bannerbannerbanner
Свет погас

Редьярд Джозеф Киплинг
Свет погас

Им приходилось есть с одной тарелки, пить из одной бутылки и – что всего сильнее укрепило их связь – сообща отправлять свою почту. Однажды Дик ухитрился мертвецки напоить телеграфиста в пальмовой хижине за Вторым Нильским порогом и в то время, когда этот последний блаженно спал на полу, воспользовался очень интересно составленным сообщением корреспондента другого синдиката, снял с него копию и отнес ее Торпенгоу, который при этом заметил, что в любви и в военной корреспонденции все дозволено, и вслед за тем сейчас же настрочил прекрасную статью, воспользовавшись материалом, собранным его соперником по ремеслу.

Но подробный рассказ об их похождениях, от Фил и до безбрежных пустынь Герави и Муэллы, занял бы целые тома. Они были втиснуты в самую середину боевого каре и подвергались ежеминутной опасности быть убитыми возбужденными схваткой солдатами; они сражались с вьючными верблюдами на рассвете; они тряслись часами в глубоком безмолвии, под палящим солнцем, на маленьких, неутомимых египетских лошаденках и боролись с мутными волнами Нила, когда вельбот, на котором они плыли, наткнувшись на подводный риф, пробил себе дно и сорвал чуть не половину досок своей обшивки.

Теперь они сидели на песчаной отмели берега, между тем как следовавшие позади них вельботы подвозили арьергард их колонны.

– Да, – сказал Торпенгоу, вздохнув с облегчением и сделав последний стежок, – это была отменная работа!

– Да вы о чем, о кампании или о заплате? – спросил Дик. – Что касается меня, то я невысокого мнения об обеих.

– Вы, вероятно, хотели бы, чтобы привезли в Жакдулу восьмидесятитонные орудия! Ну, теперь я совсем доволен своими штанами.

И он повернулся с серьезным видом, чтобы показать себя со всех сторон, как это делают иногда клоуны.

– Очень красиво, особенно буквы на холсте – G. В. Т. – Government Bullock Train.

– Извините, пожалуйста, – это мои инициалы: Gilbert Belling Torpenhow. Я нарочно выбирал этот лоскут, прежде чем стащить его… Кой черт, что там случилось с нашей кавалерией?

И Торпенгоу, прикрыв глаза рукой, стал вглядываться в поросший кустарником песчаный берег.

Вдруг громко затрубили тревогу, и люди, купавшиеся в реке или стиравшие на берегу, кинулись к оружию и амуниции.

– «Пизанские солдаты, захваченные врасплох во время купанья», – спокойно заметил Дик. – Помните вы эту картину? Она писана Микелем Анджело. [Речь идет о картине Микеланджело Буонаротти – гениального итальянского скульптора, живописца, величайшего художника эпохи Возрождения.] Все начинающие пишут копии с нее. Смотрите, эти кусты кишат неприятелем!

Отряд, оставшийся при верблюдах, призывал пехоту, а крики, доносившиеся с реки, доказывали, что и арьергард каравана заметил переполох и спешил принять участие в схватке. Так же быстро, как дуновение ветра покрывает рябью гладкую поверхность тихих вод, так скалистые кряжи и песчаные холмы, поросшие кустарником, запестрели вооруженными людьми. К счастью, арабы остановились на большом расстоянии и, жестикулируя, оглашали воздух радостными криками. Один из них, выехав несколько вперед, разразился даже длинной, витиеватой речью. Англичане не открывали огонь; они рады были воспользоваться этой маленькой проволочкой, чтобы дать пехоте время выстроиться в каре; купавшиеся и стиравшие на берегу люди бежали к ним на помощь, а подплывавшие вельботы спешно причаливали к ближайшему берегу и высаживали всех, кроме больных и нескольких человек, оставляемых для охраны. Наконец араб-оратор кончил свою речь, а его друзья разразились громкими криками одобрения, слившимися в общий вой.

– Они похожи на махдистов, – сказал Торпенгоу, проталкиваясь в самую гущу каре. – Но сколько их тут, тысячи! А я знаю, что соседние племена здесь не враждебны нам.

– Значит, махдисты взяли еще один город, – решил Дик, – и выслали против нас этих горластых чертей. Одолжите-ка мне ваш бинокль.

– Наши разведчики должны были уведомить нас; мы попались в ловушку! – ворчал молодой офицер. – Когда же, наконец, артиллерия откроет огонь! Эй вы, там, живее!

Но люди и сами отлично понимали и знали по опыту, что всякий отставший или замешкавшийся где-нибудь человек, в то время как уже начался бой, неизбежно должен будет расстаться с жизнью самым неприятным образом. Небольшие орудия с двух флангов каре открыли огонь в тот момент, когда каре двинулось вперед, чтобы занять вершину невысокого холма. Все уже не раз участвовали в подобных схватках, и они не представляли собою ничего нового для этих людей. Все то же поспешное, торопливое выстраивание в каре, пыль, запах пота и кожи, шумным роем налетающие арабы, атака слабейшего звена каре, отчаянная рукопашная схватка в течение нескольких минут и затем – безмолвие пустыни, нарушаемое лишь пронзительным гиканьем тех, кого небольшая горсточка кавалерии пыталась преследовать скорее для острастки. Люди стали относиться к подобным схваткам довольно беспечно. Орудия стреляли, каре подвигалось вперед, а люди, не научившиеся из книг, что идти в атаку тесной стеной на орудия – безумно, в числе трех тысяч человек устремились на английский отряд. Несколько выстрелов дали знать об их натиске, несколько всадников в белых бурнусах выскочили вперед, но главную массу составляли голые дикари, вооруженные копьями и мечами. Инстинкт сынов пустыни, где царит вечная война, подсказал им, что правый фланг каре слабее. Ядра и гранаты артиллерии бороздили их густую массу, ружейный огонь косил их сотнями; никакие цивилизованные войска не выдержали бы такого отпора, но эти дикари, оставшиеся в живых, перепрыгивали через умирающих, которые цеплялись за их ноги, а раненые с проклятьями устремлялись вперед, пока не падали под ноги своим, – и вся эта черная масса обезумевших людей, точно поток, прорвавший плотину, устремлялась на правый фланг каре.

Но вот линия запыленных войск и бледно-голубое небо пустыни над ними утонули в клубах порохового дыма и пыли, а камни на раскаленном песке и иссохшие кустики вереска приобрели вдруг огромное значение, так как люди по ним измеряли свое беспорядочное бегство, машинально отмечая его этапы тем или другим камнем или кустом. Тут не было и подобия правильного сражения. Солдаты по опыту знали, что неприятель может атаковать каре сразу со всех четырех сторон, но что их дело было уничтожать лишь тех отдельных врагов, которые находились непосредственно перед ними, и бить штыком в спину тех, кто мчался пред ними или мимо них, а падая, увлекать за собой в падении убийцу и удерживать его до тех пор, пока чей-нибудь приклад не раздробит ему голову. Дик, Торпенгоу и молодой врач, состоявший при отряде, терпеливо дожидались момента, когда напряжение схватки достигнет своего высшего предела. Помочь раненым до окончания боя не было ни малейшей надежды, и потому эти трое не спеша продвигались к слабейшей стороне каре, на которую была произведена главнейшая атака и где число раненых и убитых было особенно велико. Когда нападающие толпой хлынули на правый фланг каре, и послышался свист копий и неистовые крики и вопли неприятеля, какой-то всадник с пронзительным воем ворвался в самый центр каре с кучкой из тридцати или сорока человек; ряды каре сомкнулись за ними, другие кинулись к ним на выручку со всех сторон. Раненые, понимавшие, что им оставалось недолго жить, не хотели умирать без пользы и ловили за ноги врага, силясь стащить его на землю или, схватив брошенное оружие, стреляли наудачу в кучу сражающихся. Дик смутно сознавал, что кто-то нанес ему сильный удар по шлему, что сам он выстрелил почти в упор из револьвера в свирепое черное лицо с пеной на губах, которое тотчас же перестало походить на человеческое лицо. Он видел, что Торпенгоу упал вместе с арабом, которого он пытался скрутить и осилить в рукопашной схватке, и барахтался вместе с ним на земле. Доктор работал штыком как умел. Какой-то потерявший свой шлем солдат выстрелил из ружья через плечо Дика, и порохом ему обожгло щеку. Дик подался в сторону Торпенгоу, который теперь, свалив с себя противника, вскочил на ноги и вытирал о штаны окровавленный большой палец; араб схватился обеими руками за голову и страшно застонал, но в следующий момент поднял копье и бросился на Торпенгоу, который быстро отскочил к Дику, под защиту его пистолета. Дик выстрелил дважды; араб подпрыгнул и упал навзничь. Дик заметил, что у него отсутствовал один глаз. Ружейный огонь усиливался, но к нему уже примешивались торжествующие крики английских солдат. Атака была отбита; враги бежали. Центр каре походил на бойню, и все пространство вокруг было усеяно грудами человеческого мяса. Дик кинулся вперед, протискиваясь между опьяненными боем, обезумевшими людьми. Оставшиеся в живых враги отступали и бежали, тогда как маленькая, очень маленькая горсточка кавалерии, преследуя их, давила и топтала лошадьми отставших.

Далеко за чертой поля битвы лежало упавшее в кусты широкое окровавленное арабское копье, вероятно брошенное во время отступления, а еще дальше расстилалась темная равнина пустыни. Солнце, ударив прямо в сталь копья, превратило его на мгновенье в жутко багровый огненный диск. Кто-то позади Дика крикнул ему в самое ухо: «Стреляй же, разиня!» Дик поднял револьвер и выстрелил. Багряное пятно бросилось ему в глаза и приковало к себе его внимание, а крики, раздававшиеся вокруг него, превратились в какой-то отдаленный ропот, точно шум моря. Он видел перед собой только багровый диск, револьвер, и чей-то голос, торопивший его, напомнил ему что-то давнишнее, забытое и отрадное. Он ждал, что будет дальше. Что-то точно треснуло у него в голове, и с минуту у него стало темно перед глазами и что-то словно жгло его лицо. Он выстрелил наобум, и, когда пуля со свистом пронеслась в беспредельное пространство пустыни, он едва слышно пробормотал:

– Промахнулся! Больше патронов нет, надо будет бежать домой.

Он медленно поднес руку к голове, и, когда он опустил ее, она оказалась вся в крови.

– Эх, дружище, да вы, кажется, не на шутку ранены! – воскликнул Торпенгоу. – Вы спасли мне жизнь! Спасибо вам! Идемте… Вам нельзя оставаться здесь.

 

Дик бессильно склонился на плечо Торпенгоу и бормотал что-то бессвязное о том, что надо целить ниже и левее, и затем как сноп повалился на землю и замолк. Торпенгоу дотащил его до доктора и, сдав его ему с рук на руки, засел писать сообщение «о кровопролитной битве, в которой наши войска одержали блестящую победу» и т. д.

И всю эту ночь, когда люди расположились лагерем подле своих вельботов, тощая черная фигура плясала на песчаной отмели при ярком свете луны и выкрикивала, что Хартум, проклятый Богом Хартум погиб! погиб! погиб! и что два больших парохода засели на скалах на Ниле, под самым городом, и что из всего их экипажа не спасся ни один человек, а Хартум погиб! погиб! погиб!..

Но Торпенгоу не обращал внимания на эти выкрики; он сидел у изголовья Дика, который громко взывал к беспокойной реке, призывая Мэзи!.. и опять Мэзи!

– Странный феномен! – заметил Торпенгоу, поправляя одеяло. – Вот человек, который все время твердит все одно и то же, и всего только одно женское имя; а я немало видел людей в бреду… Дик, вот шипучее питье!

– Благодарю, Мэзи, – ответил Дик.

III

Суданская кампания окончилась несколько месяцев тому назад. Разбитая голова Дика поправилась, и Центральный Южный Синдикат уплатил ему известную сумму за его работы, которые, как они сочли нужным сообщить ему, были не совсем на высоте своего назначения и их требований. Дик письмо это бросил в Нил, получил по чеку в Каире и там же распростился с Торпенгоу.

– Я намерен теперь некоторое время отдохнуть, – сказал корреспондент. – Не знаю, где я поселюсь в Лондоне, но, если нам суждено Богом встретиться, мы, наверное, встретимся. А вы уж не думали ли оставаться здесь в ожидании новой войны? Войны теперь не будет до тех пор, пока наши войска не займут вновь Южный Судан. Попомните мои слова. Прощайте! Благослови вас Бог! Возвращайтесь, когда истратите все деньги, и сообщите мне ваш адрес.

Торпенгоу уехал, а Дик еще некоторое время мотался по Каиру, Александрии, Измаилии и Порт-Саиду, особенно Порт-Саиду. Несправедливость и пороки царят повсеместно, во всех частях света, но квинтэссенция всех несправедливостей и пороков всех материков земного шара находится в Порт-Саиде. Через этот окруженный песками ад, где мираж играет целыми днями над Горькими Озерами, проходят бесконечной вереницей большинство мужчин и женщин, которых вы когда-либо знавали и которых вы увидите здесь, если только прождете их достаточно долго.

Дик поселился в доме скорее шумном, чем приличном, и проводил вечера на набережной, посещая большое число прибывающих судов и видясь на них со многими друзьями и знакомыми. Тут встречал он прелестных и любезных англичанок, с которыми он вел довольно игривые разговоры на веранде Shepheard's Hotel'я, и вечно спешащих военных корреспондентов и знакомых шкиперов с тех судов, которые во время Суданской кампании перевозили войска, и множество офицеров, отправлявшихся в колониальные войска или возвращавшихся на родину, и множество других лиц, принадлежащих к менее почтенным профессиям. Здесь ему представлялся выбор моделей всех существующих рас Востока и Запада, и возможность видеть их в моменты сильнейшего возбуждения, за игорным столом, в кабаках, танцклассах и всевозможных вертепах и притонах разврата, а для отдохновения от столь возбуждающих зрелищ и картин к его услугам была длинная перспектива канала, раскаленные пески пустыни, вереницы кораблей и белые палаты госпиталей, в которых лежали английские солдаты. И он пытался перенести на холст или картон углем, карандашом или красками все, что он видел и успевал уловить, и, когда весь его запас моделей и натуры истощался, он опять искал новые сюжеты. Это было увлекательное занятие, но оно уносило много денег, и он уже выбрал вперед причитающиеся ему сто двадцать фунтов годового дохода. «А теперь придется или работать, или подыхать с голоду», – решил он, и ждал решения своей судьбы, когда неожиданно получил загадочную телеграмму от Торпенгоу из Англии, гласившую: «Возвращайтесь скорее вам повезло приезжайте».

Широкая улыбка разлилась по его лицу.

– Уже! – подумал он. – Это приятно слышать. Сегодня ночью устрою оргию; теперь все равно, или пан, или пропал! Настало время, чтобы и мне повезло, наконец! – И вот он вручил половину всей своей наличности своим добрым друзьям, господину и госпоже Бина, и заказал им самый залихватский занзибарский танец. Monsieur Бина весь трясся с перепоя, но madame приятно улыбалась, сочувственно кивая головой.

– Monsieur, вероятно, хочет найти «тело» – и, конечно, будет зарисовывать; я знаю, monsieur любит странные забавы.

Сам Бина при этом приподнял голову над койкой, стоявшей в задней коморке, и дрожащим голосом пробормотал: «Понимаю, мы все знаем, monsieur. Monsieur художник, как некогда был и я, и в результате monsieur заживо попадет в ад, как я попал».

И он безобразно засмеялся.

– Вы также должны присутствовать во время танца, я так хочу, – сказал Дик, – вы мне нужны.

– Вам нужно мое лицо? Я так и знал. Боже мой! Это чтобы запечатлеть весь ужас и весь позор моего падения! Нет, я не хочу! Убери его отсюда! Это сам дьявол. Или, по крайней мере, потребуй с него, Селестина, дороже.

И добрейший господин Бина принялся метаться и кричать.

– В Порт-Саиде все продажно, – сказала madame, – и если вы желаете, чтобы мой супруг пришел в зал, это будет стоить дороже. Полсоверена, согласны?

Деньги были уплачены вперед, и ночью, на заднем дворе дома господина Бина, обнесенном высокой каменной стеной, состоялась бешеная пляска после обильного яствами и особенно питием ужина. Сама хозяйка, в полинялом шелковом платье, поминутно сползавшем с ее желтых плеч, сидела за расстроенным, дребезжащим роялем, и под звуки избитого западного вальса, при свете керосиновых ламп, голые занзибарские девушки кружились в неистовой, бешеной пляске. Сам Бина сидел на стуле и бессмысленным взглядом ничего не видящих, оловянных глаз смотрел перед собой до тех пор, пока вихрь пляски и дребезжание рояля не проникли сквозь винные пары и алкоголь, заменивший кровь в его жилах, после чего его лицо вдруг засветилось. Тогда Дик грубо взял его за подбородок и повернул его лицом к свету. Madame при этом взглянула через плечо и улыбнулась, оскалив все зубы. Дик, прислонясь к стене, зарисовывал всю эту картину более часа, пока керосиновые лампы не начали чадить, а танцовщицы не упали в изнеможении на землю. Тогда Дик захлопнул свой альбом и повернулся, чтобы уйти. Бина тихонько дотронулся до его локтя.

– Покажите! – тоскливо прохныкал он. – Ведь я тоже когда-то был художником, да, я!

Дик показал ему свой набросок.

– И это я? – воскликнул несчастный. – Вы это увезете с собой и покажете всему свету, каков я, Бина?

Он застонал и заплакал.

– Monsieur заплатил за все, – сказала madame. – До приятного свидания, monsieur.

Калитка заднего двора захлопнулась за Диком, и он направился по песчаной улице в ближайший игорный дом, где его хорошо знали. «Если счастье улыбнется мне, значит, ехать, если проиграюсь, то останусь здесь!»

Он расставил монеты в живописном беспорядке на сукне стола, не решаясь даже взглянуть на то, что он делает. Но счастье благоприятствовало ему. Три оборота колеса дали ему двадцать фунтов, и он отправился прямо на пристань договориться с капитаном старого грузового парохода, который доставил его в Лондон с весьма скудным запасом капитала в кармане.

Тонкий серый туман висел над городом; на улицах было холодно, хотя в Англии было лето.

«Веселая погодка, и, как видно, не расположена даже измениться, – подумал Дик, шагая от доков к западной части города. – Ну, что же мне делать!»

Тесно жавшиеся друг к другу дома не дали ответа. Дик смотрел на длинные, неосвещенные улицы и прислушивался к шуму движения.

– Ах вы, кошачьи норы! – сказал он, обращаясь к ряду почтенных полуособняков. – Знаете ли вы, что вам предстоит? Вы должны будете доставить мне лакеев и горничных, и королевскую роскошь, – вот что! – и при этом он причмокнул тубами. А пока я приобрету себе приличное платье и обувь, а затем вернусь и буду попирать вас ногами!

Он энергично зашагал и вдруг заметил, что один сапог у него сбоку лопнул. Когда он остановился, чтобы разглядеть изъян, какой-то прохожий столкнул его в сточную канавку. «Ладно, – подумал он, – и это тоже зачтется. Погодите, я тоже потолкаю вас!»

Хорошее платье и сапоги недешевы, но Дик вышел из магазина с уверенностью, что теперь он на некоторое время будет прилично одет, но всего только с пятьюдесятью шиллингами в кармане. Он вернулся на улицы, прилегающие к докам, и поселился в одной комнатке, где наволочки и простыни были снабжены огромными метками на случай кражи, и никто, кажется, никогда не спал в постели. Когда ему принесли платье, он разыскал Центральный Южный Синдикат и там справился об адресе Торпенгоу; здесь ему намекнули, что Синдикат еще должен ему немного за рисунки.

– Сколько? – осведомился Дик таким тоном, как будто он привык считать миллионами.

– Тридцать или сорок фунтов. Если угодно, мы можем уплатить вам сейчас же, хотя обыкновенно мы выдаем деньги раз в месяц.

«Если я только покажу им, что нуждаюсь в деньгах, то я пропал, – сказал сам себе Дик. – Я возьму свое потом», – и громко добавил:

– Не беспокойтесь из-за таких пустяков, мне сейчас деньги не нужны, тем более что я теперь уезжаю на месяц в деревню, а когда вернусь, тогда и заеду за этими деньгами.

– Но мы надеемся, мистер Гельдар, что вы не намерены прервать с нами отношения?

Так как профессия Дика состояла в изучении лиц и выражений, то он всегда зорко наблюдал за своим собеседником и на этот раз тоже нечто особенное в выражении лица говорившего не укрылось от его внимания.

«Это что-нибудь да значит, – подумал он. – Не буду ничего предпринимать, не повидавшись с Торпенгоу. Тут пахнет чем-то крупным».

И он ушел, не дав никакого определенного ответа, и вернулся в свою комнатенку на улице, прилегающей к докам.

Это было седьмое число месяца, а этот месяц, как он отчетливо помнил, имел тридцать один день. Человеку с добропорядочными вкусами и привычками и со здоровым аппетитом нелегко просуществовать двадцать четыре дня на пятьдесят шиллингов. Он платил семь шиллингов в неделю за свое помещение, причем у него оставалось немного меньше одного шиллинга в сутки на пищу и питье. Разумеется, он прежде всего закупил материалы для живописи, в которых он уже давно нуждался. За полдня исследований и сравнений различных способов питания он пришел к заключению, что наилучшая пища – это сосиски с картофелем по два пенса за порцию. Сосиски как фриштых [Фриштых – закуска; здесь в значении: перекусить до обеда.] раза два-три в неделю – недурно. Те же сосиски на завтрак – уже несколько однообразно. Сосиски на обед – положительно возмутительно. И по прошествии трех дней Дик возненавидел сосиски и заложил свои часы, чтобы перейти к бараньей голове, которая, впрочем, не столь уж дешева, как это кажется, так как в ней много костей. Затем он снова вернулся к сосискам и картофелю, а после того ограничился уже одним картофелем в течение целого дня и чувствовал себя весьма скверно, потому что ощущал боль в желудке от недоедания. Тогда он заложил свой пиджак и галстук и с сожалением вспоминал о тех деньгах, которые он раньше попусту тратил на пустяки. Ничто так не располагает к назидательным размышлениям, как чувство голода, и Дик во время своих редких прогулок по городу – он чувствовал потребность в моционе, потому что моцион возбуждал в нем такого рода желания, которые не могли быть удовлетворены – встречаясь с людьми, невольно делил весь род человеческий на две категории: на тех, которые, по-видимому, могли бы дать ему поесть, и тех, от которых нельзя было этого ожидать. «Я раньше даже не подозревал, как многому мне еще придется научиться при изучении человеческих лиц», – подумал Дик, и в награду за его смирение Провидение надоумило одного извозчика в той закусочной, где Дик питался в этот вечер, оставить недоеденной большую краюху хлеба. Дик взял ее и был готов даже сразиться с целым миром из-за обладания ею.

Так дотянулся месяц до конца, и, не чуя под собой ног от нетерпения, он отправился получать свои ежемесячные доходы. После того он поспешил к Торпенгоу, и на всем протяжении коридора меблированных комнат Дик все время ощущал запах жареного мяса и других кушаний. Торпенгоу жил на верхнем этаже дома с меблированными комнатами; Дик ворвался к нему и был принят в объятия столь горячие, что у него затрещали кости; затем Торпенгоу потащил его ближе к свету, не переставая говорить о двадцати различных вещах сразу.

– Но выглядите вы осунувшимся и похудевшим, – заметил корреспондент.

– Есть у вас что-нибудь поесть? – спросил Дик, глаза которого блуждали по комнате.

 

– Сейчас мне подадут завтрак. Что вы скажете насчет сосисок?

– Нет, все, что хотите, только не сосиски! Торп, ведь я подыхал с голоду тридцать дней и тридцать ночей, питаясь одной кониной.

– Ну, какое же было ваше последнее безумство?

На это Дик принялся с неудержимым воодушевлением рассказывать о своем существовании в течение последних двух-трех недель, а затем расстегнул сюртук, под которым не оказалось жилета.

– Жил я так, что едва-едва свел концы с концами, еле-еле выкарабкался, – заключил он.

– Разума у вас немного, но выносливостью вы можете похвалиться. А теперь поешьте, а потом потолкуем.

Дик набросился на яйца и ветчину и уплетал их с таким усердием и жадностью, что вскоре его желудок уже не мог ничего более вместить. Затем Торпенгоу передал ему набитую уже трубку, и он затянулся с таким наслаждением, с каким это делают люди, давно не видавшие хорошего табака.

– Уф! – вздохнул он. – Вот блаженство!.. Ну?..

– Почему, черт возьми, вы не обратились ко мне?

– Не мог; я и так уже должен вам слишком много, дружище, а кроме того, у меня было нечто вроде предубеждения, что эта временная голодовка принесет мне счастье впоследствии. Теперь это дело прошлое, и никто в синдикате не знает о том, как мне туго пришлось. Ну же, выпаливайте скорее, в каком именно положении находятся в настоящее время мои дела?

– Вы получили мою телеграмму? Как я вам говорю, вам повезло – публике ужасно полюбились ваши рисунки. Не знаю за что, но это так. Твердят о том, что у вас есть какая-то свежесть, какая-то непосредственность передачи, словом, что-то совершенно новое в манере изображать вещи. И так как все это по большей части доморощенные англичане, то они уверяют, что у вас есть какая-то особенная глубина взгляда, «проникновенность». С полдюжины периодических изданий желают заполучить вас в сотрудники, а авторы книг желают, чтобы вы взялись их иллюстрировать.

Дик сердито промычал.

– Мало того, желают, чтобы вы выпустили ваши мелкие наброски для продажи, так как торговцы эстампами и рисунками думают нажить на них хорошие деньги и полагают, что затраченные на вас деньги явятся хорошим и выгодным помещением капиталов. Боже мой, как безотчетны вкусы толпы!

– Напротив, они весьма осмысленны.

– Толпа вообще подвержена внезапным, беспричинным увлечениям, и вот вы сделались случайным объектом одного из таких увлечений людей, утверждающих, что они интересуются так называемым искусством. В данный момент вы вошли в моду, вы божок, феномен, словом, все, что хотите. Я оказался единственным человеком, которому здесь было кое-что известно о вас, и вот я стал показывать наиболее нужным и могущим быть вам полезным людям те несколько рисунков и набросков, которые вы иногда дарили мне. Многие являлись даже в Центральный Южный Синдикат, чтобы ознакомиться там с вашими рисунками, и эти последние ценители вашего таланта, по-видимому, довершили вашу славу. Теперь счастье в ваших руках!

– Ну, нашли счастье! Вы называете счастьем, когда человек мытарился по белу свету, как бездомный пес, в ожидании этого счастья. Нет, я, может быть, буду еще счастлив впоследствии, а теперь мне нужен угол, где работать.

– Вот идите сюда, – сказал Торпенгоу, перейдя площадку лестницы. – Смотрите, эта комната похожа на большую коробку или ящик, но она вам подойдет. Здесь у вас верхний свет или как вы его там называете… и много места, а там позади маленькая спальня; чего вам лучше?

– Да, это хорошо, – согласился Дик, обводя глазами большую комнату, занимавшую чуть не треть всего верхнего этажа этого меблированного дома, с видом на Темзу. Бледно-желтое освещение, проникая в комнату, позволяло видеть всю грязь и неприглядность этого помещения. Три шага отделяли эту комнату от лестницы и еще другие три шага от дверей комнаты Торпенгоу. Сама лестница тонула во мраке, слабо освещенном кое-где маленькими газовыми рожками; снизу доносились голоса и обрывки фраз и хлопанье дверей во всех семи этажах, погруженных в теплый полумрак местной атмосферы.

– И здесь вас ничем не стесняют? – осведомился Дик. Как истый кочевник он научился особенно дорожить свободой.

– Нет, делайте, что хотите! Вам дается отдельный ключ и предоставляется полнейшая свобода. Мы здесь все больше постоянные жильцы. Я не стал бы рекомендовать этот дом молодым людям из союза христианской нравственности, но вам здесь будет удобно. Я занял эту комнату для вас, когда послал вам телеграмму.

– Вы удивительно добры и заботливы, милый друг!

– Я не думал, что вы пожелаете жить врозь со мной, – сказал Торпенгоу, положив руку на плечо Дика, и они принялись молча ходить по комнате, которая впредь должна была именоваться студией или мастерской. Послышался стук в дверь комнаты Торпенгоу.

– Верно, какой-нибудь разбойник захотел выпить, – сказал репортер, весело отзываясь на стук посетителя.

Вошел отнюдь не разбойничьего вида маленький, довольно тучный господин средних лет, во фраке с атласными отворотами. Его бледные губы были полураскрыты, а под глазами выделялись свинцово-синие круги в глубоких впадинах.

– Слабое сердце, очень слабое сердце, – сказал себе Дик, пожимая его руку, – у него пульс чувствуется в пальцах.

Господин этот отрекомендовался главою Центрального Южного Синдиката и одним из самых горячих поклонников таланта мистера Гельдара.

– Смею вас уверить, от имени синдиката, – продолжал джентльмен, – что мы вам бесконечно обязаны, и надеюсь, что вы, с вашей стороны, также не забудете, что мы в значительной мере содействовали вашей известности.

Он тяжело дышал, поднявшись на восьмой этаж. Дик взглянул на Торпенгоу, левый глаз которого на мгновение совершенно зажмурился.

– Я, конечно, этого не забуду, – сказал Дик, в котором инстинктивно пробудилось чувство самозащиты. – Вы так хорошо оплачивали мои работы, что я никак не могу этого забыть, вы понимаете. Да, кстати, когда я устроюсь здесь, я пришлю к вам за моими рисунками, которые я желал бы получить обратно. Их там должно быть около полутораста штук.

– То есть… да… Я именно об этом и приехал поговорить и боюсь, что мы не можем удовлетворить вашего желания, мистер Гельдар. За отсутствием всякого предварительного соглашения, ваши рисунки являются нашей собственностью.

– Что вы хотите этим сказать? Что вы намерены оставить их у себя?

– Да, и мы надеемся на ваше содействие; понятно, за известное вознаграждение; вы поможете нам устроить небольшую выставку, которая, пользуясь поддержкой нашего имени и тем влиянием, каким мы пользуемся в печати, окажется небезвыгодной для вас даже и в материальном отношении. А ваши рисунки…

– Принадлежат мне. Вы пригласили меня по телеграфу и платили мне самые жалкие гроши, а теперь еще думаете присвоить себе мои рисунки! Да, черт побери, ведь это все мое достояние!

Торпенгоу не спускал глаз с лица Дика и тихонько насвистывал.

Дик молча зашагал по комнате, как бы соображая что-то. Ему представлялось, что весь его маленький запас рисунков пущен в продажу этим господином, имени которого он не уловил, что его первое оружие, с которым он рассчитывал выйти на борьбу с жизнью, у него отнято, выбито из рук еще перед началом битвы этим представителем синдиката, того самого синдиката, к которому Дик не питал ни малейшего уважения. Собственно, несправедливость этого поступка не удивляла его; он слишком часто видел, что сильные мира всегда правы, чтобы быть слишком щепетильным в вопросе о праве и справедливости. Но он положительно жаждал крови этого господина во фраке, и когда Дик заговорил снова с преувеличенной вежливостью, то Торпенгоу хорошо знал, что это предвещает настоящую бурю.

– Прошу извинения, сэр, но я желал бы знать, нет ли у вас какого-нибудь более… более молодого господина, которому вы могли бы поручить сговориться со мной об этом деле?

Рейтинг@Mail.ru