И все же Гай еще не был готов праздновать победу. «В любую минуту клетки могут погибнуть», – сказала Мэри.
Но они не погибли, а продолжали расти с невероятной, никогда прежде не виданной скоростью, удваивали свое количество каждые двадцать четыре часа, сотни приумножались и превращались в миллионы. «Распространяется, как сорная трава!» – удивилась Маргарет. Эти клетки росли в двадцать раз быстрее, чем нормальные клетки Генриетты, которые погибли уже через несколько дней после того, как Мэри поместила их в питательную среду. Похоже было, что при условии наличия питания и тепла раковые клетки Генриетты будут расти неудержимо.
Вскоре Джордж сказал нескольким ближайшим коллегам, что, возможно, его лаборатория сумела вырастить первые бессмертные человеческие клетки.
На что те ответили: «Можешь поделиться?» И Джордж согласился.
Генриетта ничего не знала о выращивании ее клеток в лаборатории. Выйдя из больницы, она вернулась к своей обычной жизни. Ей никогда не нравился этот город, и поэтому почти каждый уик-энд она уезжала с детьми обратно в Кловер, где работала на табачных полях и часами сбивала масло на ступеньках крыльца дома-пристройки. Хотя радий зачастую вызывает постоянную тошноту, рвоту, слабость и анемию, нигде нет упоминаний о том, что Генриетта страдала от этих побочных эффектов, и никто не помнит, чтобы она жаловалась на плохое самочувствие.
Находясь в городе, Генриетта занималась тем, что готовила для Дэя, детей и всех кузенов и кузин, находившихся в доме. Она пекла свой знаменитый рисовый пудинг и готовила зелень, тушенную на медленном огне, свиную требуху и целые баки спагетти с фрикадельками, которые оставляла доходить в духовке на случай, если кто-нибудь из родни проголодается. Когда Дэй не работал в ночную смену, они с Генриеттой проводили вечер дома и, уложив детей спать, играли в карты и слушали по радио гитарные блюзы Бенни Смита. Если Дэй работал ночью, Генриетта и Сэди ждали, пока не хлопнет дверь, затем считали до ста, выпрыгивали из кроватей, облачались в одежду для танцев и осторожно выскальзывали из дома, стараясь не разбудить детей. Выбравшись из дома, они, покачивая бедрами, с воплями неслись сломя голову вниз по улице к танцплощадкам «Бара Адамса» и «Двух сосен».
«Мы реально срывались с катушек, – рассказывала мне Сэди годы спустя. – Не могли удержаться. Там играли музыку, которая захватывала душу, стоило ее услышать. Мы танцевали тустеп, тряслись под какие-то блюзы, потом кто-нибудь мог выложить четвертак (25 центов) и заказать какую-нибудь приятную песню… Господи, мы просто приходили туда поскакать и покружиться, и все такое». Она захихикала, как девчонка. «Чудесные были времена». И женщины они были красивые.
Ореховые глаза, ровные белые зубы и полные губы Генриетты. У нее была крепкая фигура, квадратная челюсть, полные бедра, короткие мускулистые ноги. Ее руки были огрубевшими от работы на кухне и табачных плантациях. Она коротко подстригала ногти, чтобы под них не забивалось хлебное тесто при вымешивании, но всегда покрывала их ярко-красным лаком – таким же, каким покрывала и ногти на ногах.
Генриетта часами занималась этими ногтями, полируя сколы и раз за разом наводя глянец. Обычно она сидела на кровати с пилочкой в руках с высоко забранными и накрученными на бигуди волосами, в любимой шелковой комбинации, которую она каждый вечер стирала вручную. Генриетта никогда не носила штанов и почти всегда выходила из дома, тщательно отгладив блузку с юбкой, надев свои маленькие туфли-лодочки с открытыми пальцами, легким щелчком заколов волосы. «Они будто плясали вокруг ее лица», – всегда говорила Сэди.
«Хенни всё оживляла своим присутствием, с ней рядом всегда было весело, – рассказывала мне Сэди, одновременно разглядывая потолок, – Хенни просто любила людей. Она из тех, рядом с кем действительно делаешься лучше».
Но в одном человеке Генриетта не могла найти ни единой хорошей черты. Этель, жена Галена, двоюродного брата Генриетты, недавно приехавшая на Станцию Тернер из Кловера, ненавидела Генриетту – из ревности, как считали кузены и кузины Генриетты.
«Наверное, не скажу, что виню ее, – рассказывала Сэди. – Галену (это муж Этель) Хенни нравилась больше, чем Этель. Бог мой, он преследовал ее! Куда бы ни шла Хенни, там оказывался и Гален. Он пытался оставаться у нее в доме всякий раз, когда Дэй уходил на работу. Господи, Этель ревновала, иногда ее ревность превращалась в лютую ненависть к Хенни. Всегда казалось, что она хочет сделать больно Хенни». Так что, как только показывалась Этель, Генриетта и Сэди всегда начинали хихикать и старались улизнуть в другой клуб.
Если ускользнуть из дома не удавалось, Генриетта, Сэди и сестра Сэди Маргарет сидели вечерами в гостиной Генриетты, играя в лото, крича и смеясь над кружкой с монетками, в то время как дети Генриетты – Дэвид-младший, Дебора и Джо – играли с карточками для лото на ковре под столом. Лоуренсу уже было почти шестнадцать, и у него уже была своя жизнь. Не хватало только одного ребенка – Эльси, старшей дочери Генриетты.
До своей болезни Генриетта всегда брала Эльси с собой в Кловер, где та сидела на крыльце дома-пристройки, уставившись на холмы и наблюдая за восходом солнца, пока Генриетта работала в огороде. Девочка была красивой, нежной и женственной, как и ее мать; Генриетта одевала ее в платья с бантами, которые она шила сама, и часами заплетала ее длинные шоколадные кудри. Эльси никогда не разговаривала, лишь каркала и щебетала, как птичка, размахивая руками в нескольких дюймах от своего лица. У нее были большие глаза каштанового цвета, в которые все вглядывались, пытаясь понять, что происходит в этой прелестной головке. Но Эльси отвечала столь же твердым пристальным взглядом, ее глаза были полны страха и печали, смягчаясь лишь тогда, когда Генриетта качала девочку взад-вперед.
Иногда Эльси носилась по полям, гоняясь за дикими индейками, или хватала за хвост и трепала их домашнего мула, пока Лоуренс не оттаскивал ее в сторону. Питер – кузен Генриетты – всегда говорил, что Бог был с этим ребенком с момента рождения, потому что мул ни разу не сделал ничего плохого Эльси. Это был ужасно противный мул, он кусался, как бешеная собака, лягаясь в воздух. Однако казалось, он знал, что Эльси особенная. И все же, пока Эльси росла, она падала, налетала на двери и стены, обжигалась о горячую плиту. Генриетта попросила Дэя возить ее с Эльси на молитвенные собрания, где проповедники на переносной проповеднической кафедре возлагали руки на Эльси, чтобы исцелить ее, но ничего не помогало. На Станции Тернер Эльси порой стрелой убегала из дома и с криком неслась по улице.
Когда Генриетта забеременела малышом Джо, Эльси уже была слишком большой, и мать в одиночку не справлялась с ней, а тем более с двумя детьми. Врачи говорили, что лучше всего удалить Эльси из дома. Так она оказалась в государственной больнице в Краунсвилле, в полутора часах езды на юг от Балтимора; раньше это место называли «больницей для сумасшедших негров».
Двоюродные братья и сестры Генриетты всегда говорили, что с отъездом Эльси умерла какая-то часть самой Генриетты: потеря дочери оказалась самым тяжелым испытанием, выпавшим на ее долю за всю жизнь. И вот теперь, спустя почти год, раз в неделю Дэй или кто-нибудь из близких отвозил Генриетту со Станции Тернер в Краунсвилл, где она сидела с Эльси, которая плакала и цеплялась за мать, пока они играли волосами друг друга.
Генриетта знала подход к детям – в ее присутствии они всегда были спокойными и хорошо себя вели. Однако, как только она уходила из дома, Лоуренса будто подменяли. В хорошую погоду он убегал к старому пирсу на Станции Тернер, куда ему Генриетта запретила ходить. Сам пирс сгорел несколькими годами раньше, над водой поднимались лишь высокие деревянные сваи, с которых Лоуренс с друзьями, положив на них доски, любили нырять. Один из сыновей Сэди чуть было не утонул там, ударившись головой о скалу, а Лоуренс после купания всегда возвращался с воспаленными глазами. Как все считали, тому виной была вода, загрязненная заводом Sparrows Point. Каждый раз, узнав, что Лоуренс опять у пирса, Генриетта бросалась туда, вытаскивала его из воды и шлепала его.
«О, господи, – сказала однажды Сэди, – Хенни отправилась туда с хлыстом. Ну да, боже ж ты мой, она неслась как ошпаренная, никогда прежде не видела такого». Только в эти редкие минуты Генриетта теряла контроль над собой. «Она была твердой, – говорила Сэди. – Ничто не могло испугать Хенни».
Полтора месяца ни одна душа на Станции Тернер не знала о болезни Генриетты. Рак легко было держать в секрете, ведь Генриетта должна была приехать в больницу Хопкинса только один раз на проверку и повторное лечение радием. Врачи были довольны увиденным: шейка матки была немного покрасневшей и воспаленной после первого курса лечения, однако опухоль уменьшалась. Несмотря на улучшение, Генриетта должна была начать курс рентгенотерапии, что означало ежедневные поездки в больницу в течение месяца. Для этого ей требовалась помощь: она жила в двадцати минутах ходьбы от больницы Хопкинса, Дэй работал по вечерам и потому не мог отвозить ее домой после процедуры раньше поздней ночи. Генриетта подумала, что после процедуры она могла бы приходить к своей кузине Маргарет, жившей в нескольких кварталах от больницы, и дожидаться там Дэя. Но сначала пришлось рассказать Маргарет и Сэди о своей болезни.
Генриетта рассказала сестрам о раке во время ярмарки, ежегодно приезжавшей на Станцию Тернер. Как обычно, они втроем забрались на колесо обозрения, Генриетта подождала, пока колесо поднимется достаточно высоко и будет виден завод Sparrows Point со стороны океана. Затем колесо остановилось, и они сидели, болтая туда-сюда ногами и покачиваясь в свежем весеннем воздухе.
«Помните, я говорила, что у меня внутри узел?» – спросила она. Они утвердительно кивнули. «В общем, у меня рак, – сказала Генриетта. – Я лечусь в больнице Джона Хопкинса».
«Что?!» – воскликнула Сэди, посмотрев на Генриетту. У нее вдруг закружилась голова, как если бы она сползла с сиденья на колесе обозрения.
«Со мной ничего страшного, все в порядке», – успокоила ее Генриетта.
И действительно, в тот момент она хорошо выглядела. После курсов радия опухоль полностью исчезла. Насколько доктора могли увидеть, шейка матки Генриетты была опять здоровой; в других местах опухолей тоже не нашли. Врачи были настолько уверены в выздоровлении Генриетты, что, пока она находилась в больнице для второго курса облучения радием, они провели ей реконструктивную операцию носа, вернув на место искривленную перегородку, из-за которой Генриетта всю жизнь страдала от головных болей и воспалений носовых пазух. Это было началом новой жизни. Курсы облучения лишь подтвердили, что нигде в теле Генриетты не осталось раковых клеток.
Однако примерно две недели спустя после второго курса лечения радием у Генриетты начались месячные, кровотечение было сильным и никак не прекращалось. Продолжалось оно и несколькими неделями позже, 20 марта, когда Дэй начал по утрам привозить Генриетту к больнице Хопкинса на курс рентгенотерапии. В больнице она переодевалась в хирургический халат и ложилась на смотровой стол, над которым к стене крепился огромный аппарат; врач вставлял свинцовые полоски ей во влагалище, чтобы защитить от радиации толстую кишку и нижнюю часть позвоночника. В первый день он нарисовал ручкой две черные точки по обе стороны живота прямо над маткой. Это были мишени, чтобы направлять облучение каждый день на одно и то же место, чередуя эти точки во избежание слишком сильного ожога кожи.
После каждой процедуры Генриетта переодевалась в свою одежду и шла за несколько кварталов от больницы к дому Маргарет, там она до полуночи дожидалась Дэя. Первую неделю они с Маргарет играли на крыльце в карты или бинго, болтали о мужчинах, о кузинах и кузенах и о детях. На тот момент облучение казалось не более чем неудобством. Кровотечение у Генриетты прекратилось, и если она и чувствовала недомогание из-за лечения, то никогда не упоминала о нем.
Однако дела шли неважно. Ближе к концу курса лечения Генриетта спросила доктора, когда она поправится настолько, чтобы еще иметь детей. До того момента она не знала, что лечение сделало ее бесплодной.
Предупреждать пациентов о потере способности к зачатию до начала лечения рака входило в стандартную процедуру в больнице Хопкинса, и, по словам Говарда Джонса, он и Телинд сообщали об этом каждому пациенту. Действительно, за полтора года до начала лечения Генриетты в больнице Хопкинса Телинд в статье о гистерэктомии писал:
«Физическое воздействие гистерэктомии довольно сильно, особенно у молодых пациенток, поэтому данную операцию не следует выполнять без четкого осознания со стороны пациентки, [которая] имеет право на простое объяснение всех фактов, [включая] потерю репродуктивных функций… Следует изложить пациентке все факты и дать ей достаточно времени, чтобы осмыслить их… Для нее намного лучше будет свыкнуться [с будущим бесплодием] прежде операции, нежели проснуться после наркоза и обнаружить это как свершившийся факт».
Однако в данном случае, очевидно, что-то пошло не так: в медицинской карте Генриетты один из врачей написал: «Пациентке сообщили, что она не сможет больше иметь детей. Говорит, что, если бы ей сказали об этом раньше, она бы не согласилась пройти данный курс лечения». Однако, когда она узнала об этом, было уже слишком поздно.
Спустя три недели после начала рентгенотерапии Генриетта начала испытывать сильное жжение внутри, а каждое мочеиспускание было похоже на то, как будто внутри скребли осколком стекла. Дэй заметил у себя странные выделения и сказал, что, наверное, подцепил от нее ту самую болезнь, лечиться от которой она ездит в больницу Хопкинса.
«Я бы скорее представил, что дело обстоит как раз наоборот, – написал Джонс в карте Генриетты, осмотрев ее. – В любом случае теперь у этой пациентки… острая гонорея, которая наложилась на ее реакцию на облучение».
Вскоре, однако, измены Дэя стали наименьшей из проблем Генриетты. Короткая дорога до дома Маргарет стала казаться все длиннее и длиннее, и, добравшись туда, Генриетта больше всего хотела спать. В один из дней она чуть было не потеряла сознание в нескольких кварталах от больницы Хопкинса, и ей потребовался почти час, чтобы добраться. С тех пор она брала такси.
Как-то днем, лежа на диване, Генриетта подняла рубашку и показала Маргарет и Сэди, что с ней стало. Сэди раскрыла рот от изумления: от груди до таза вся кожа Генриетты почернела от облучения. Кожа в других местах была естественного оттенка – скорее желтовато-коричневого, нежели черного.
«Хенни, – прошептала Сэди, – они сожгли тебя дочерна».
Генриетта лишь кивнула и промолвила: «Боже, такое чувство, что чернота заполняет все внутри».
В свой двадцать седьмой день рождения – спустя одиннадцать лет с тех пор, как в аудитории Дефлера я узнала о существовании Генриетты, в медицинской школе Морхаус в Атланте (одном из первых в стране «черных» колледжей) мне довелось наткнуться на подшивку научных статей с мероприятия под названием «Симпозиум HeLa по вопросам контроля рака». Этот симпозиум в честь Генриетты организовал Роланд Патилло – профессор гинекологии из медицинской школы Морхаус, единственный афроамериканец из студентов Джорджа Гая.
Я позвонила Роланду Патилло, чтобы узнать больше о Генриетте, и рассказала, что пишу о ней книгу.
«Да что ты? – ответил он с медленным раскатистым смешком, означавшим: «Ох, детка, ты не представляешь, во что вляпалась». – Семья Генриетты не станет разговаривать с тобой. Они столько натерпелись из-за этих клеток HeLa».
– Вы знаете ее семью? – спросила я. – Можете помочь мне с ними связаться?
– У тебя есть возможность с ними связаться, но сначала тебе придется ответить на несколько вопросов, которые начинаются с «Зачем мне это?».
Следующий час Патилло настойчиво допытывался о моих намерениях. Пока я рассказывала ему историю о своей навязчивой идее насчет HeLa, он ворчал и вздыхал, отпуская изредка «мм-ммм» и «что ж.
В конце концов он произнес: «Поправь меня, если я ошибаюсь. Но ты же белая».
– Это так заметно?
– Да, – ответил он. – Что тебе известно об афроамериканцах и науке?
Я рассказала ему об исследовании сифилиса в Таскиги, как будто делала устный доклад на уроке истории: этот эксперимент начался в 1930-х годах, когда исследователи из Службы общественного здравоохранения США в Институте Таскиги (Tuskegee Institute) решили изучить, каким образом сифилис убивает человека – от момента заражения до смерти. Наняли сотни афроамериканских мужчин, больных сифилисом, и наблюдали за их медленной, мучительной смертью, которую можно было предотвратить. Они умирали даже после того, как в 1947 году стал широко доступным для лечения пенициллин. Объекты исследования не задавали вопросов. Они были бедны и необразованны, и к тому же исследователи предлагали им стимулы: бесплатные медицинские осмотры, горячую еду и проезд до города в дни обследований плюс 50 долларов семьям на похороны, когда эти мужчины умирали. Ученые избрали в качестве испытуемых черных, ибо были убеждены, как и многие белые в те времена, что черные люди являлись, «как известно, пораженной сифилисом расой».
Публика ничего не знала вплоть до 1970-х годов. Об этих исследованиях стало известно уже после того, как сотни участвовавших в них мужчин умерли. Эта новость стремительно распространилась по сообществам черных: врачи проводят исследования на черных людях, обманывают их и наблюдают, как те умирают. Стали ходить слухи, что на самом деле врачи делали этим мужчинам инъекцию сифилиса, чтобы потом изучать их.
«А еще что ты знаешь?» – проворчал Патилло.
Я рассказала то, что слышала о так называемых аппендэктомиях в штате Миссисипи (Mississippi Appendectomies) – не вызванных необходимостью удалениях матки у бедных черных женщин, чтобы они не рожали более детей и чтобы дать возможность молодым врачам попрактиковаться в этой операции. Еще я читала о недостаточном финансировании исследований серповидноклеточной анемии – болезни, поражающей почти исключительно черных.
– Интересно, что ты позвонила именно сейчас, – сказал Патилло. – Я занимаюсь организацией очередной конференции по HeLa и, когда зазвонил телефон, как раз сидел за столом и набирал на экране слова «Генриетта Лакс».
Мы оба рассмеялись. «Наверное, это знак, – решили мы. – Может быть, Генриетта хочет, чтобы мы побеседовали».
– Дебора – дочка Генриетты, – сказал он очень строго и сухо. – Семья называет ее Дейл. Сейчас ей почти пятьдесят, и она по-прежнему живет в Балтиморе вместе со своими внуками. Муж Генриетты до сих пор жив. Ему около восьмидесяти четырех. Как и прежде, ходит лечиться в больницу Джонса Хопкинса.
Он проронил это так, как будто хотел подразнить.
– Тебе известно, что у Генриетты была дочь-эпилептик? – спросил Патилло.
– Нет.
– Она умерла в пятнадцать лет, вскоре после смерти Генриетты. Дебора – единственная оставшаяся в живых дочь, – добавил он. – Недавно с ней чуть было не случился удар из-за душевных переживаний, которые она испытала, когда знакомилась с информационными материалами о смерти своей матери и этих клетках. Никоим образом не хочу стать причиной ее новых страданий.
Я было попыталась ответить, но он перебил.
– Мне сейчас нужно идти осматривать больных, – коротко сообщил он. – Пока что я не готов помочь тебе связаться с семьей. Но мне кажется, ты честна в своих намерениях. Я подумаю, и мы еще поговорим. Перезвони завтра.
Через три дня настойчивых допросов Патилло наконец решил дать мне номер телефона Деборы. Но прежде, по его словам, я должна узнать несколько вещей. Низким рокочущим голосом он перечислил список того, что можно и чего нельзя делать, общаясь с Деборой Лакс: не будь агрессивной. Будь честной. Не будь равнодушной, не пытайся принудить ее к чему-нибудь, не разговаривай свысока, она терпеть этого не может. Будь сострадательной, не забывай, что ей пришлось многое пережить в связи с этими клетками. Наберись терпения. «Оно понадобится тебе больше всего остального», – добавил он.
Через некоторое время после телефонной беседы с Патилло, держа в голове все его указания, я набрала номер телефона Деборы и стала шагать по комнате, слушая гудки на другом конце провода. Когда она прошептала: «Алло», я выпалила: «Я так рада, что вы ответили, долгие годы я так хотела поговорить с вами! Я пишу книгу о вашей матери!»
– Чего? – прозвучало в ответ.
Я не знала, что Дебора была почти глухой – она полагалась в основном на чтение с губ и не могла понять быструю речь.
Глубоко вздохнув, я предприняла вторую попытку, стараясь четко произносить каждый слог.
– Привет, меня зовут Ребекка.
– Как дела? – ответила она уставшим, но приветливым голосом.
– Я очень рада говорить с вами.
– Мм-мм, – сказала Дебора, как будто слышала эти слова уже сотни раз.
Я еще раз повторила, что хочу написать книгу о ее матери и что меня удивляет, что, похоже, никто ничего о ней не знает, хотя ее клетки принесли науке так много пользы.
Довольно долго Дебора молчала, затем воскликнула: «Верно!» Хихикнув, она вдруг заговорила так, будто мы уже годами знаем друг друга. «Все только о клетках и говорят, никому и дела нет, как ее звали и вообще человек HeLa или нет. Что ж, аллилуйя! Думаю, книга получится замечательной!»
Признаться, я ждала совсем другой реакции.
Боясь произнести что-то, что заставит ее замолчать, я лишь сказала: «Отлично». И это было последним словом, которое я произнесла до конца нашего разговора. Я не задала ни единого вопроса, лишь делала пометки настолько быстро, насколько могла.
Дебора втиснула рассказ о целой жизни в сумасшедшие путаные сорок пять минут; она беспорядочно и без предупреждения перескакивала с одного года на другой, от 1920-х до 1990-х годов, с историй о своем отце к рассказам о деде, двоюродных братьях и сестрах, матери и вообще о совершенно посторонних лицах.
– Никто никогда ничего не говорил, – сказала она мне. – То есть я хочу сказать, где одежда моей матери? Где ее обувь? Знаю о ее кольце и часах, но их украли. Это случилось после того, как мой брат убил того парня.
Она заговорила о мужчине, не назвав его имени: «Не думаю, что это он украл медицинскую карту моей матери и все бумаги о вскрытии ее тела. Он пятнадцать лет просидел в тюрьме в Алабаме. Теперь он говорит, что маму убил Джон Хопкин и те белые врачи, которые ставили над ней опыты, потому что она была черной».
– У меня совсем сдали нервы, – призналась она. – Я просто не смогла этого вынести. Речь уже понемногу стала возвращаться – у меня было два приступа за две недели из-за всего того, что случилось с клетками матери.
Затем она вдруг заговорила об истории своей семьи, упомянула что-то о «больнице для сумасшедших негров» и о прадедушке матери, который был рабовладельцем. «Мы все перемешаны. А одна из сестер моей матери стала пуэрториканкой».
Дебора без устали повторяла: «Не могу больше этого выносить» и «Кому же мы теперь можем доверять?». Она сказала, что больше всего на свете хотела бы узнать все о своей матери и о том, какое значение имели ее клетки для науки. По словам Деборы, люди десятки лет обещали ей информацию, но так ничего и не рассказали. «Я так устала от этого, – промолвила она. – Знаешь, чего я на самом деле хочу? Хочу узнать, как пахла моя мать. Я всю жизнь не знала ничего подобного, например, какой цвет ей нравился? Любила ли она танцевать? Кормила ли она меня грудью? Боже мой, я бы хотела знать об этом. Но никто никогда ничего не рассказывает».
Дебора рассмеялась и добавила: «Я тебе вот что скажу: эта история еще не закончилась. У тебя будет масса работы, девочка. Тут столько намешано, что хватило бы на три книги!»
В этот момент кто-то вошел к ней с улицы, и Дебора прокричала прямо в трубку: «Доброе утро! Мне пришла почта?» Эта мысль ее панически напугала. «Бог мой! О, нет! Почта?!»
– Ладно, мисс Ребекка, – сказала она. – Пойду я. Позвони в понедельник. Обещаешь? Ладно, дорогуша. Дай тебе бог. Пока.
Она повесила трубку, и я сидела, ошеломленная, с зажатой у шеи трубкой, яростно записывая слова Деборы, которые не поняла, типа: брат = убийца, почта = плохо, мужчина украл медицинскую карту Генриетты и «больница для сумасшедших негров».
Когда я перезвонила Деборе в условленный день, она разговаривала будто совершенно другой человек – монотонным, подавленным голосом, неразборчиво, будто находилась под воздействием сильных успокоительных препаратов.
– Никаких интервью, – пробормотала она почти бессвязно. – Тебе придется уйти. Братья говорят, что я должна сама написать книгу. А я не писатель. Очень жаль.
Я пыталась вставить слово, но она перебила: «Не могу больше с тобой разговаривать. Единственная возможность – убедить мужчин». Дебора дала мне три номера телефонов: ее отца, старшего брата Лоуренса и номер пейджера ее брата, Дэвида-младшего. «Все зовут его Сонни», – сказала она и повесила трубку. Мне не доведется слышать ее голос почти год.
Я стала звонить Деборе, ее отцу и братьям ежедневно, но никто не отвечал. Наконец, после того как несколько дней подряд я оставляла сообщения, мне ответили из дома Дэя: какой-то молодой парень не поздоровался и только дышал в трубку, где-то на заднем плане гремел хип-хоп.
Я попросила позвать Дэвида, парень ответил: «Ага» – и отодвинул трубку.
– Иди позови папу! – проорал он после длинной паузы. – Это важно. Папашу позови!
Ответа не последовало.
– Тут дама по телефону, – крикнул парень. – Ну же…
Молодой человек опять задышал в трубку, и в эту минуту другой парень ответил по параллельному телефону и поздоровался.
– Привет, – сказала я. – Можно поговорить с Дэвидом?
– Кто это? – поинтересовался парень.
– Ребекка, – произнесла я в ответ.
Он отклонил трубку телефона в сторону ото рта и крикнул: «Позови папашу, тут дама по телефону по поводу клеток его жены».
Спустя годы я поняла, каким образом парень догадался о причине моего звонка, едва услышав звук моего голоса: белые звонили Дэю только в тех случаях, когда хотели обсудить что-либо касательно клеток HeLa. Однако в тот момент я смутилась и решила, что ослышалась.
Трубку взяла женщина и сказала: «Привет, чем могу помочь?» Она говорила четко, отрывисто, будто хотела показать, что «у нее нет на меня времени».
Я ответила, что хотела бы поговорить с Дэвидом. Она поинтересовалась, кто я такая. «Ребекка», – говорю, опасаясь, как бы она не бросила трубку, скажи я нечто большее.
– Секунду, – ответила женщина со вздохом и опустила трубку. – Пойди передай это Дэю, – попросила она ребенка. – Скажи, что ему звонят издалека, какая-то Ребекка по поводу клеток его жены.
Мальчик схватил телефон, прижал его к уху и побежал к Дэю. Наступила долгая пауза.
– Папаша, вставай, – шепотом сказал ребенок. – Там по поводу твоей жены.
– Кто…
– Вставай, там кто-то по поводу клеток твоей жены.
– Кто? Где?
– Клетки жены, там, по телефону… подымайся.
– Где ее клетки?
– Здесь, – ответил мальчик, передавая трубку Дэю.
– Да?
– Привет, это Дэвид Лакс?
– Да.
Я представилась и начала объяснять причину своего звонка, но не успела рассказать и половину, как собеседник издал глубокий вздох.
– Одна из этих, – пробормотал он с глубоким южным акцентом так неразборчиво, как будто перенес удар. – У вас есть клетки моей жены?
– Ну да, – ответила я, думая, что речь идет о том, что звоню я из-за клеток его жены.
– Ну да? – переспросил он вдруг четко и настороженно. – У вас есть клетки моей жены? Она в курсе нашего разговора?
– Ну да, – сказала я, думая, что он имеет в виду, знает ли о нашей беседе Дебора.
– Тогда пусть с вами беседуют клетки моей старушки, а меня оставьте в покое, – отрезал он. – Достаточно я имел дело с такими, как вы.
И повесил трубку.