Всё сказанное выше нужно для того, чтобы понять контекст и разобраться в хитросплетениях проекта “Hyle”. Теперь же настало время просто прочитать книгу, окунуться в эту выразительную прозу, из которой сочится любознательность, страсть к жизни во всех её проявлениях и столь ценимая нами поэзия мгновения. Без каких-либо писательских уловок Хаусман даёт нам почувствовать запахи растений, жаркие солнечные лучи, прохладную тень, пыль, тёмную ночь, блеск морских волн. Он открывает нам историю, беря на себя роль то филолога, то археолога, обнажает перед нами человеческую суть и обостряет наше восприятие природы – той самой природы, с которой мы связаны навечно, коль скоро и она, и мы состоим из одного первичного вещества, одного и того же hyle. Говоря с нами на этом терпком языке, в котором сливаются и переплавляются все возможные наречия, он позволяет нам прикоснуться к очарованию первозданного, свободного уголка земли за мгновение до катастрофы.
Режис Гейро
Под порывами встречного ветра корабль то возносит чёрной, медленно взбухающей волной, то роняет в водные пустоты, как железную рыбу, ревёт гребной винт, перекрывая ветер, наддавая против набега волны, выгребаясь из чаши, под усеянной звёздами чернотой. Полуночная синь, и в ней болтается наш пароход «Сьюдад де Махон» в сторону юга, навстречу Isla blanca[4].
Колеблется маятником у состояния покоя: длящееся Теперь, в Уже Бывшем, Минувшее пополняется из Ещё Нет, которое наступает, набегает без разбега… и всё же разгоняется, стоя на месте. В этом бесконечном вверх и вниз, в непрестанном ввысь и вглубь незаметно меняется место, направление, время. Гора волны, волна долины, рассерженно и равномерно, привязанно к заданной точке, не пробиваясь вперёд, прихлын и отхлын постоянно оказывают кораблю противодействие, как и каждому предмету, окунувшемуся в них. В этом танце подъёма и спуска предательски качаешься, поперёк железного пустóчества, подгоняемого журчащим винтом, бурля и пенясь, громо-тарахтя над водой. Люди, заключённые заодно с машинами в огромном ящике, – их как будто нет. Думают кто вперёд, кто назад, только не Теперь: задержанные, зажатые между двумя небытиями, их тошнит, хотя б хотенье противопоставить своему небытию. Подвижному морю не оказать сопротивленья, и ты беззаботно паришь, уплываешь – прочь отсюда. Thalasso[5]. Какой на тебя расчёт. Но что если – и ты этого хочешь – иметь расчёт на чистую потерю. Мы забронируем её на ваш счёт.
Ибо бортовая качка нежеланья, неприязни, жажды перемен, надежды скрыться, упования на что-то необычное, растрепала на волокна равновесие, привела в бездействие волю, порыв, знание, шизотимийно растёрла в неспособность маленькие мании. Они оглушены и бесчувственны. Из трёх персон Одна в судорожном отторжении, Вторая держится в равнодушии, а Третий пуст и пассивен – он поел того, что предлагала корабельная кухня, всё равно ведь все под арестом, предоставлены долгой ночи, кораблю, рассекающему воды. Часы, долго длится всё это. В пять часов, los cincos en la tarde[6], «Сьюдад де Махон» покинул порт. Вскоре опустился вечер: тёмные сумерки сделали место и положение смутными, иллюзорными. Даже когда, блуждая по борту, заглянул через большое отверстие в чрево машинного зала – а там крутились железные шестерни, ходили громоздкие поршни, что-то бурлило, вяло вращался вал – даже эта натужная, упорная работа не создавала впечатления ни деланья, ни смысла. Постоянно угнетённый водой до состояния Ничто, гонимый ветром, где-то наверху, за окнами судном управлял богоравный невидимый капитан. Thalasso.
Как бы ни казалось, что ЗДЕСЬ принимаются решения, приводятся в действие приказы, всё же эта шахтная башня машинной работы, как и весь корабль, не более чем суета вокруг положения, которое не является положением. Полость создаёт полноту. А когда пустота как маленькая частица неба жёстко сжимается полнотой, получается: tanta agua[7]. Хорошо и правильно, что сейчас ночь: все краски размыты в таком пограничном соприкосновении двух предметов, ВОДЫ, HYLE и ВЕТРА, который есть не что иное, как прямой ход. И всё же: куда же движется столь подвижная частица неба?
Приказ, исполняемый морскими тружениками, претворяемый в изменение предметов, тем не менее не меняющий ничего, кроме всё тех же переломов, – либо послушно следовать водной опоре, давлению ветра, либо спорить с ними. Все шестерни замерли, поскольку того захотела сильная рука! ХОЧЕТ ли сильная рука того же, чего хочет мысль делания?
Тебе надо вниз, в недра, до самого дна, пусть и в чреве корабля. Красивая дочь желчно-жёлтой еврейки плохо себя чувствует. Ваша красивая дочь как себя чувствует? Плохо, конечно. О вас говорят в третьем лице. Приходится первому и второму лицу, мне и тебе, подчиниться тому, что решили они. А всё же, в качестве незначительных лиц, простых пассажиров, вы имеете неосторожность, да, вы имеете её, совершать поездку, как это бывает, третьим классом. Имеем билеты лишь третьего класса. Это значит, что скорее всего в этом причина, другой нет, потому что общая каюта, Kabine solamente por hombres. Señoras? No señoras[8]. Однако ж чувство нехорошее, и желудок не сообщается с кишками.
Будучи третьим лицом, даёшь корабельному служивому, стюардом он называется, un duro – пять песет. И вот уж каюта приспособлена для леди – просто натянуть палантин между двумя рядами коек, вот и каюта для сеньоры.
Ложитесь, третье лицо, красивая дочь, в кроватку, навытяжку, может, ваш желудок, при таком обращении в третьем лице, образумится. Или опростается. Первое и второе лицо, ты и я, улеглись ожидать преисподнюю, прислуживать, по бокам. Служивый не надзиратель. В этот сумеречный тёмный уголок он не заглядывает. А то было бы ему много дел.
Сбоку клонится и вздымается, опускается и взлетает уголок нижнего мира со всеми своими инструментами. От нижней палубы к верхней палубе. Два метра падать медленно на левый борт, подниматься медленно на правый борт. Никто не говорит ни слова. Слышим только шум. Все три лица за их занавесками слышат шумы. Как оглушённые. Жертвы Нептуну. Красивая дочь, не сводит ли у вашего лица желудок? Уже? В настоящий момент? Нет? Ещё нет? О, погодите, скоро вырвется из Вытесненного, из Прошедшего Настоящее, скверночувствие доводит до жалоб. Подобно гейзеру настоящий момент вырвет из вашего нутра наружу всё Прошлое.
Ваше бытие, красивая дочь, колеблется вверх-вниз вокруг жалкого состояния покоя. Вы блюёте? Без вопросов! Быстро, встать, Гал помогает Аре встать на ноги, поддерживает под руки, ведёт к раковине умывальника. Малышка видит, она видит идущих. Ара клонит голову, Гал поддерживает лоб, рвотные судороги, икота – блевать надо, надо блевать. Оакк-кхг: жёлтая струя выстреливает изо рта, кгухх-оакукх – ещё раз, так, это наружу, плюй. Плюёт, глухо говорит: воды. Откручиваем кран, Гал берёт стакан, наполняет, подносит ко рту Ары, она пьёт. Это БЫЛОЕ настоящего мгновения.
Прошло, уже вступило в состояние будущего.
Слабая, бледная, опустошённая, Ара даёт Галу довести себя до койки, ложится, она снова лежит в долгом положении покоя, вокруг которого корабль, его качает, левый борт вверх, правый борт вниз, временами винт оказывается над водой и грохочет.
Теперь красивая дочь желчно-жёлтой еврейки лежит. Zdraschdwuisdje, zdraschdwuisdje, Mammouscgka[9]. Гал всё-таки должен, он надзиратель, это не задача стюарда, итак, ОН добровольный санитар, навести порядок. Пойти к раковине, пустить воду в желудочный бульон. Нет, невозможно. Сильно пенится. Станет ещё больше. Завернуть кран. Что? Теперь? Но надо убрать, уже распространяется запах, кисло-горький. Как, ужас? Может, так: вытянуть за цепочку металлическую пробку. Всё крошево, недопереваренное – с бульканьем утекает. Промыть как следует, после старательных усилий. Третье лицо успокоилось, обрело себе покой, другим лицам, как я или ты, остаётся замкнуть глаза, уши, носы, чтобы устраниться. Примириться без компенсации. Тирания меньшинства. Какое мученье! Но никто, ни один на это не взглянет.
…Придремал. Из сумеречно-глухого сна пробудился. А? Малышка встала, ушла на палубу. В этом серо-жёлтом рвотном свете я не останусь. Ара? Гал склоняется над ней: спит. Спит крепко. Пойду-ка тоже на палубу.
В огромной серопамятной, светлеющей ночи вопреки всем ожиданиям «Сьюдад де Махон» проторил себе путь. Море веет, качается ветер. Громадный сверлящий водяной винт ввинчивается штопором всё дальше и дальше: на фоне серо-голубого бледнеющего восточного неба обозначилось Нечто: темнее, чем море, темнее, чем утро. Минуло уже пять часов утра, а в шесть часов пароход должен войти в порт Ибицы. Всё ещё шумит чёрно-синий, в белых полосах водяной вал, разбегаясь по бокам от ускользающего железного туловища, всё ещё качает его с бока на бок. Вверх-вниз, поднять-опустить, медленно: поднялся – опускается, погружаясь беспрестанно. Неумолимо, непослушно. В жаркодышащий железный пар над палубой дует свежий ветер. Лица покрылись солёной изморосью – горький привкус на языке, облизывает губы. Дохнуло кофейным ароматом: открылась дверь каюты, полдюжины матросов, ах, эти труженики моря, в старой гражданской одежде, проносят мимо свой рацион для завтрака после смены. Целое ведро: чашка из него была бы не лишней.
Р. Хаусман. Вера Бройдо. 1931
Прохаживаться и простаивать, глазеть и ждать – вот и забрезжил день. Щуриться ему навстречу. Посматривать на юг. Там, впереди, где тёмная полоска обретает продолговатую форму, вытягивается в цепь, цепь холмов. Ибица. Ещё с полчаса. Прибытие состоится в предписанное время.
Яркий блеск прорывается с востока: солнцу пока ещё рано. Но скоро оно просияет над водой, озаряя земные холмы. Зубцы и горбы скользят всё ближе, слегка подёрнутые солёным воздухом. Малышка, Гал – пялятся в ту сторону. Из-за спин позеленённых холмов то и дело выдвигаются другие, всё новые. Что это там впереди? Скалистая глыба, на ней маяк, маленьким островком предстоит перед большим островом. Всё утыкано лёгкой древесной порослью, странной для Средиземного моря.
Там и сям между стволами белеют домики.
Пора, пора. Гал спускается на нижнюю палубу – разбудить Ару. Она делает медленный поворот головы, глазами недо-веряет, взирая на него пре-зренно. Забытый, теперь по пробуждении он возвращается в её воспоминания. Пора. Снова и снова пора, это страшит, это разрушительно в своём наступлении и мимошествии. Она проводит правой ладонью по вискам, опираясь на левый локоть, встаёт против воли. Пора. На палубу они поднимаются вдвоём. Под прохладным дуновением бриза Ару пробирает озноб: она дрожит и от вида, сон позади, но длится. Здесь мне предстоит в ближайшем будущем быть третьим лицом. БЫТЬ? Стану.
В это мгновение, в тот же момент времени над полоской острова пролетает оранжевая светлость, во вращении которой отображается маленькое местечко вокруг порта. Небо над ним окрашивается розовым. Прибытие – это не исполнение, беспечное прохождение между скалами и течением вод. Мимо скользят корабль, остров и ожидание. Всё больше и устойчивее становится земля, дом и дерево. Выходят из забытого сна.
Ещё один маленький остров. Теперь «Сьюдад де Махон» поворачивает направо: ревёт гудок паровой сирены. Как по приказу выходит справа от бухты маяк, слева над скалистым берегом две башни, стены высокой кладки, всё это растягивается, уплывает от самих себя и от своего удаления. Вокруг мола угол, конец прорисован входными огнями, раскрывается белёсая, розоватая раковина улитки, составленной из домов, – один поверх другого. Слоями лежат кубики домов между зубчатыми завитками старой крепостной стены, которую превосходит крутая башня старой церкви. Шесть часов утра с четвертью.
В великом удивлении вздымается город.
Выжатые кораблём, вышедшие по могучему приказу повелителя Делай-Так, тела трёх лиц после плавания по морю ещё покачивает, в ушах всё ещё слышится металлический грохот вращения винта, осознанное бытие ещё едва ли обрело своё истинное имя, из первого, второго и третьего лиц с отставанием возникают люди, Гал, Малышка, Ара уже наличествуют или только хотят казаться таковыми. Новая ситуация ещё не обрела настоящего времени.
Предаёшься любопытному встречающему другу, который несёт первые заботы, о животах, которые пусты, и о потребностях в покое, которые переполнены. Вещественно думаешь посидеть, попить, поесть. Пойти поесть.
Спотыкаясь как слепые, немые, глухие, отчуждённые от Раньше, враждебные по отношению к Теперь, они хотят только сесть и посидеть. Сидеть, омытые привычками Делать, Принимать, Самохотеть. В запертые уши ломятся разговоры о багаже и о despacho[10] или как это здесь называется, и что потом надо пойти в буфет «Фонда Марина».
Ступить в пустое, побелённое помещение, несколько круглых столов и стульев в полутьме. Сели. Вокруг старой мраморной столешницы. Что кельнер называется mozo, мы уже знаем. Лео заказывает. Через несколько минут парень приносит четыре большие, зауженные книзу стеклянные чашки с коричнево-серой бурдой, якобы кофе.
– Но вы должны познакомиться со здешней выпечкой для завтрака, энсаймадас. Малышка, идём со мной, купим несколько.
– Что это такое, что ты говоришь?
– Энсаймадас.
– Энсаймадас.
– Это своего рода витушки, только гораздо легче, сверху посыпаны ванильным сахаром. Очень хороши.
– Да идите уже.
Лео, Малышка уходят.
Гал:
– Который час, Аранка?
Смотрит на наручные часы.
– Полседьмого.
Сидим молчком, как школьники, в тёмном уголке. Ничего не видим. Ждём.
Малышка с нашим другом идут вдоль порта, низкие белые домики, отграниченные с фасада поперечной дорогой. Слева домики вроде как одноэтажные, а справа вроде как двух- и трёхэтажные. Ничего особенного. За углом налево. Если поднять глаза: за высокой крепостной стеной верхний город.
– Здесь направо.
Открывается широкая улица. Трёхэтажные дома. Стиль мастеров-каменщиков.
– Это paseo[11] Вара де Рей, главная улица Ибицы.
Где-то там в центре есть памятник (и почему Denkmal, зло, лучше было бы Denkgut, добро)[12]. Неразбериха из нескольких женских фигур, а наверху посерёдке мужчина, замахнувшийся саблей. Удивляться надо незаметно.
– Вот мы и пришли, panadería[13].
За полузакрытой дверью полутьма, сонное пространство. Лео покупает полдюжины энсаймадас, продавец завернул их в шёлковую бумагу и вручил Малышке.
– Похожи на берлинские улитки.
– Да, только вкуснее. Идём.
Идут назад.
– И вовсе здесь не тепло, совсем даже унылая погода.
– У нас дожди уже неделю, но это совсем не так, как в Германии. Тут никогда не льёт целый день. Тем более сейчас, в конце марта, дожди редкость.
– А что поделывает Ядя?
– О, она ещё наверняка спит, но в целом у неё всё хорошо. Спасибо.
Энсаймадас и впрямь хороши, очень лёгкие, а кофе из цикория, в нём много воды и мало сахара. Но и стоит всего десять сантимов за чашку.
– Здесь любой напиток стоит десять сантимов. Вы ещё увидите.
Это приблизительно три пфеннига. Не деньги.
– Здесь всё пока что намного дешевле, чем в Барселоне. За сто песет можете получить пансион на целый месяц. Кстати, сколько вы платили на улице Бокерия в отеле «Европа» и как вам там понравилось?
– Семь песет, и еда была очень хорошая. В виде комнаты нам достался целый зал с альковом.
– Когда я просыпалась, я подолгу смотрела на большой-большой чёрный шкаф и на просторную террасу за окном. Церковный колокол звонил пинг-пинг-пинг, совсем не так, как в Германии. И каждое утро в коридоре распевала criada[14], это звучало совсем иначе, чем мне когда-либо приходилось слышать, – сказала Малышка.
Но Ара и Гал имели не такие приятные воспоминания.
Так течёт неспешно время, оно старается, но так и не набирает себе истечения: всё лишь обломки слов.
– Мы платили всего пять песет, потому что у них была перестройка.
– Да они и сейчас ещё перестраиваются.
– Ну, тогда это было потому, что ещё считалась зима, не сезон. А как вам понравился город?
– О, совсем по-американски, с avenidas[15] и с шумом по вечерам от этих громкоговорителей. Гораздо современней, чем Берлин. Мы были и в старой части города, очень примечательно, эти белые узкие переулочки.
– А вы видели собор, iglesia[16] де ла Саграда Фамилия?
– Нет, дотуда не дошли. Но зато видели la plaza[17] Каталунья. Мы тогда были вечером в народном кабаре, у Хуанито эль Дорадо, пыльный сарай, но певицы фламенко и танцор, сказочно. А вы там были?
– Нет, мы не могли оставить Ассара одного в отеле.
После ночи стояния на корабле, сидения в буфете «Фонда Марина» так хорошо пройтись. Хорошо размять ноги. Твёрдая земля под стопами. Нет людей. Пусто, пусто. Слишком раннее утро. Поглазеть по сторонам: порт, большой прямоугольник воды. Справа ограждённый плоскими волнистыми холмами, окроплёнными пятнами деревьев.
Р. Хаусман. Вход в дом, г. Ибица. 1933–1936
– Сейчас ещё рано, а вот позже вы увидите местных женщин. Ибицианки носят такие костюмы – пять или шесть юбок одна поверх другой, на плечах шарф, локоны как у пажей, их здесь называют risas. И косы. Много побрякушек на груди, но золотых.
И вот мы втроём (или вчетвером) осматриваем paseo Вара де Рей.
– У вас же есть с собой деньги, или у вас банковский счёт?
– Счёт у нас в «Сосьете Женераль» в Париже, а в Барселоне мы были в «Кредит Лионнез». А здесь у нас ещё ничего нет.
– Тогда идите в «Кредито Балеар», я вам сейчас покажу. Вы потом его сами легко найдёте.
Morne batisse[18].
– Так, а теперь я покажу вам почту, los telegrafos, как здесь говорят.
C зелёными лавочными дверьми выглядит скорее как магазин.
Но что можно увидеть новичку, простоявшему бессонную ночь на палубе, когда перед глазами тянется сплошь всё незнакомое, неведомое и невиданное? Усталая сонливая невосприимчивость, ограниченный взгляд отворачивается в себя. И слух невольно ограничен: то ли это paseo, то ли alameda[19], наименование наименее знаемо. В пустой прохладе утра. До чуткости чувств ещё далеко, она не здесь. Кто знает, увидимся ли мы снова на зелёном бреге Шпрее. Я думаю, не-е. Pero aqui, no somos ya presente[20].
Плестись рядом с Лео, куда? Всё вперёд к поперечной улице, которая ограничивает paseo с юго-востока. Желудок больше ничего не отражает: он не может опомниться от изменившейся еды.
– А вот и despacho, здесь оставляют все вещи, и потом, позже, когда вы сделаете покупки, вы можете всё оставлять здесь.
Ты всюду, только не там, где стоишь или идёшь.
Прямо из Вчера шагнуть сюда, в эту хромоту, которая ни Сейчас, ни Потом.
Мы спотыкаемся о шаги, которые должны сделать завтра.
Вечно синий юг – он серый, туманный, без блеска. Не свет и не тень – если бы Гал мог говорить на ибиценко[21], он бы сказал: bruine. Неподвижно недвижимо замерло здесь всё. Финиковые пальмы в больших ящиках, наполненных землёй, перед Альгамброй похожи на зелёные половые тряпки, свесив свои растрёпанные листья-опахала. Сидеть, в протяжённом времени, которое не хочет проходить. Avenida несколько оживилась: заходили люди, задвигались редкие повозки. С высокими колёсами, влекомые мулами. Мужчины почти все в чёрном. Белые парусиновые туфли и раскидистые соломенные шляпы.
– Вот такие альпаргаты, как называются эти туфли, вам надо заказать сейчас в Сан-Антонио, их сделают по мерке, подошвы из конопли выдерживают три месяца. А вот кожаные башмаки вы здесь износите на известняковой почве быстро. Я только сегодня, это в вашу честь, надел настоящую обувь.
Что ещё? Неужели больше никогда не наступит половина одиннадцатого?
Уже не знаешь, куда девать эти ноги! Ещё в camión[22] снова придётся сидеть. Просиженное утро. Нечто вроде: пустое, но загадочно наполненное сам не знаю, чем и как – медленно и молниеносно проходит впереди, скрываясь сзади за углом.
Глупость будничного положения. Делаешь вид, будто что-то делаешь. Каждому хотелось бы делать что-то другое. Здесь ещё плавают вокруг речевые обрывки языка, который звучит, непонятый, впустую, если звучит. Разве что выговор. Он частично гортанный, частично живенький. Но от этого не становится более понятным. Мысли блуждают. Бессвязно. Что уж тут думать, когда сидишь, прождав битый час. Ждать. Чего-то неизвестного. Но не отношений, готовых к отношениям.
То поменяешь положение рук на коленях, то обопрёшься о стол или перекинешь левую ногу поверх правой.
Неисповедимы пути Господни, но сам Он выводит их великолепно. Пора было бы уже сходить пописать. Но и это бы не помогло. Чудесно лишь, что конец всё-таки наступает, когда всё доходит до края пустыни выдержанной скуки.
Мера, конечно, однажды пробуждается. Всё имеет один конец, только у колбасы их два. Так и приходишь к концу.
Если ситуация восстанет – да этой ситуации конец, всё позади. Какие продолжения наших жалких поражений превратятся в триумфы путём восстания через происходящее, когда происходить нечему.
Однажды всё проходит, это однажды постоянно: оно сейчас.
Идём к despacho, перед ним стоят три более или менее старых автобуса. Один идёт в Сан-Антонио-Абад. На него мы и грузим чемоданы и сумки. Шофёр, толстоносый кучерявый мордоворот, неприятный тип, зовут дон Рафаэль. Уж точно не ангел.
Трое с Лео рассаживаются по местам, дон Рафаэль садится за руль, несколько раз предупредительно дудит – мол, отправляемся. Вдоль paseo. Потом поворот направо, длинная аллея платанов. По правую руку порт. Мимо. В гору, среди пустых холмов. Красная земля, много камней. Первые смоковницы, ещё мало светло-зелёной листвы. По краям carretera[23] низкие стены белокаменной кладки. В горбатой местности белеют там и сям поодиночке каменные кубики: крестьянские дома.
Camión едет в гору под серым по-северному небом. Земли тут мало, всё больше скалистый известняк. В нём мелкая растительность. Фиговые и миндальные деревья. А это что здесь? Крепость? Четырёхугольный короб. При нём что-то вроде колокольни. Портик. Да это же церковь. Iglesia де Сан-Рафаэль. Отсюда под гору уходит просёлочная дорога, шофёр сбрасывает газ, автобус быстро катится вниз. Дорога прямая, тянется прямиком километров девять. Ни души, ни машины. Иначе – как бы он затормозил? Ведь несчастье скачет быстро. Деревья слева наращивают число. По правую руку на фоне холмов показалась цепочка белых домов. Горка кончается, автобус замедляет каченье. Опять даёт газ. Едем под высокими платанами. Снова появляются дома, близ дороги, по правую руку. Слева проблески воды: бухта Сан-Антонио. Всё больше домов, ещё ближе к дороге, поверхность воды по левую руку становится шире, дорога резко сворачивает: в узкий стометровый calle[24] на подъёме, автобус останавливается.
– Приехали.
Медленно, на одеревенелых ногах, выходим. Вокруг стоят местные и несколько иностранцев. Говорят по-немецки, по-испански, по-английски. Достав из кармана несколько готовых мыслей.
– Я попрошу присмотреть за вашим багажом, не беспокойтесь. Потом пойду с вами к пансиону «Мирамар». Подождите минутку.
Звякают церковные колокола. Двенадцать часов пополудни, двадцать восьмое марта. Тысяча девятьсот тридцать третьего года.
Ты веришь, потому что ты хочешь верить, что ты веришь, а причина не имеет значения.
La isla blanca далеко от дома, «дом» перестал существовать, чтобы его заменили на эту точку мира, которая из поколения в поколение предана традиционному ходу и не может выдвинуть или предложить собственную жизнь.
Всё здесь спит, обычаи, дома, мужчины и женщины, приятный, узко ограниченный сон, и только пришлые чужаки грезят или делают вид, что грезят о вещах, способных заменить им дело, которое они заведомо потеряют или потеряли.
Воображение – это всё, или воображение – это ничто, но всё-таки воображение должно быть, однако становится лишь псевдо, иллюзией и кичливой глупостью. Даже воображение должно уметь точно представлять, чего следует хотеть, а этот прибитый сюда жалкой ненавистью человеческий обломок представляет Ничто, представляет собой ничто, утонувшее в бездонных расчётах, как выдать чеки без покрытия или переводной вексель, когда всё уже истрачено.
Давно истрачено.
И веришь, что ещё надо верить, будто в это верят, хотя никто не верит. Не верит даже, что отныне нет ничего, чему верить, когда неверие прикрыто сомнениями.
Отныне это долгое будущее, лишённое настоящего.
Сюда они бегут, истинные аутсайдеры, из домов, белая и тёмно-коричневая замкнутость которых им ничего не говорит, а здесь эти отверженные сбиваются в группы, которые симулируют симпатию, дружбу и готовность помочь, чтобы тут же распасться на махинации и возможности выгоды: растоптанный творог становится не твёрже, а только жиже.
Но над всем этим черно маячит грозный знак, свастика, которая ни на малейший миг не упускает их из своей хватки.
Хоть кричи.
…жизнь на острове, окружённом морем воды. Все эти люди, они играют, как будто они (они ли?) курортники, скоро они радостно уедут (уедут ли?) домой, вот только слегка затянулось их пребывание здесь.
Thalatta, thalatta[25], что знают эти люди о тебе, вода? Имеют ли они – (нет, они не имеют) океаническое чувство? Лао-цзы говорит: «Будь податлив, как вода», – а они как из негибкого дерева. Только это и держит их на плаву.
Вот они едят, вот они вычерпывают еду ложками, вот они пьют красное вино, вот они сидят, вот они говорят, они рассуждают (я куплю себе участок), так практично будет вложить деньги в этот остров, окружённый водой, тут едва ли знают, что такое деньги. (Или время.)
Вот они идут гулять, вот они идут купаться, вот они говорят глупости, вот они проводят время, mataren el tiempo[26], только бы не замечать, что они уже убиты. Девяносто восемь раз за двенадцать часов читаны газеты, слушано радио: что там сказал Адольф Гитлер? (Какое нам дело до этого, мы здесь в отпуске. Вот.)
Если вспомнить, у меня в Берлине пили лучший мокка. Четырнадцать квадратных метров стоит всего шесть песет, это дёшево. Мои дочери были знамениты, как и наш пансион в Глинике. Они все три замужем.
Я вас уверяю, у фюрера генцианово-голубые глаза.
Will you stay for long? Don’t forget, you are here at a German’s. La vie est bonmarché ici[27]. Езус-Мария, это ж я сделал из него человека, он же был кукла. Quieren V.D. comprar una casa. Mozo, dame pronto un café[28]. Этот? Это принц Лёвенштайн. Нет, его зовут Мейер. Добрый день, до чего же чудесная нынче погода. Её мать играет на клавесине, но она спит со всеми испанцами. Говорят, она украла у него много драгоценностей. Одолжи мне на несколько дней двести песет.
…жить на острове, окружённом морем воды, так и жить себе, поживать.
Однажды всё это было смотрибельно-достопримечательно, холмы, леса (это не леса, а лишь группы деревьев), однажды всё это было: море. Thalatta, Thalatta. Ветер веял над Ибицей, которая должна была стать хвойным островом. Питиуссаи. Только волны делали своё дело, больше ничего.
Y piensen V.D. esta gente, estos extranjeros son tan pobres, los campesinos los han visto comer las habas en el campo, totalmente crudas[29].
Только волны делали своё дело, больше ничего. Nada mas[30].
Всё кафе заставлено круглыми столами и деревянными стульями, тёмно-серое, прямоугольное, безлюдное. Напиток, в двух стаканах на столе, это только так говорится напиток: ничто, пустой звук. В этом ящике теней потом будут люди, так, как я сейчас с Вами, которой здесь нет. Мы говорим беззвучно, улыбками. Прежде всего – краски, их четыре: охра, тёмно-сине-серая, тёмно-коричневая, серая. Забивает все тона, или гасит. Почти каждый звук падает в пыль.
Двое молодых людей направляются ко мне, вот этот в сером костюме, бесцветное лицо, а другой в тёмно-коричневом костюме, тёмные волосы обрамляют улыбчивое лицо. Они отвели меня на задний план, заверили, что знают меня, что я дадаист. Сидя за маленьким столиком, говорят:
– Вы должны принять участие в программе, вы будете танцевать[31].
Я удивлён, тут в кафе есть один боковой уголок, вроде второго маленького помещения. За длинным столом сидит девушка, круглое лицо блондинки со вздёрнутым носом, острыми глазами, волосы – русый ворох вокруг головы. Она сердита, встаёт, смешная маленькая толстушка, говорит:
– Никакой вы не дадаист.
За длинным столом в тени сидят ещё трое молодых мужчин. Но я-то дадаист. Молодые люди не сомневаются в этом. Я развеселился. Девушка неслышно настаивает на том, что я – это не я. Она знает меня лишь по старым снимкам. Вынимаю монокль из кармана, вставляю в глаз, левый глаз, так, улыбаясь, наклоняюсь вперёд, то есть пусть она видит, это я. Она видит и меняет своё мнение, идёт на уступки и исчезает, становится невидимой.
Сажусь за стол, вот стоит кельнер, чёрный, салфетка перекинута через локтевой сгиб, говорит:
– Что у вас было?
Я не знаю, чего он хочет, он повторяет: что у вас было? Ах, да, он имеет в виду «напиток», я так и отвечаю. Кельнер:
– Поскольку вы это не оплачиваете, ведь вы в программе, то если вы хотите получить свои деньги назад, вам придётся долго ждать или чаще заглядывать к нам, хозяин скупой, он подолгу не платит.
Да, а разве будут люди, приглашённые? Позже. Перед самим кафе, если не считать нашего уголка с длинным столом, я не вижу ничего кроме зримой тьмы.
Альберт встал и читает невразумительные слова, на стене в углу, по маленькой бумажной программке, он держит её в руке, смотрит на неё с улыбкой.
Первый молодой человек говорит:
– Ну Альберт… дуд-рс-бр-лм, – я его не понимаю.
Я встал, стою перед маленьким круглым столом, предыдущим, мне дают программу, кусок желтоватой бумаги, не картон, просто такая грубая бумага, что крепко держит сама себя; на ней напечатана программа. Заголовок намалёван от руки, светло-жёлтым; большими буквами. Я третий сверху, всё по-немецки, но как-то всё равно нечитаемо. Только вот тут что-то стоит: “Il dansera… de danses de VEULERIE…[32] и ещё что-то в том же духе. Итак, я говорю себе, это будут неприятные танцы, Veuleries публике не понравится.
Я вижу укрытую тенью массу сидящих, опираясь на локти, людей, которые ещё не пришли. Veulerie, естественно, дадаистский танец. Итак, я держу в руке бумагу, смотрю на неё, неприятные танцы, меня это веселит. Я не буду этого придерживаться. Я станцую мужчину, испытывающего страх перед НЕЧТО. Подобрать для этого подходящую граммофонную музыку, у них ведь должен быть здесь граммофон. Мужчина, который боится ЧЕГО-ТО. Я бы сам написал для этого музыку, в ней бы слышалось что-то вроде пения сирен. Мужчина поднимает голову, а я при этом буду петь, или выть, чатт, чатт, чаттатттат, татт, ооххонснх лёуииии, мужчина боится ЧЕГО-ТО, danse de veulerie, он возлагает ладони на темя, смотрит вверх, от страха у него подгибаются колени… улыбаюсь… я; глядит, исказившись от страха, вверх…