно допивает чашку стоического кофе. Отец не говорит за едой, даже за обедом, даже в компании. Все уже привыкли.
Думая о привидении, мальчик доедает толстые ломти бекона, яичницу на сале и кусочки перца халапеньо. Он любит халапеньо – чем острее, тем лучше.
Никому за столом он не рассказывает о привидении. Вдруг они решат, что он сошел с ума, и так проходят годы, он растет в этом доме с двумя сестрами, двумя братьями, матерью, отцом и привидением.
Она приходит к нему пять-шесть раз в году. Без всякого расписания. Она не приходит всегда в мае, в сентябре или третьего июля. Она приходит когда захочет, но получается пять-шесть раз в год. Она никогда его не пугает, кажется, она его даже любит, но почему-то им нечего друг другу сказать.
В те времена жизнь в Техасе тяжела, и в конце концов семья вырастает, вываливается из этого дома, и тот становится еще одним старым брошенным западнотехасским домом.
Сестра перебирается в Хьюстон, брат – в Оклахома-Сити, другая сестра выходит замуж за механика, и муж ее открывает в Лас-Вегасе, Нью-Мексико, заправочную станцию.
В Сан-Антонио, Техас, дождливым вечером умирает от сердечного приступа отец, мать перебирается в Абилин, Техас, – в дом престарелых, это удобно, ведь по соседству живет ее сестра; один брат находит работу в Канаде, другой в 1943 году служит в ВВС, база располагается в Амарилло, Техас, и брат гибнет там в автокатастрофе.
Теперь он сам. Женившись на школьной подружке, живет в Браунвуде, Техас, и три года работает в магазине кормов.
Его призывают в пехоту, он сражается в Италии, в день «Д» 1944 года высаживается в Нормандии; однажды получает ранение, не слишком серьезное, шрапнелью в ногу, в другой раз – звание сержанта, поскольку слишком много народу из его части гибнет на границе Германии в артиллерийской дуэли с подразделением «Ваффен СС».
Он возвращается с войны и по закону о льготах демобилизованным поступает на двухлетний курс в университет Техаса в Остине на специальность «администрация бизнеса», затем бросает колледж и несколько лет торгует сигаретами, пока, увлекшись по счастливой случайности продажей телевизоров, не открывает в Остине маленький телемагазин.
У них двое детей: девочка по имени Джоан и мальчик Роберт.
Старый брошенный дом так и стоит в Западном Техасе памятником временам, когда в нем росла американская семья. Его темный силуэт маячит на закате, а ветер стучит затерявшимся в доме чем-то.
И дальше… и дальше… и дальше (годы идут, жизнь есть жизнь, несчастья, удачи, счета и так далее, дети вырастают, женятся… дальше, и так далее, дальше) – и вот ему пятьдесят три года, семья собралась на пикник, брат и две сестры, все за деревянным столом, в Техасе ранний вечер, но мать не приехала, она слишком старая и никого больше не узнаёт. Ее сестра не навещала ее с прошлого года, ей слишком больно на нее смотреть.
На столе тарелки с жареным мясом и салатом, молодой козленок, халапеньо, бутылки пива «Жемчужина» – и тут открывается правда.
Выпив четыре «Жемчужины», он с воодушевлением говорит о том, как они фермерствовали тогда, в 1930-х, и под конец выпаливает:
– Вы ничего не знали, а я видел привидение. У нас в доме жило привидение.
Все бросают еду, питье и смотрят друг на друга, на самом деле друг на друга не глядя. За столом очень тихо. Старшая сестра – ей пятьдесят пять – кладет вилку.
Затем брат говорит:
– Я думал, это привидение видел только я. Боялся говорить. Думал, все решат, что я сошел с ума. Старая женщина с длинными волосами? В ночной рубашке?
– Да, она.
Опять тишина, только ее нарушает одна из сестер:
– Я тоже видела. Она входила, становилась у кровати и трогала мои волосы. Я боялась сказать.
Они поворачиваются к другой сестре, и та лишь медленно кивает. Так и сидят. Где-то играют техасские дети. Разбегаются их веселые голоса.
Он поднимается, берет бутылку «Жемчужины» и произносит тост в честь заброшенного дома, что стоит в сотне миль отсюда:
– За нее, за всех нас и за все эти годы.
Таков конец истории с привидением.
Никакой чести, просто ветер на равнинах Анконы, думал он, глядя на календарь и надеясь угадать, будет ли 3021 год таким же скучным, как 3020-й. Это невозможно, думал он, но потом вспоминал прошлое. 3019-й был не менее скучен, чем 3018-й, а тот не отличался от 3017-го. Все одинаково. Года-близнецы.
Мысленно, однако со всей тщательностью он исследовал прошлое – очень скучные годы начинались с 2751-го, когда он прибыл на Анкону проверять экспериментально, проживет ли человек один 500 лет на продуваемых ветром равнинах.
Ну да, проживет, черт бы их побрал! – подумал он и решил не думать о 231 годе, оставшемся до конца эксперимента.
Посмотреть бы в глаза тому умнику, который это все придумал, но свист ветра усмирил постепенно его мысли, его гнев, и вот он уже не слышит ничего – только ветер продувает насквозь равнины Анконы.
Я встретил его на улице – почти своего хорошего знакомого. Мужчину с интересным и добрым лицом. К сожалению, мы никогда не встречались раньше. Могли бы подружиться, если б только встретились. Увидав его, я с трудом удержался: хотелось остановиться и позвать выпить – мы поболтали бы о прошлом, вспомнили общих друзей и знакомых. Как там поживает тот и этот? а ты не забыл, тогда ночью?..
Загвоздка в том, что у нас не было ничего общего, ведь прежде чем делить с человеком прошлое, с ним надо хотя бы познакомиться.
Человек прошел мимо, и на лице его не отразилось узнавание. На моем застыла точно такая же маска, но я подспудно чувствовал, что почти его знаю. Очень обидно, ведь мы не стали хорошими друзьями по единственной идиотской причине – мы никогда не встречались раньше.
Мы разошлись в разные стороны, и они поглотили всякую возможность нашей дружбы.
Вчера – вчера в Токио я готовил японским друзьям на ужин спагетти. Все, что нужно, закупил в супермаркете для иностранцев.
Вот что я купил:
томатную пасту,
томатный соус,
зеленый и красный перец,
грибы,
базилик,
банку черных оливок без косточек,
макароны,
оливковое масло,
400 граммов мясного фарша,
немного сливочного масла,
две бутылки красного вина
и сыр пармезан.
Я принес продукты домой к одной своей японской подруге, все остальное нашлось у нее:
3 желтые луковицы,
орегано,
петрушка,
сахар,
соль и перец,
чеснок.
Потом стал готовить спагетти
Я резал, открывал, перемешивал, пока из кухни не запахло спагетти. Запах – как в десятках американских кухонь, где я готовил спагетти больше двадцати лет, отличалось лишь одно: в нескольких футах от моей стряпни в ведерке с водой плавали крошечные живые угри.
Никогда еще я не готовил спагетти в обществе угрей. Они выписывали круги, словно научно-фантастические отпрыски спагетти.
Все время думаю, прыгнул он тогда с моста Золотые Ворота или нет. Подробности слишком нереальны, разорваны и кажутся намного дальше, чем были на самом деле.
Он стоял одновременно в нескольких футах и в миле от меня. По ту сторону перил, лицом к Сан-Франциско, он был готов к прыжку.
Пять или шесть человек стояли неподалеку, как дополнительные статисты на этом гобеленовом фоне. Видимо, он только что перелез через перила. Скоро тут соберется гораздо больше народу – пришьются, словно нелепые пуговицы, кто состраданием, а кто нездоровым любопытством.
То был молодой человек лет двадцати с небольшим в классической майке, какую носил Кларк Гейбл в «Это случилось однажды ночью». Плащ и рубашку он снял. Они лежали аккуратной кучкой рядом с перилами. Мама бы, наверное, им гордилась.
Он был очень бледен, бел, как идеальная наледь, и словно чем-то поражен – как будто на его глазах кто-то прыгнул только что с моста Золотые Ворота.
Я смотрел на это все, пока мы с двумя друзьями ползли по мосту в общем потоке машин. Я чувствовал: нужно остановиться, как-то ему помочь, но это невозможно, мы бы сделали только хуже – лишь добавили бы тяжести в ту уличную пробку, которая и без того забила его мысли.
Все, что можно, уже делалось.
Не знаю, почему он решил покончить с собой, – я очень хотел его остановить и не мог ничего сделать.
Этот юноша подобен одинокому бакену человечности, что потерялся в штормовой неразберихе, а мы – лишь беспомощные тени его угасающего света. Как во сне человек пытается управлять событиями, так и мы проехали мимо него, машина катилась в Сан-Франциско, словно катушка кинопленки, склеивая и монтируя себя, унося нас от него все дальше и дальше.