Нам хватает, как будто, обычных невзгод:
Источник их – человеческий род;
Привычных невзгод не скудеет запас —
Что же за новыми гонит нас?
Братья и сёстры, на случай на всякий:
Душу свою не вверяйте собаке!
Вы купили щенка – и вот:
Любит накрепко (страсть не лжёт),
Не зависит почтение тут,
По головке погладят его иль пнут.
Пусть всё сказанное не враки,
Не стоит душу вверять собаке.
В четырнадцать (короток век у собак)
Объявятся приступы, астма иль рак,
И ветеринар даст понять вам без слов,
Что путь к усыплению, в общем, не нов,
Вы поймёте… как понимает всякий…
Но… ведь отдана ваша душа собаке!
И когда вы склонитесь над другом тем,
Что, вас визгом не встретив, затих (совсем!),
Когда чуткий к настрою, как человек,
Ушёл в собачий Эдем навек,
То, поняв, сколь преданы вы чертяке,
Отдадите душу свою собаке.
Нам хватает, как будто, обычных невзгод,
Когда близкий христианин умрёт.
И любовь – не навечно, а так, взаймы,
И проценты в срок погашаем мы.
Я верю (хоть есть исключенья, а жаль),
Что чем дольше их держим, тем больше печаль:
Раз платить придётся так ли, сяк,
То заём короткий не множит благ…
О Господь, зачем (ведь живём, однако)
Забирает душу у нас собака?
Податлив, как талый снег, Восточного Льда народ:
За чашку сладкого кофе на всё для белых пойдёт.
Ворьё, драчуны живут у Западных Льдов давно.
Они к торгашам несут меха – и душу несут заодно.
С матросами торг вести привыкли у Южных льдов,
Где женщины в пёстрых лентах, где тесен и жалок кров.
Но неведомый белым род привержен Древним Льдам,
Там копья – крепкий нарвалий рог73, и Люди остались лишь там!
Перевод с инуитского74
– У него уже и глаза открылись, смотри!
– Положи его опять в шкуру. Сильный пёс будет. На четвёртом месяце дадим ему имя.
– В честь кого? – спросила Аморак.
Кадлу обвёл взглядом стены снежного жилища, затянутые шкурами, и глаза его остановились на четырнадцатилетием Котуко: тот сидел на лежанке, служившей постелью, и вырезал из моржового клыка пуговицу.
– Назови в честь меня, – усмехнулся Котуко. – В один прекрасный день пёс мне пригодится.
Кадлу улыбнулся в ответ – глаза его почти спрятались за толстыми широкими щеками – и кивнул Аморак, своей жене; злющая мамаша щенка заскулила, безуспешно пытаясь дотянуться до детёныша, укрывшегося в мешке из тюленьей кожи: для тепла мешок подвесили прямо над зажженной плошкой. Котуко вернулся к прежнему занятию, а Кадлу швырнул клубок собачьей упряжи в чулан, пристроенный к жилищу, стащил с себя тяжёлую охотничью одежду из оленьих шкур, положил её на просушку в сеть из китового уса76 над другой плошкой, опустился на лежанку и стал настругивать кусок мороженого тюленьего мяса, пока Аморак не принесла настоящий обед: варёное мясо и кровяную похлёбку. Рано утром он ушел к тюленьим отдушинам за восемь миль77 от посёлка и сумел добыть трёх крупных тюленей. Из глубины низкого длинного туннеля, который вёл к внутренним дверям постройки, доносился визг и лязгали собачьи зубы: упряжка, закончив дневные труды, грызлась за местечко потеплее.
Когда псы чересчур расшумелись, Котуко лениво слез с лежанки и достал тяжёлый плетёный из ремня бич длиной футов в двадцать пять78. Он нырнул в коридор, и там поднялась такая возня, будто собаки решили порвать мальчугана в клочья, однако на самом деле для них это было чем-то вроде молитвы перед кормёжкой. Когда Котуко выбрался через дальний конец туннеля наружу, с полдюжины лохматых собачьих голов высунулись следом и с жадностью наблюдали за каждым шагом хозяина в сторону козлов из китовых челюстей, где подвешено было мясо для собак. Котуко разрубил мёрзлую тушу на куски с помощью копья с широким наконечником и встал, держа бич в одной руке, а мясо в другой. Каждого пса выкликал он отдельно, начав с самых слабых, и горе тому, кто сунется вне очереди: молниеносный удар бичом мог выдрать изрядный клок шерсти вместе со шкурой. Каждая псина отвечала на зов рыком, лязгала зубами и, получив свою долю, спешила назад, в коридор, а мальчуган всё вершил и вершил справедливость, стоя на снегу в мерцающем свете полярного сияния. Последним накормлен был крупный чёрный вожак всей упряжки; Котуко оделил его лишним куском мяса и лишний раз щёлкнул бичом придачу.
– А, – сказал Котуко, кольцом сворачивая бич, – у меня над плошкой греется тот, кто станет лаять громче всех. Сарпок\ (На место!).
Он пробрался назад по головам сбившейся в кучу упряжки, сбил сухой снежок с меховой одежды при помощи валька из китового уса, который Аморак держала над входом, постучал по шкурам над головой, чтобы попадали сосульки – они свешивались со снегового потолка хижины – и снова калачиком свернулся на лежанке. Собаки в туннеле храпели и поскуливали во сне, малыш, братишка Котуко, сучил ножками, ворочался и попискивал в широком меховом капюшоне Аморак, а мать щенка, получившего только что имя, пристроилась возле Котуко и всё косилась на мешок из тюленьей кожи, в тепле и покое висевший над низким жёлтым огоньком плошки.
И всё это происходило далеко-далеко на севере – за Лабрадором79, за Гудзоновым проливом80, где могучие течения несут дрейфующие льды, севернее полуострова Мелвилл81, даже севернее узкого пролива Фьюри-энд-Хекла82 – на северном побережье Баффиновой Земли, где остров Байлот83, круглый, как опрокинутая форма для пудинга, высится над закованным в лёд проливом Ланкастер84. Севернее Ланкастера мало о чём известно; на ум приходят разве что названия Северного Девона85 и Земли Элсмир86, но даже в этих краях87, откуда до полюса рукой подать, можно встретить немногочисленных людей.
Кадлу был инуитом88 – обычно мы зовём этот народ эскимосами – и его племя, около трёх десятков душ, называло себя тунунирмиуты, что значит «страна, лежащая позади всего». Близ этих суровых мест вы найдёте на карте название Нейви-Борд-Ин-лет89 (пролив Морского департамента), но название инуитов лучше, потому что их земли и вправду лежат на самых задворках мира. Девять месяцев в году там лишь лёд да снег, и буря догоняет бурю, и холод такой, какого нипочём не представить тому, кто не видел, как термометр падает хотя бы до нуля90. Шесть месяцев из девяти вокруг темно, и это всего страшней. В три летних месяца морозит через день, зато каждую ночь, и всё же снег немного оттаивает на южных склонах, карликовые ивы одеваются пушистыми почками, низенькая заячья капуста делает вид, что цветёт, берега, покрытые чудесным гравием и обкатанной галькой, выдаются в открытое море, а отшлифованные валуны вместе с изрезанными скалами выступают из-под зернистого снега. Но всё это длится лишь несколько недель, потом грозная зима вновь наваливается на сушу, а на море появляется лёд – ледяные глыбы теснятся, наползают одна на другую, бьются и трутся; вон те разлетелись, а эти сели на мель, тут рокот, там грохот – пока все не застынут, не смёрзнутся слоем в десять футов91 от берега до глубокой воды.
Зимой Кадлу следовал за тюленями на край прибрежного льда и колол их копьём, когда звери высовывались из отдушин. Чтобы жить и ловить рыбу, тюленю нужна открытая вода, а сплошной лёд тянется иной раз на восемьдесят миль92 от берега. По весне Кадлу и всё его племя откочёвывали с тающего льда на твёрдую землю, расставляли там свои жилища из шкур и ловили силками морскую птицу или кололи копьями несмышлёную тюленью молодь, вылезшую на берег93. Потом они сдвигались ещё южнее, на Баффинову Землю, где промышляли диких северных оленей и запасались на весь год лососиной – сотни ручьёв и озёр в глубине суши кишели рыбой – а в сентябре-октябре возвращались на север, чтобы поохотиться на мускусного быка и по-настоящему заняться тюленьим промыслом. Переходы совершались на собачьих санях94, по двадцать-тридцать миль95 в день; иногда пробирались вдоль берега на больших «женских лодках»96 из шкур: собаки и детишки помещались у гребцов в ногах, женщины заводили песни, и лодки скользили от мыса к мысу по гладким, как стекло, холодным водам. Все предметы роскоши тунинирмиуты получали с юга: высушенные рейки для полозьев нарт, железные прутки, чтобы делать наконечники к гарпунам, стальные ножи, котелки, в которых готовить пищу куда удобнее, чем в допотопных посудинах из мыльного камня97, кремни, огнива и даже спички, цветные ленты для женских волос, дешёвые зеркальца и красное сукно на оторочку одежды из оленьих шкур. Дорогой рог нарвала98 (кремовый, витой), зубы мускусного быка (ценившиеся не дешевле жемчуга)99 Кадлу продавал южным инуитам, а те, в свою очередь, торговали с моряками-китобоями или с миссионерскими постами в заливе Эксетер или у пролива Кэмбер-ленд100. Цепочка тянулась и дальше: котелок, доставшийся корабельному коку на индийском базаре в Бхенди101, мог окончить свои дни над инуитским очагом где-нибудь за Полярным кругом.
Кадлу, искусный охотник, не знал недостатка в железных гарпунах, снеговых скребках, дротиках для охоты на птиц и во всём прочем, что облегчает жизнь в краю великого холода; он был главой племени, или, как его называли, «человеком, обо всём знавшем из опыта». Никаких особенных прав это Кадлу не давало, разве что время от времени он мог посоветовать своим друзьям сменить охотничьи угодья, но Котуко пользовался положением отца, чтобы немного поважничать – с ленцой, на инуитский манер – перед другими мальчишками, когда они выходили погонять мяч в лунном свете или спеть Ребячью Песню Северной Авроре – полярному сиянию.
Но в четырнадцать лет любой инуит чувствует себя мужчиной, и Котуко наскучило ладить силки на куропаток и песцов, а ещё больше наскучило вместе с женщинами дни напролёт жевать тюленью и оленью шкуру (ничто другое не размягчит шкуру лучше), пока взрослые мужчины охотятся. Ему не терпелось побывать в квагги – Песенном Доме – куда охотники сходились, чтобы совершать таинственные обряды, где ангекок. местный шаман, задув плошки с маслом, наводил на всех священный ужас, где можно было услышать, как бьёт копытом по крыше Дух Северного Оленя102, где выставленное наружу, во мрак ночи, копьё возвращалось обагрённым свежей кровью. Ему хотелось сбрасывать тяжёлые сапоги – утомлённо, как подобает главе семейства – чтобы закинуть их в сетку над очагом, хотелось вечерами играть с другими охотниками, заглянувшими на огонёк, в доморощенную рулетку из жестянки и гвоздя. Сотнями других дел не терпелось заняться мальчугану, но взрослые лишь смеялись да приговаривали:
– Посиди сперва в перевязке103, Котуко. Охота не в одной лишь добыче.
Но теперь, когда отец назвал в его честь щенка, Котуко повеселел. Инуит ни за что не доверит сыну настоящего пса, пока мальчуган не научится как следует править ездовыми собаками, а Котуко был совершенно уверен, что знает о собаках больше всех на свете.
Не будь щенок крепким от природы, нипочём бы не выжил, так жутко его перекармливали и так безбожно гоняли. Котуко смастерил ему щенячью упряжь с постромками, гонял по всему дому и вопил: «Ауа! Я ауа!» (Направо!), «Чойягой! Я чойягой!» (Налево!) «Охаха!» (Стой!), щенку эта возня вовсе не нравилась, но она показалась сущей безделицей, когда его впервые припрягли к настоящим саням. Сперва он уселся на снег и стал теребить постромки – то, что связывает собачью упряжь с питу, главным толстым ремнём, привязанным к передку. Тут упряжка рванула, и тяжёлые сани десяти футов в длину проехались по щенячьей спинке и потащили малыша по снегу, а Котуко лишь смеялся – хохотал, пока слёзы по щекам не покатились. Потянулись долгие дни, когда бич свистел, как свистит надо льдом ветер, а собратья по упряжке наперебой кусали новичка, потому что тот всё делал не так. И упряжь натирала Котуко-псу плечи; спать рядом с хозяином ему больше не доводилось, а вместо этого досталось самое холодное место в туннеле. Для щенка наступила тяжёлая пора.
Мальчуган тоже учился, учился так же быстро, как щенок, хотя управиться с собачьей упряжкой дано не всякому. Каждого пса припрягают на отдельных постромках – тех, кто послабее, ближе к погонщику – и у каждого ремень идёт под левой передней лапой и крепится к главному ремню чем-то вроде петли и пуговицы104; постромки легко отстегнуть, мигом отцепив любую собаку. Без этого не обойтись, ведь у молодых собак ремень раз за разом попадает между задними лапами и врезается в тело до кости. И ещё собаки время от времени пробуют поболтать на бегу с приятелями, прыгают через главный ремень и путают всю упряжь. То и дело вспыхивают драки, и после них упряжь выглядит в точности как рыбачья сеть, брошенная не распутанной со вчерашнего вечера.
Многих бед избежит погонщик, если по-настоящему владеет бичом. Любой мальчишка-инуит гордится тем, как ловко он обращается с длинным ремнём, но куда легче сбить цель на твёрдой земле, чем на полном ходу перегнуться вперёд и хлестнуть по спине, точно промеж лопаток, провинившегося пса. Если прикрикнешь на одну собаку, а хлестнёшь другую, обе мигом сцепятся, и тут же вся упряжка встанет. И ещё: стоит заболтаться с попутчиком или просто затянуть песню, как сани остановятся, псы вывернут назад шеи и усядутся: им тоже охота послушать. Раза два от Котуко упряжка сбегала – он забывал закрепить сани на стоянке; он перепортил кучу постромок и несколько главных ремней, но в один прекрасный день ему всё же доверили целую упряжку из восьми собак и лёгкие сани. Тут он почувствовал себя важной персоной; носился по гладкому тёмному льду – отважное сердце, ловкие руки – так, что лёд дымился под полозьями, носился быстрее стаи гончих. Котуко уезжал за целых десять миль105 к тюленьим полыньям, а там, на охотничьих угодьях, отстёгивал от питу постромки и отпускал большого чёрного вожака, самого умного пса во всей упряжке. Стоило вожаку почуять отдушину, и Котуко опрокидывал сани и поглубже вколачивал в снег пару отпиленных оленьих рогов, которые в обычном положении торчат вверх, как ручки детской колясочки: теперь упряжке было не удрать. Потом он осторожно, дюйм за дюймом, подползал к полынье и ждал, когда тюлень высунется подышать. И тут уж Котуко не мешкал: проворно метал привязанное на ремне копьё и вытаскивал тюленя на закраину льда, а чёрный вожак подскакивал и помогал перетащить тушу к саням. Собаки в упряжке выли и пускали слюни от нетерпения, и Котуко еле успевал хлестать бичом, словно раскалённым железным прутом обжигая собачьи морды, пока туша не застывала в камень. Возвращаться домой – задача не из лёгких. Нужно править гружёными санями на неровном льду, когда собаки то и дело присаживались и жадно глазели на тюленя, до которого не дотянуться. Наконец сани выбирались на гладкий, накатанный санный путь к посёлку; «туудл-ки-йи!». визжали собаки, разгоняясь по ровному льду – морды вниз, хвосты торчком – а Котуко затягивал «Ангутиваун таи-на тау-на-не та-ина». Песню Возвращающегося Охотника106, и приветственные крики провожали его от дома к дому под тёмным усеянным звёздами небом.
Когда Котуко-пёс вырос, ему тоже всё это понравилось. Он начал, драка за дракой, пробиваться на почётное место в упряжке, пока в один прекрасный вечер не сцепился на кормёжке с самим чёрным вожаком (Котуко-хозяин следил, чтобы драка была честной) и не сделал соперника, как говорится, второй мордой в упряжке. Теперь Котуко-пса припрягали на длинном ремне в пяти футах107 впереди остальных собак; он обязан был пресекать любые свары – и в пути, и на отдыхе; теперь ему достался толстый тяжёлый ошейник из витой медной проволоки. В особых случаях его прикармливали варёным мясом внутри жилища, а иногда позволяли спать на лежанке рядом с Котуко. Он ловко выслеживал тюленей, а мускусного быка умудрялся удерживать на месте, бегая вокруг и покусывая зверя за ноги. Он решался даже – а для ездовой собаки это верх храбрости – решался идти на поджарого полярного волка, а волка северные псы боятся сильнее, чем любого из ходящих по снегу зверей. Пёс и хозяин – прочих собак из упряжки они за ровню себе не считали – охотились вместе день за днём и ночь за ночью: закутанный в меха мальчуган и его лютый, лохматый, узкоглазый, белозубый рыжий зверь. Вся забота инуита – прокормить себя и свою семью. Женщины шьют одежду из шкур и время от времени помогают ловить силками мелкую живность, но основную еду – а едят тут невероятно много – должны добывать мужчины. Иссякнут запасы, и ни купить, ни занять, ни выпросить пропитание не у кого. Останется только погибнуть.
Но инуиты о бедах не думают, пока те не ступят прямо на порог. Кадлу, Котуко, Аморак и малыш – тот барахтался в меховом капюшоне и день-деньской жевал катышки из тюленьего сала – были самой счастливой семьёй на свете. Они принадлежали к очень добродушному народу: инуит редко выхолит из себя и почти никогда не поднимет руку на ребёнка, ему неведома настоящая ложь, а ещё меньше знает он о воровстве. Инуиты жили, вырывая пищу из самого нутра свирепой, безжалостной стужи, улыбались масляными улыбками, рассказывали вечерами сказки о волшебных духах, наедались до отвала, после чего женщины затягивали «Амна айя, айя амна, ах! Ах!», бесконечную женскую песню, ту, что пели при свете плошек с маслом долгие дни напролёт, занимаясь починкой одежды и охотничьего снаряжения.
Но в одну страшную зиму всё обернулось против них. После ежегодной ловли лосося тунунирмиуты вернулись, и построили жилища на молодом льду к северу от острова Байлот, и приготовились начать тюлений промысел, как только море замёрзнет. Однако осень выдалась ранняя и непогожая. Весь сентябрь без продыху штормило; гладкий «тюлений» лёд взломало всюду, где он был не толще четырёх-пяти футов108, его выталкивало на сушу, и вскоре к северу от посёлка протянулся огромный барьер чуть не в двадцать миль109 шириной из ледяных глыб, обломков и острых, как иглы, кусков – на санях по такому льду не проехать.
Край льда, у которого тюлени кормились рыбой, лежал ещё миль за двадцать от барьера и для тунунир-миутов стал недосягаем. Они, пожалуй, ещё смогли бы кое-как перезимовать, пользуясь запасами лососины, тюленьего жира и ставя силки на мелкую живность, но в декабре один из охотников наткнулся на тупик. жилище из шкур; там он нашёл трёх полуживых женщин и девочку-подростка; они приплыли с крайнего севера, и всех охотников-северян затёрло льдами110, когда их обтянутые шкурами охотничьи лодки ринулись в погоню за длиннорылым нарвалом. Кадлу, конечно, смог лишь разместить женщин по хижинам зимнего посёлка: ни один инуит не откажет чужаку в еде. Он помнит, что и его в любой миг может застигнуть беда. Аморак взяла себе в помощницы девочку; той было около четырнадцати. Покрой островерхого капюшона и узор из ромбов на белых сапожках оленьей кожи выдавали в гостье уроженку Земли Элсмир. Она не видывала дотоле ни жестяной посуды, ни саней на деревянных полозьях, но обоим Котуко, и мальчугану, и псу, девочка пришлась по душе.
Тем временем песцы ушли на юг, и даже росомаха – вечно недовольная тупомордая воровка полярных снегов – не считала нужным обходить вереницу пустых силков, повсюду расставленных Котуко. Племя лишилось двух лучших охотников: оба крепко покалечились в схватке с мускусным быком, потому остальным дел досталось ещё больше.
Котуко день за днём выходил на промысел, закладывая в лёгкие охотничьи сани по шесть-семь самых сильных собак; он до рези в глазах всматривался, пытаясь отыскать хоть пятнышко чистого льда, где тюлень мог, пожалуй, выскрести отдушину. Котуко-пёс рыскал окрест, и в мёртвой тишине над ледяными полями мальчик мили за три111 слышал его сдавленное нетерпеливое повизгиванье, у тюленьей полыньи так же отчётливо, как если бы пёс был у него под боком. Стоило псу учуять отдушину, как Котуко сооружал возле неё невысокую снежную стенку, чтобы хоть как-то укрыться от пронизывающего ветра, и просиживал в засаде по десять, двенадцать, двадцать часов, дожидаясь, когда тюлень всплывёт подышать; он глаз не сводил с крошечной метки у края полыньи: её ставят, чтобы вернее метнуть гарпун; подстелив под ноги кусок тюленьей шкуры, Котуко стягивал их вместе тутареангом – той самой перевязкой, о которой толковали ему прежде охотники. Тутареанг не даёт ногам дрожать, когда охотник сидит и ждёт, ждёт, ждёт чтобы всплыл подышать тюлень, славящийся тонким слухом. Ничего захватывающего в таком ожидании нет, но вы, пожалуй, согласитесь с инуитами: сидеть со связанными ногами, когда на термометре чуть не сорок градусов мороза112 – самая тяжкая из работ. Как только, наконец, удавалось добыть тюленя, Котуко-пёс со всех ног мчался к хозяину, волоча за собой постромки, и помогал дотащить тушу до саней, где измученные, голодные псы понуро прятались под защитой торосов.
Тюленя хватало ненадолго, ведь каждый рот в посёлке имел право на долю; от туши не оставалось ни костей, ни жил, ни шкуры. Люди ели корм, припасённый для собак, собакам же Аморак бросала обрезки шкур, которыми летом обтягивали жилища; теперь обрезки, завалявшиеся под нарами, шли в дело, и от такой кормёжки собаки всё выли и выли; псы заходились голодным воем, едва продрав глаза. О том, что голод подступает, говорил и огонь в очагах. В сытые времена, когда жира вдосталь, пламя над корытцами из камня поднималось фута на два – жаркое, весёлое, маслянистое. Теперь огонь едва достигал шести дюймов113; Аморак неусыпно следила за меховым фитилём и приминала его, когда огонь невзначай разгорался ярче, чем следовало, и вся семья с тревогой следила за её рукой. Темнота и так окружает любого инуита шесть месяцев кряду, вот почему так страшна ему темнота, вот почему от тусклого пламени дрожь и смятение пробираются в душу.
Но худшее ждало впереди.
Ночь за ночью ненакормленные собаки рычали и лязгали зубами в своём туннеле, подползали к выходу взглянуть на холодные звёзды и принюхаться к свежему ветру. Стоило смолкнуть собачьему вою, и воцарялась тишина, тяжёлая, плотная, как заваливший двери сугроб, и люди слышали стук крови у себя в ушах, слышали, как бьётся сердце: звуки были громкими, как удары в шаманский бубен над снежной гладью. Как-то ночью Котуко-пёс, весь день бывший в упряжке непривычно хмурым, вдруг подскочил и ткнулся носом в колени Котуко. Котуко потрепал пса, но тот продолжал слепо совать морду вперёд и вилял хвостом. Проснувшийся Кадлу ухватил пса за крупную, как у волка, голову и в упор посмотрел в остекленевшие глаза. Пёс поскуливал, словно боялся чего-то, и дрожал между коленями Кадлу. Потом шерсть на загривке у Котуко-пса вздыбилась, он зарычал, будто почуял у дверей чужака, и вдруг зашёлся в радостном лае, стал кататься у ног хозяина и по-щенячьи покусывать его за сапог.
– Что с ним? – спросил Котуко, которому сразу стало не по себе.
– Это хворь, – ответил Кадлу. – Собачья хворь. Котуко-пёс задрал морду и безудержно завыл.
– Раньше я такого не видел. А что теперь будет? – спросил Котуко.
Кадлу слегка пожал плечами и двинулся в угол, где лежал его короткий охотничий гарпун. Взглянув на охотника, здоровенный пёс снова взвыл и опрометью кинулся по коридору, а остальные собаки шарахнулись кто куда, давая ему дорогу. Оказавшись снаружи, пёс бешено залаял, словно взял след мускусного быка, и всё так же, с лаем, прыжками, ужимками скрылся с глаз. Это была не водобоязнь, пёс просто повредился рассудком114. Холод, голод и, главное, мрак подействовали на собачий разум, а захворай хоть один пёс в упряжке, и дальше болезнь переносится со скоростью лесного пожара. На другой день на охоте заболела ещё одна собака – стала кусаться, биться в постромках – и Котуко тут же прикончил её. Потом большой чёрный пёс, ходивший прежде в вожаках, вдруг залаял, словно учуял след северного оленя; когда его отцепили от питу, он тотчас вцепился в глотку ближайшему торосу и тут же, прямо в упряжи, удрал вослед молодому вожаку. После этого собак запрягать не решались. Они могли понадобиться для другого, и сами это чувствовали; хотя их держали на привязи и кормили с руки, в глазах псов застыли страх и отчаянье. Словно затем, чтобы стало совсем худо, старухи вспомнили сказки про духов и объявили, что им виделись призраки погибших в прошлую осень охотников, и призраки эти предрекали ужасные напасти.
Котуко грустил о потере своего пса сильнее, чем о чём-либо другом: инуит страшно прожорлив, но умеет и голодать. И всё же голод, мрак, стужа, жизнь среди льдов подорвали силы мальчугана: в ушах его зазвучали голоса, стали мерещиться люди, которых на самом деле и в помине не было. Однажды ночью Котуко, без толку сидевший десять часов кряду у тюленьей отдушины, снял с ног перевязку и побрёл к посёлку; он сильно ослабел, голова его кружилась, он решил передохнуть и опёрся спиной о камень, чудом державшийся на ледяном выступе. Своим весом Котуко нарушил баланс: он едва успел отпрянуть, и каменная глыба, тяжело качнувшись, с пронзительным скрежетом сползла по ледяному откосу.
Этого для Котуко было достаточно. Его давным-давно убедили, что в каждой скале, в любом камне живёт хозяин (инуа); обычно считалось, что он похож на одноглазую женщину, торнак, и если такая торнак захочет подсобить человеку, то покатит ему вослед свой каменный дом и спросит, согласен ли он на её покровительство (летом, в оттепель, ледяные опоры подтаивают, и каменные глыбы катятся то здесь, то там, так что нетрудно понять, откуда появилась мысль о живых камнях). В ушах Котуко теперь, как и весь тот день, стучала кровь, и он решил, что торнак из камня говорит с ним. Добравшись домой, он был уже совершенно уверен, будто имел с ней долгую беседу, а так как все соплеменники считали такую вещь вполне возможной, то перечить Котуко никто не стал.
– Она мне сказала: «Я выпрыгну, выпрыгну на снег из своего дома», – кричал Котуко, посунувшись вперёд и обводя чуть освещённое жилище запавшими глазами. – Она сказала: «Я поведу тебя», Она сказала: «Я поведу тебя к славным тюленьим отдушинам». Завтра я отправляюсь в путь, и торнак поведёт меня.
Тут вошёл ангекок, шаман, и Котуко всё рассказал ему ещё раз. От повторения история хуже не стала.
– Следуй за торнаит (духами камней)115, и они добудут нам хорошей еды, – сказал ангекок.
Девочка с севера последние дни лежала возле огня, ела совсем мало, а говорила и того меньше, но когда Аморак и Кадлу на следующее утро снарядили для Котуко небольшие санки, чтобы тянуть их самому, без собак, нагрузили на них охотничьи доспехи сына и столько тюленьего жира и мороженого мяса, сколько смогли выделить, девочка взялась за лямку и храбро зашагала рядом с Котуко.
– Твой дом – мой дом, – объявила она, когда санки на костяных полозьях загремели, запрыгали у них за спиной в непроглядной полярной тьме.
– Мой дом – твой дом, – согласился Котуко, – но я думаю, что мы с тобой на пути к Седне.
Седной зовётся Владычица Подземелий, а инуиты верят, что каждый умерший целый год проводит в её страшных владеньях, прежде чем отправиться в Квад-липармиут, Блаженный Край, где нет морозов и где по первому зову подбегают жирные северные олени.
В посёлке не смолкали крики:
– Торнаиты говорили с Котуко. Они покажут ему чистый лёд. Он снова привезёт нам тюленя.
Голоса скоро растаяли в пустой ледяной мгле, а Котуко с девочкой плечом к плечу налегали на лямки, тянули тяжеленные санки или на руках переносили их через льды, двигаясь в сторону Ледовитого океана. Котуко уверял, что торнак из камня велела ему идти на север; на север они и шли, глядя на Туктукджунг – Созвездие Оленя, которое мы зовём Большой Медведицей.
Ни одному европейцу не проделать и пяти миль116в день по этому скопищу глыб и островерхих торосов. Но наши путники умели точным поворотом руки обвести санки вокруг тороса, единым рывком перебросить их через трещину во льду, они знали, сколько силы надо вложить в один-два удара наконечником копья, чтобы проложить путь в ледяном заторе, когда казалось, что дело безнадёжно. Девочка молчала, шла, упрямо нагнув голову, и мех росомахи, окаймлявший её горностаевый капюшон, наполовину скрывал скуластое смуглое лицо. Небо висело над ними чёрным бархатом, лишь на горизонте виднелись полосы, будто нарисованные алой индийской краской, и крупные звёзды сияли там, словно уличные фонари. Время от времени зеленоватая волна полярного сияния прокатывалась в пустоте поднебесья, вздувалась, как флаг на ветру, и пропадала, а то с треском мчался из тьмы во тьму метеор, оставляя за собой пучок искр. В такие мгновенья им виделись вздыбленные, изборождённые ледяные поля, преображённые странными красками: багрянцем, медью, синевой; в привычном же свете звёзд всё казалось одинаково застывшим и серым. Сентябрьские шторма, как вы помните, разбили и искорёжили лёд у берегов, и теперь всё здесь напоминало застывшее землетрясение. Всюду зияли трещины, овраги, целые провалы не меньше доброй каменоломни; глыбы и осколки льда примёрзли к дотоле ровным ледяным полям, виднелись обломки старого тёмного льда, загнанные напором ветра под ледяной панцирь и снова прорезавшиеся наружу, рядом теснились обкатанные ледяные валуны, зубчатые гребни из нанесённого ветром снега, наконец, ложбины площадью тридцать-сорок акров117, опущенные на пять-шесть футов118 ниже уровня льдов. Даже с небольшого расстояния торосы можно было принять за тюленей, моржей, перевёрнутые сани, группу охотников или огромного десятиногого Духа Белого Медведя; казалось, фантастические формы вот-вот оживут, а между тем не слышно было ни звука, ни намёка на эхо, ни малейшего шума. И в этой тишине, в этом безлюдье, где лишь всполохи внезапного света разрезали тьму, чтобы вновь в ней раствориться, – лишь санки и двое путников, навалившихся на лямки, двигались, как движутся предметы в ночном кошмаре – в кошмарном конце света на краю света…
Когда силы их покидали, Котуко строил то, что 119 охотники называют «полудомом»: совсем крошечную снежную хижину, куда путники забирались, прихватив походный светильник, и пытались разморозить тюленье мясо. Выспавшись, они снова трогались в путь и делали до тридцати миль в день, чтобы сместиться на пять миль120 к северу. Девочка всё время молчала. А Котуко то бормотал что-то под нос, то затягивал одну из песен, которым научился в Песенном Доме – песен летних, какие звучат на оленьей охоте или на ловле лосося – ни месту, ни времени года они никак не соответствовали. Иногда он объявлял, что слышит, как торнак ворчит на него, тогда Котуко яростно карабкался на сугроб, размахивал руками и что-то угрожающе вопил. Сказать по правде, в ту пору Котуко был на грани помешательства, но северянка верила, что дух-охранитель укажет ему путь, и всё будет хорошо. Поэтому её ничуть не удивило, когда в конце четвёртого перехода Котуко, чьи глаза пылали угольями, сказал, что торнак следует за ними по снегам в облике двухголовой собаки. Девочка взглянула, куда указывал Котуко; что-то действительно мелькнуло в лощине. Это что-то вовсе не походило на человека, но всякий знает, что торнаит любят прикинуться медведем, тюленем и так далее.