Тотемные столбы оказались совсем-совсем поддельными.
На обратной дороге в Кетчикан полил дождь. Холодный унылый декабрьский дождь падал с неба, и человек вновь заговорил о своей личной жизни, а я в машине будто усыхал, съеживался, уменьшался почти до ребенка.
Дворники с дождем справлялись, а вот я проигрывал борьбу с бесконечной и сложной личной жизнью этого человека. Мы ехали в Кетчикан, и ноги мои уже не касались пола, а одежда повисла на мне палаткой.
В тот дождливый аляскинский вечер меня его личная жизнь совсем доконала. Я бы и рад был посоветовать ему что-то полезное, но мне казалось, я не вправе, потому что у меня с ног свалились на пол ботинки.
Человек великодушно сделал вид, что не заметил.
Едва он досказал про свою личную жизнь и стало ясно, что продолжения не будет, я мгновенно вырос до нормального размера, от чего, естественно, вздохнул с громадным облегчением.
Почему-то ботинки опять оказались на ногах – можно было шагать в них к чему-то новому.
Например, к японскому кладбищу на гавайском острове Мауи, но сначала – резкое отступление, потому что я чувствую: если сейчас не запишу, то не запишу никогда, так что смиритесь со мной, и я вернусь к японскому кладбищу на Гавайях, как только смогу.
Японское кладбище ненадолго прерывается из-за одной штуки, которую я прочитал несколько лет назад в японском романе: про то, как человек встречается с женщиной в токийском супермаркете и она потом становится возлюбленной рассказчика. По-моему, это так экзотично – впервые встретить будущую возлюбленную в супермаркете.
Я об этом много думал, особенно в последнее время, по мелочи покупая продукты в Беркли, когда жил в доме, где повесилась женщина.
Я ходил за покупками в ближайший супермаркет, толкал перед собой тележку, набирал случайную еду, которую мне вообще-то неинтересно было есть, просто ежедневный паек необходим, никуда не денешься.
…и порой думал о японском романе, о встрече с новой возлюбленной в супермаркете. Какое необыкновенное и нелепое место для случайного интимного свидания!
3 февраля 1982 года закончилось.
Интересно, как бы этот супермаркетный роман начался и кто заговорил бы первым. Может, я бы стоял в отделе супов, ассортимент изучал? Пожалуй, банка томатного супа не помешала бы на случай пасмурной жизни, и тут вдруг мою краткую медитацию прервал бы голос блондинки.
Я и не слыхал, как она подошла. Я не говорю, что она со своей тележкой ко мне подкралась. Просто я не обратил внимания, а может, она и впрямь подкралась, выследила меня в отделе супов.
– Привет, – сказала она мило манящим голосом.
Я испуганно отпрянул от полки с томатным супом на возможный пасмурный обед.
Я раньше встречался с блондинками.
У меня вообще-то был насчет них пунктик.
Чуть увижу блондинку – сразу счастлив. Странно, как это я не заметил, что она подошла. После своего привета она сказала:
– Простите, мы с вами раньше не встречались?
На неком сборище одна женщина по правде мне такое сказала, и привело это к короткому роману длиной в один ноктюрн среди ночи.
Но тут была другая женщина.
Кто знает, чем все закончится?
Мы с ней встали в очередь в кассу, потому что женщина предложила меня подвезти, но сначала, конечно, пригласила к себе выпить, потому что это по пути ко мне домой, а домой – это туда, где повесилась женщина.
Покупательница перед нами в очереди нагрузила в свой тележечный поезд пять тысяч разных штук, и у нас было время познакомиться.
Ее звали Икс, она недавно окончила Калифорнийский университет в Беркли, изучала философию, но не нашла работу, где требовался бы спец по философии, и временно работала в бутике в Уолнат-Крик, и нет, у нее не было привычки разговаривать с посторонними в супермаркетах, но я как-то так смотрел на банки с супами, что она обратила внимание, и ей ни с того ни с сего захотелось что-нибудь узнать о человеке, который так серьезно относится к супам.
Я сказал ей, что думал, может, купить банку томатного супа на случай пасмурной жизни.
– Я примерно так и поняла, – ответила она.
У женщины перед нами остались 2399 штук, она выгружала свою Южно-Тихоокеанскую тележечную дорогу, длиннющий чек вился из кассы и уже сворачивался в ленту Мебиуса.
– Я хочу спросить про томатный суп, – сказала Икс. – Пожалуйста, поймите меня правильно, но сейчас ведь ясно, уже много дней ясно и, судя по прогнозам, дальше будет то же самое.
– Когда-нибудь станет же пасмурно, – ответил я.
– Пожалуй, оно и не важно – вы же все равно не купили томатный суп, – сказала она.
– Я иногда сначала думаю о чем-то, а потом это покупаю, – объяснил я. – С супом та же петрушка.
– Я рада, что с вами поздоровалась. Я редко встречаю таких, как вы.
Дальше наступила пауза – мы наблюдали, как опустошаются тележки женщины перед нами. В тележках оставалось уже меньше тысячи штук.
Кассирша так много всего из этих тележек пробила, что уже впала в беспомощность, как во сне вынимая банку тунца, коробку риса, брикет масла, пачку салфеток, коробку пластиковых ложек, упаковку чистящего средства, собачий ошейник, банку горчицы, один банан, бутылку уксуса, и прочее, и так далее.
Все это пробивалось, а молодой человек складывал в пакеты. Он трудился уже над пятидесятым пакетом. Окоченелость лица выдавала узника Чертова острова[3].
Если он работал, с боем прорываясь через колледж, в начале упаковки всего этого барахла он был первокурсником, а сейчас уже выпускником.
Икс улыбнулась. В этой улыбке я прочел, что скоро мы отсюда выйдем, отправимся к Икс, будем попивать там белое вино и ближе знакомиться.
Может, отпустим пару шуточек насчет продуктов, которые покупательница перед нами запихала в свои тележки, а может, поговорим о более интимном, что ускорит наше прибытие в постель Икс.
Но в супном отделе что-то очень быстро должно произойти. Не могу же я вечно здесь торчать и глазеть на банки с томатным супом.
Она вот-вот появится и откроет наш роман еще до закрытия супермаркета, иначе я так и буду размышлять о навязчивой японской книжке и никогда не стану романтическим участником супермаркетного романа, окажусь вместо этого на Гавайях, буду бродить по японскому кладбищу, что одним боком выходит к Тихому океану.
Захудалое кладбище, пожилая японская пара тщетно пытается его облагородить. Их не радует эта кладбищенская распущенность, они жалуются, что кладбище обветшало, но работы явно чересчур, им не под силу возвысить погост до стандартов надлежащего кладбищенского облика.
Сейчас около полудня, зной подавляет, а солнце жарит, не проявляя ни малейшего милосердия.
Со мной японка – та, что встречала меня в аэропорту Гонолулу. Она уступает мне, когда я тычу пальцем в кладбище и прошу туда заехать.
Она знает, что мои интересы и привычки нередко странны, и уступает, потому что я не всегда чудной, только изредка. Я часто уморительно скучен, о чем мне сообщали не раз. То есть я неделями способен жить, как обитатель донных отложений террариума.
Во власти безразличия и бездеятельности я бываю почти беспомощен, но сегодня, на японском кладбище гавайского острова Мауи, – совсем другое дело.
Большинство людей, приезжая на Гавайи, по кладбищам не ходят. Обычно людей занимают солнце и пляжи – две вещи, которые никогда не нравились мне, – поэтому на Гавайях я как бы не в своей тарелке, но обхожусь тем, что есть, а теперь вот есть японское кладбище, и можно его исследовать.
Возле кладбища – буддийский храм.
Японка родилась и выросла на Мауи, она рассказывает, что на этом кладбище лежат ее родственники, она ходила на похороны. Я не спрашиваю, кто и где они среди умерших. Мы с японкой расходимся. Я просто брожу, протаптываю свои дорожки поверх печатей бессмертия, а японку теряю.
Кладбища всегда меня завораживали, и за куцее время своей жизни я, пожалуй, слишком много времени провел на сотнях кладбищ по всему миру.
Как-то раз я болел в крошечном коттедже в лесах Мендосино. Я два года работал без отпуска, а затем подруга настояла, чтоб я прекратил работать, устроил перерыв и на несколько недель поехал с нею в коттедж на калифорнийском побережье неподалеку от готического городка Мендосино. Кто-то мою подругу пустил в коттедж, а еще у кого-то она одолжила на две недели машину для поездки.
Она взаправду хотела увезти меня отдыхать и сама все устроила. Мы приехали, назавтра я заболел и провалялся до самого отъезда.
Вообще-то она рассчитывала не на такой отпуск.
У меня был жар, перемежавшийся ознобом, от которого лязгали кости, и дни в постели тянулись годами. В нескольких футах от изножья кровати было громадное панорамное окно, и я пялился на лес, подступавший чуть ли не к подоконнику.
Молодой строевой густой лес, и никаких иных картин, одни деревья, нередко зеленые до черноты, не только потому, что я болел, – погода тоже была под стать моей болезни: хмурые низкие облака, низкие туманы и ды́мки, точно вешалки для одежи покойников.
Убийственно – сделать громадное панорамное окно, которое просто пялится на сокрушительную гущу деревьев. Ни малейшего между ними просвета. Абсолютные деревья. Владелец дома, наверное, ужасно любил на них смотреть, потому что больше в это окно смотреть было не на что.
И вот я валялся в постели, потел, дрожал и глядел на эти чертовы деревья.
Женщина, которая меня туда привезла, не планировала все время сидеть с больным, поэтому ездила в гости, бродила по городу и общалась с друзьями: ужины, вечеринки и т. д.
Я был так болен, что ничего делать не мог.
Я понимал, что женщине очень скучно, поэтому как-то раз собрал остатки сил и попытался заняться с ней любовью, но мое тело меня подвело.
Потом мы лежали в постели, и женщина заметила, мол, ей вообще не казалось, что это удачная идея, и она же мне говорила, но я ведь настаивал, что могу заниматься любовью, и увы, мое тело подтвердило, что я ошибался.
Женщина вылезла из постели и оделась.
Ей тоже было неприятно.
Она отправилась пить кофе с одной подругой из города, танцовщицей, и, наверное, беседовала о танцах – они ее сильно интересовали.
Про танцовщицу была любопытная история. Я с ней познакомился в Сан-Франциско тремя-четырьмя годами раньше и, можно сказать, втюрился. Ей тогда было лет 20, она выглядела на невинные 15 и танцевала в балете, который я несколько раз видел на репетициях и представлениях.
У нее было очень, очень интересное тело, а грудь чуть великовата для балерины. Блондинка, и такая по-соседски прелестная. Увы, танцевала она весьма апатично – наверное, потому в конце концов и бросила.
Однажды на репетиции в балете была сцена, где эта танцовщица в черном трико неподвижно лежала на полу. Остальные танцевали вокруг, а после пяти окаменелых минут ей полагалось встать и снова танцевать с ними.
Прошло пять минут, она не шевелилась – просто весьма соблазнительно лежала на полу. И вот ей пора бы поработать вместе с труппой, а танцовщица не движется. Очень важно, чтоб она уже включилась в балет, а она все лежит.
– Эй, С., – сказал один танцор, а потом уже заорал: – С.!
Бесполезно. Она уснула. Пришлось всем прервать балет и ее разбудить.
Она смутилась и была сонно, по-утреннему эротична.
По-моему, вскоре после этого она и ушла из труппы, и мы встретились только неделю назад в Мендосино.
В моей болезни и в непогоде наступил перерыв. На несколько часов стало солнечно, и грипп перешел в унылую ремиссию. Мы с подругой отправились на пляж у речушки и встретились там с танцовщицей и ее приятелем.
Кажется, мы устроили пикник с какими-то банальными французскими багетами, сыром, греческими оливками и белым вином. Еще, может, фруктов чуть-чуть. На пляже было довольно жарко. Обе женщины надели открытые купальники. Танцовщица была в бикини, а моя подруга – в более консервативном костюме.
И вдруг без особой, я бы сказал – без малейшей суеты они сняли бюстгальтеры, и я увидел грудь танцовщицы, для танцовщицы великоватую. Танцовщица по-прежнему выглядела на 20 (15), а мы жевали дальше, будто это предел нормальности – не обращать явного внимания на двух женщин, которые выставили свои груди.
В общем, моей подруге полезнее было пить кофе с танцовщицей, чем заниматься любовью с больным. Она ушла, а я вернулся к созерцанию деревьев из окна. И вдруг они мне стали невыносимы. Я выкарабкался из постели и забрался в одежду. С температурой, но плевать. Возле дома стоял древний велосипед. Девчачий ве́лик, и я, чуть не падая, очень медленно докрутил педали до ближайшего кладбища. Проехал где-то полмили, но мне показалось – целый континент.
Я слез с велика и пошел между памятниками, читая на них послания смерти. Старое калифорнийское кладбище. Многие мертвецы лежали там давным-давно.
Небо затянуло, тучи такие низкие, что уже почти моросило.
Лихорадка жгла меня, пока я бродил, читая мертвое, но почему-то я был живее, чем когда рассматривал деревья до, во время и после неудачи в любви.
Я снова сел на велосипед и стал крутить педали едва ли быстрее статуи велосипедиста, который медленно едет в постель и затем опять смотрит на деревья из окна.
Вернувшись, подруга изображала бодрость, принесла мне стакан апельсинового сока, села на краешек постели и сказала, что я скоро поправлюсь. Она не ошиблась, и теперь, спустя восемнадцать лет, я очутился за тысячи миль от того окна в калифорнийских лесах и моей вроде бы нескончаемой лесистой болезни, я очутился на острове среди японских могил, что цепляли взгляд, и океан по соседству гудит музыкой их тишины.
4 февраля 1982 года продолжается…
На этом кладбище я замечаю нечто занимательное, необычное. Похоже, куча надгробий, сгрудившихся вокруг постамента как бы памятника на океанской кромке. Я иду к нему вдоль череды столбов, нанизанных на сгнивший электрический провод.
Давным-давно провод нес свет в дальний угол кладбища, но систему бросили истлевать, так что ныне провод способен лишь на темень.
Никто больше не хочет освещать кладбище.
Решили, что на кладбище абсолютно незачем включать свет по ночам.
От сгнившего электрического провода сквозит печалью.
Интересно, помнит ли он, что когда-то выполнял свое назначение: освещать мертвых и отбрасывать их тени на бесконечные жесты и мимику моря.
Потом я стою возле кучи надгробий.
Их тут сотни.
Я не понимаю, зачем.
Может, у памятника проводили какую-то церемонию и они поэтому тут навалены? Эту загадку я должен разрешить.
4 февраля 1982 года закончилось.
Я ухожу от кучи надгробий и направляюсь к японке – спросить. Она тоже понятия не имеет, смотрит на пожилую японскую пару, что безымянно возится тут, пытаясь привести кладбище в порядок былых времен.
Может, в 1930-х это было очень чистенькое кладбище – вот таким они его и помнят, и хотят вернуть.
– Я их спрошу, – говорит японка, относясь к моим причудам очень предупредительно и терпимо. Она любит загорать на пляже и плавать в океане. Из всех ее гостей я, должно быть, – единственный турист, которого интересуют кладбища, а не великолепные гавайские пляжи.
Она идет к японской паре и спрашивает. Те отвечают, явно очень расстроены и часто показывают на кладбище. У пожилой женщины жесты куцые, а у мужчины широкие, размашистые. Его руки то и дело охватывают кладбище целиком, не упуская ни единой могилы.
Японка возвращается.
– Они очень переживают из-за состояния кладбища, – говорит она.
– Я вижу, – говорю я.
– Говорят, никому дела нет, а сами они со всем не справляются. Спрашивают, что такое с миром приключилось.
– А с надгробиями что?
– А, надгробия, – говорит японка. Она всерьез задумалась о том, что ей рассказала пожилая пара. – Они говорят, это надгробия с могил, которые раскопали, потому что семьи больше не хотят за ними ухаживать.
– А тела? – спрашиваю я, оглядываясь на кучу надгробий у океанской кромки. – Что с телами сделали?
– Если нужно было кремировать, кремировали, а прах смешали с прахом остальных в храме, – ответила она.
Я посмотрел на буддийский храм.
Он стоял на солнце, измученный и измочаленный.
– Они там хранят прах, – сказала она, глянув на храм.
Я опять посмотрел на кучу надгробий.
– Интересно, зачем их туда свалили.
– Наверное, не хотят выбрасывать, – ответила она.
– Грустно, – сказал я. – Теперь никто не знает, что они когда-то жили.
Многие надгробия лежали так, что не разглядишь, чьи на них жизни. Видны только спины. Имена людей, даты рождения и смерти спрятались.
Будто эти люди и не существовали никогда.
Я посмотрел на храм.
Такое анонимное место погребения, и краска лупится.
Нельзя однажды приехать, как я сейчас, выйти из машины, побродить среди мертвых, поразмышлять о них, спросить себя, кто они, как они жили.
В храме они исчезли с глаз долой и из сердца вон. Я заподозрил, что родственники, которые их выкопали, а потом отправили в буддийский храм, нечасто посещают свои воспоминания.
Сваленные в беспорядке надгробия поддерживали мою гипотезу. Я вернулся к этой груде – взглянуть напоследок. Я теперь знал их историю и ничего не мог с собой поделать – паршиво было сознавать, что друзья и родственники попятились от их смерти, больше не желая ее беречь.
По-моему, это так странно.
Почему не оставить мертвых в земле, куда их с самого начала положили с почестями под аккомпанемент похоронных стенаний? Недостатка места на кладбище не наблюдалось. Если мертвых собирались захоронить в храме, почему так и не сделать с самого начала?
В этой груде позабытых надгробий я не видел никакого смысла. Тут, наверное, со всем так, и с этим тоже.
Я отвернулся и пошел через кладбище туда, где ждала японка. Она от кладбища устала, ей хотелось уехать. Через несколько часов нам лететь в Гонолулу, а перед отлетом – обедать в ресторане ее матери.
Я миновал пожилую пару, что боролась с кладбищенской ветхостью.
Они подняли головы, но промолчали.
– Наверное, пора ехать, – сказал я.
– Да, – сказала японка. – У нас мало времени. Надо успеть на двухчасовой самолет, мне еще дома вздремнуть нужно, а вечером на работу. Поедем сразу в ресторан обедать.
У нее уже имелся плотный распорядок для живых.
А мой распорядок зациклился на беспомощных мертвецах, которых таскали туда-сюда.
Мы сели в машину и медленно отъехали.
– Мама хорошо готовит тэмпуру, – сказала японка.
Я хотел обернуться и в последний раз глянуть на японское кладбище, пока оно совсем не исчезло из виду, но потом передумал. Придется им теперь справляться без меня.
Я знал, что больше никогда не вернусь.
Японское кладбище – самое любопытное, что я видел на Мауи, а возвращаться на Мауи мне абсолютно незачем. Мауи я уже израсходовал. Жаль, что солнца не люблю. Может, это чуточку упростило бы мне жизнь – валяться на солнце и неторопливо вертеться, поджаривая другой бок, точно разумное барбекю.
Прощай, Мауи, остров солнца.
Прощай, японское кладбище с мертвыми, которых таскают туда-сюда.
Баффало, штат Нью-Йорк, в первый день был очень мил.
Я туда отправился прочесть пару лекций и заглянуть в гости к старому другу и его жене. Они жили в большом коттедже в тихом переулочке, напоминавшем мне лондонский район Хампстед.
Я предвкушал отрадный визит в Баффало. В Баффало я уже бывал, местная архитектура там очаровательна. Полным-полно громадных кирпичных домов, построенных во времена, когда люди могли их себе позволить, – во времена, что никогда не вернутся.
В переулочке, где жил мой друг, стояли три коттеджа. Я поселился в старой гостинице в двух шагах оттуда. Я предвкушал славные дни обновления. Мои силы и душу истощили тяжелая летняя работа в Монтане и период активной подоходно-налоговой деятельности, закончившиеся как раз перед приездом в Баффало.
Наутро я позвонил из гостиницы другу, рассчитывая провести с ним и его женой еще один славный денек. Друг ответил издерганно и устало. Рассказал, что молодую женщину, в одиночестве жившую в соседнем коттедже, ночью изнасиловали.
Я пришел в коттедж к другу – от потрясения атмосфера загустела и стала формальной. Мы выпили по несколько очень неспешных чашек кофе. Зашли два следователя. Вдумчиво и серьезно позадавали вопросы, потом ушли.
Я понял, что мой привал в Баффало будет не таким, как я планировал, потому что в тени страданий молодой женщины атмосфера внезапно омрачилась.
Назавтра я снова позвонил другу, и на сей раз он был совершенно убит.
Человек, изнасиловавший женщину, в ту ночь проник к моим друзьям в коттедж и беззвучно пробрался в спальню, где его и обнаружила жена моего друга, которая проснулась и увидела, что по комнате бродит мужчина.
Она громко разбудила мужа, чей испуганный скачок к яви помог изгнать мужчину из спальни и вообще из дома, только перед изгнанием он прихватил штаны моего друга.
Второе утро подряд я оцепенело явился в коттедж и выслушал историю ужаса. Такой тихий переулочек, и вот что там творилось две ночи кряду – при выборе всего из трех коттеджей.
Следователи уже заходили и ушли.
На этот раз вместо жутко неспешных и длительных чашек кофе нам полагался виски.
Человек, вломившийся в коттедж, ничегошеньки не украл, за исключением штанов моего друга. В его распоряжении был весь дом, кроме спальни, – можно было кучу вещей украсть, но он ничего не тронул. В доме стояли магнитофоны и всякие стереожелезки, но человек их не хотел.
А чего хотел?
Он немало времени вламывался в коттедж, влез через плотно запертое окно ванной. Он прилежно потрудился, чтобы пробраться в коттедж.
Моего друга это упорство сильно заинтересовало, и, оставив нас с его женой окаменело пить виски, он вышел на улицу разузнать еще что-нибудь.
Вернулся он через минуту с весьма несчастным лицом. Он кое-что обнаружил. Мы следом за ним вышли из дома – туда, где на земле валялся мясницкий нож. Такие часто используют в фильмах ужасов для развлечения кинозрителей, которым нравится, как людей рубят на мелкие кусочки.
Однако нож отнюдь не развлекал, лежа на земле возле коттеджа моего друга. Днем раньше, когда изнасиловали соседку, ножа не было. Позвонили следователям, те очень серьезно вернулись, толком ни слова не проронили и забрали нож.
Мои друзья решили, что не желают оставаться на ночь в своем коттедже. Им требовалась передышка от всего, что приключилось за две последние ночи в их «мирном» переулочке, поначалу напоминавшем мне о приятных лондонских днях.
Так что они отвезли меня в Канаду и переночевали в Торонто. После Баффало, прерванного изнасилованием, украденными брюками и мясницким ножом, я хотел навестить торонтских друзей. Оставаться в Баффало особого смысла уже не имело, потому что мои друзья планировали заняться укреплением своего дома. Подбросив меня в Торонто, они получили предлог хорошо выспаться, не гадая, что будет дальше.
Я приехал в Канаду в пелене уныния и немедленно вляпался в дурной роман – целиком и полностью результат моих поступков. Женщина хотела, чтобы получилось хорошо, однако я не допустил ничего подобного. Я все провафлил.
Я выехал из гостиницы в Торонто, до самолета оставалась пара часов, поэтому я отправился в кино и посмотрел версию «Тарзана» с актрисой, знаменитой тем, что раздевалась.
Я думаю, и фильм сняли только для того, чтобы дать ей повод раздеться. Интересно, почему для этого выбрали тему Тарзана. За вход в кинотеатр брали мало, и редкая аудитория состояла в основном из человеческих изгоев, которые проматывали свои жизни, чем занимался и я.
В Торонто стоял холодный день, и, может, некоторые мужчины – ни одной женщины там не было – нарочно себе внушали, что по правде очутились в кино, снятое в тропиках, и окунулись в жару, но в кинотеатре было не теплее, чем на улице снаружи.
Администрация кинотеатра считала, что без толку греть эту ублюдочную аудиторию бродяг, меня включая.
Но почему Тарзан?
К тому времени, когда актриса разделась, зрители так закоченели, что им уже стало по барабану, и некоторые заснули в креслах или, может, замерзли до смерти. Короче, сидели очень неподвижно, и вид голой плоти их не возбуждал.
В тот вечер я вновь оказался в Сан-Франциско, по-прежнему стоял октябрь, а после отъезда из Монтаны не прошло и месяца. Поездка на Восток сложилась не так, как я рассчитывал, а ровно наоборот. Я просто хотел развлечься и, может, по дороге подцепить чуток приятных воспоминаний.
Уезжая из Монтаны 27 сентября 1981 года, я думал, будто некий период подошел к концу и начинается новый жизненный этап.
Наверное, можно и так сказать, поскольку что-то, разумеется, происходило.
5 февраля 1982 года закончилось.
Теперь начало февраля, и сливы цветут вовсю в японском квартале Сан-Франциско, где я пробыл неделю, изучая этот свой краткий географический календарь жизни. Когда я начал его рисовать, пурпурные сливовые цветки едва пробивались на темных ветках. Цветки были точно пурпурные булавки, а теперь – прямо цветная орава.
Скоро они закапают с веток на землю, и накануне моего отъезда в Чикаго, когда я заполню этот географический календарь, цветки исчезнут, их краткая февральская весна смолкнет, утратив бессмертие.
Если я о них упомяну в Чикаго, с которым приключилась едва ли не худшая зима двадцатого столетия, наверное, придется повторить, и все равно никакой уверенности, что поймут.
– Простите, что вы сказали про цветы сливы? – спросит меня кто-нибудь очень вежливо.
– Да не важно, – вежливо отвечу я, уже утомившись разъяснять крохотное весеннее событие далекого Сан-Франциско, города, который людям вообще понять затруднительно, в том числе и мне.
Пожалуй, в Чикаго о февральских цветущих сливах лучше вообще не заговаривать. Найдется масса других предметов, которые можно обсудить, особо не смущая чикагский народ.
Можно рассказать им о странностях жизни в доме, где повесилась женщина.
Вчера я виделся с другом, который живет теперь в этом доме, куда я подумываю вернуться завтра, потому что деньги опять истощаются, и я, вероятно, не смогу себе позволить надолго задержаться в гостинице японского квартала. У меня сейчас период комичных финансов, но суть странствия не в этом.
Друг сообщил, что ему дважды звонили и звали к телефону умершую женщину. Кое-кто совсем не следит за событиями. Женщина мертва уже год.
Я не спросил друга, что он им отвечал.
Интересно, как ответить.
– Простите, она умерла.
– Умерла?
– Да, в прошлом году повесилась.
– Повесилась?
– Да, в гостиной, кажется. Там такие балки громадные под потолком. Очень удобно.
– Простите, это номер ***-****? – спрашивает человек.
– Да.
– Тут живет миссис О.?
– Больше не живет.
Или… опять звонит телефон
– Алло.
– Можно поговорить с миссис О.?
– Нет, это решительно невозможно.
– Невозможно?
– Уверяю вас, ей никак невозможно с вами поговорить.
– А это кто?
Или… опять звонит телефон
– Алло, а Игрек (ее имя) дома?
– Нет.
– А когда вернется?
– Простите, вы, наверное, не слыхали. Она скончалась в прошлом году.
– О господи! – Голос на том конце провода начинает рыдать. – Не может такого быть.
– Мне очень жаль.
– О господи.
Или… звонит телефон
А может, телефон зазвонил через секунду после повешения, и она еще была жива, в сознании, но теперь уже невозможно стало отменить повешение, открутить его назад, обратно, будто кинопленку, чтоб женщина не висела больше, а то, на чем она повесилась, лежало бы на прежнем месте. В шкафу каком-нибудь, или на полке, или на вешалке болталось, а телефон зазвонил, и она подошла, сняла трубку.
– Алло. Ой, привет, как дела? Конечно, давай увидимся, кофе попьем. Около трех – в самый раз. Там и встретимся. Подружка твоего мужа? Расскажешь завтра. Ага. Завтра. В пятницу. Ладно, пока, – вместо того, чтоб он звонил медленно, медленнее, совсем-совсем медленно, растворяясь потом в забвении, а кто-то найдет твое тело и вынет тебя из петли.
В Кетчикане я как-то вечером долго трепался с диким аляскинским законотворцем. Один из тех, кто в нормальной книжке – не в этой, к сожалению, – обернулся бы незабываемым персонажем.
Пару дней назад я раздумывал, насколько раскрывать его в моей писанине, потому что в этом персонаже есть что развивать. Очень интересный, колоритный, можно сказать, человек. Из него получилась бы сочная роль для характерного актера в кино, совсем не похожем на эту книжку.
Мы трепались или, точнее, он слушал, как я трепался, мол, надеюсь на передышку в жизни, и под пятьдесят – самый возраст, чтобы начать. В моем понимании, передышка – это более реалистичный подход к процессу житья, чтобы достичь какого-то, может, спокойствия, чуточку раздвинуть в жизни обиды и мучения, которые я так часто сам себе и творю.
Любопытно, что я назвал это «реалистичным».
Может, увеличить расстояние между проблемами – вместо считаных миль, а иногда каких-то дюймов? Неплохо бы для разнообразия, чтобы между одной проблемой и другой было 47 миль и, может, на этих 47 милях меж проблем нарциссами прорастет покой.
Всегда любил нарциссы.
Почти самый любимый мой цветок.
Через несколько недель я на Гавайях получил от дикого законотворца письмо. Он писал, что желает мне передышки в жизни. Он помнил ту ночь на Аляске и желал мне всего наилучшего. Какой же я эгоистичный писатель – вытащил его, только чтобы отразил мое эго, и роль сыграть некому, и нету кино.
Я уехал в Анкоридж назавтра после кетчиканского разговора о передышке. Того типа беседа, что требует или, может, выигрывает от моря крепких напитков – мне виски, ему текилу.
Кажется, мы пили в баре до четырех утра.
Порой снаружи, прямо за гранью наших слов, шел снег.
Позже я проснулся с кошмарным похмельем, помня, что через несколько часов лететь в Анкоридж, но прежде я должен дать интервью местной газете.
Что я им скажу?
Я купил хот-дог и прогулялся до пристани, прямо напротив гостиницы.
Рассудку моему и телу было совсем не весело.
Хот-дог на середине стал очень неинтересный.
На пристани обнаружились дрозды и сухогруз под панамским флагом. То есть это я решил, что они дрозды, – может, они были вороны. Сквозь боль и марево подъема-после-тяжкой-ночи-пьянства мне они виделись воронами.
Но и в похмелье на судне значилось «Панама», так что птиц я буду называть воронами, и, пожалуйста, представляйте себе ворон всякий раз, когда я говорю «вороны».
Про дроздов забудьте.
Я вдруг понял, что если укушу этот хот-дог еще раз – быть беде. Кому охота блевать перед панамским судном, которое тихим утром бросило якорь на Аляске, да еще когда на тебя таращится стая ворон – а может, их мой хот-дог интересовал?
Если бы меня вырвало, они бы, наверное, дали деру.
Аляска громадная, они без труда нашли бы, где жить своей жизнью дальше. Аляска такая громадная, что они могли бы разлететься и никогда больше не увидеться, вообще ни одной вороны больше не встретить – разве что собственное отражение в воде.
Я размахнулся огрызком булки от хот-дога и метнул его воронам.
Они очень долго и внимательно его разглядывали, а потом одна рискнула. Есть чем занять похмелье до интервью. Я смотрел на ворон и хот-договую булку.