– О, да ты жив, Волузий? – спросил изумленный Луций Кантилий.
– Не знаю, на счастье или на беду, благородный Луций Кантилий, но я уцелел в этой резне, – ответил юноша, а потом прибавил: – Клянусь Марсом Мстителем, то было не сражение, а сущая бойня. Мы не могли ни нападать, ни защищаться, окруженные врагами да туманом, по колено увязнув в болотной тине и в воде; мы были уверены в поражении прежде, чем схватились врукопашную. О, да будут маны[16] милостивы к душе консула Фламиния, но это, конечно, из-за его надменности нанесено тяжелейшее поражение нашей родине. Ну, а теперь, раз уж нумидийцы оставили меня невредимым в этом аду, позволь мне пойти к матери и утешить ее после ложного объявления о моей смерти.
– А я пойду с тобой, если позволишь, ведь я провожал ее, безутешную, домой и только что оттуда вышел, – сказал Луций Кантилий.
Волузий на это ответил:
– Спасибо тебе и за прежнее твое сострадание, и за теперешнее. Пойдем в дом, и да поможет нам Квирин, покровитель Рима.
И они отправились к Аргилету. Вдова Волузия жила вместе с мужем и сыном, пока один из них не умер, а другой не ушел на войну, в трех спальных комнатушках в большом доме возле Аргилета.
Римские инсулы отличались от других жилищ тем, что собственно дома служили жильем только одной семье, главным образом собственникам. Большой дом, инсула, сдавался в аренду нескольким семьям да еще лавочникам всякого рода.
У простолюдинки Волузии не было за душой ничего, кроме маленького имения на этрусской территории, соседствующей с Римом; она жила в тех трех арендованных комнатушках, расположенных на втором этаже дома, а так как после смерти мужа и в отсутствие сына она не могла найти желающих работать, и притом прибыльно работать, в имении, на котором уже тяготели долги, то для обеспечения собственного существования ей пришлось выучиться искусству мастерицы, изготовлявшей те вышитые каймы, которые служили для украшения краев палл[17], стол[18] и женских туник, а также перевязей и жреческих повязок.
А так как Волузия стала очень искусной в этом ремесле, то случилось, что слава о ее мастерстве дошла до одной благородной матроны, Генуции, матери одной из весталок; Генуция рассказала о Волузии своей дочери, а та – другим жрицам богини Весты, своим товаркам. Так Волузия стала поставлять бахрому и ленты, которыми украшали головные повязки весталки.
На пути к Аргилету Луций Кантилий и оптионат Гай Волузий обсуждали между собой, как лучше объявить бедной женщине о ее великой удаче и возвращении сына, которого посчитали погибшим, чтобы радость не погубила ее, как то случилось с Максимой Апулеей. В конце концов они решили, что первым войдет в дом Луций Кантилий и будет стараться подготовить Волузию ко встрече с сыном, а в подходящий момент тот устремится заключить в объятия свою мать.
Приблизившись к дому, Луций Кантилий вошел в портик, пересек атрий и направился к лесенке, что вела в коридор, в глубине которого находились комнаты Волузии, а оптионат следовал в нескольких шагах за ним; на душе у него было тревожно и трепетно.
Но все же, подойдя к лесенке, Луций Кантилий остановился на ее последней ступеньке и вдруг, прислушавшись, уловил звуки мужского голоса, возбужденно говорившего в комнате Волузии.
– Да ну же, женщина, – угрожал неизвестный гость, плохо выговаривая латинские слова, – ты не скажешь, во имя своих богов, уверяю тебя, не скажешь.
А женщина твердым голосом отвечала:
– О, скажу, варвар, нечестивец… Клянусь тебе, клянусь непорочной Юноной Луциной, что ни твои угрозы, ни мое горе, сколь бы огромно и невыносимо оно ни было, меня не остановят. Я завтра же пойду к верховному понтифику и расскажу про твои ужасные козни.
– Женщина, не вынуждай меня… Чем быть раскрытым и осужденным, я предпочту… Ты меня поняла?
– А ты понял, что я ничего не боюсь? Да, я несчастная мать, но из-за этого я не стану плохой гражданкой, я исполню свой долг…
– Здесь, в сумке, – сказал мужчина потише и более мягким голосом, – лежат пятьсот полновесных серебряных денариев…[19] после я дам еще – в награду за молчание…
В это мгновение появился Гай Волузий, на юношеском лице которого отражались чувства гнева, негодования и страха, когда он услышал обрывки этого диалога, и Луций Кантилий с трудом удерживал его от стремления неожиданно ворваться в комнату матери. Гай дрожащим голосом сказал вполголоса товарищу:
– О боги! Кто он такой? И за какое преступление он хочет купить молчание матери? Во имя Вулкана, пусти же меня!
– Стой… Погоди, заклинаю тебя Юпитером Громовержцем, – прошептал Луций Кантилий, – замри и молчи…
И оба тревожно вслушивались, стараясь уловить, о чем говорит незнакомец в комнатах Волузии.
– Забирай свои деньги, нечестивец… Все золото мира не заставит меня молчать!
И тут из комнаты донесся стук сумки с деньгами, которую Волузия, очевидно, швырнула на пол.
– Будет лучше, если ты умрешь, – негромко, но страшным голосом сказал мужчина.
И в то же самое время Волузия закричала от ужаса, потом из комнаты донеслись шум возни борющихся людей, стук падающего табурета и новый крик женщины:
– На помощь! На помощь!
– Я здесь, я здесь, мама! – воскликнул Гай Волузий и, обнажив короткий меч, ворвался в комнату матери; за ним поспешил Луций Кантилий, в руке которого сверкнул клинок кинжала.
Вот какую картину увидели друзья: Агастабал – потому что это именно он угрожал жизни Волузии – преследовал с веревкой в руках, на которой была завязана затяжная петля, бедную женщину, устремившуюся к двери, из которой как раз появился ее сын.
И тут комнату снова наполнил громкий, резкий, ужасный крик. От неожиданности глаза матери страшно расширились, она увидела сына, протянула было к нему руки, потом в испуге попятилась, словно увидела перед собой призрак, и, запинаясь на каждом слоге, воскликнула:
– Мой сы-но-чек… мой сын…
Больше Волузия ничего не сказала, а Гай прижал ее к груди и стал целовать в губы и в щеки; она же, затаив дыхание, безмолвно замерла в его объятиях.
В тот миг, когда Гай Волузий и Луций Кантилий вбежали в комнатку, место действия только что описанных событий, Агастабал, быстро оценив невозможность сопротивляться двум неожиданно появившимся вооруженным молодым людям, метнулся к окну, выходившему на улицу, вцепился обеими руками в подоконник и легко вспрыгнул на него со свойственным нумидийцам проворством; потом он перекинул тело наружу, осмотрелся и разжал руки, упав на проходившую под окном улочку.
Окна во вторых этажах римских домов находились невысоко над землей, так что карфагенянин смог приземлиться на ноги, не причинив себе никакого вреда. Луций Кантилий бросился к окну, намереваясь поразить Агастабала кинжалом или, по крайней мере, схватить его, но тот, быстро придя в себя после прыжка, моментально пустился бежать.
Тем временем Гай Волузий осторожно усадил свою мать, остававшуюся неподвижной в его объятиях, на деревянный табурет, еще надеясь, что она находится в обмороке; он хлопотал и хлопотал вокруг матери, пытаясь вернуть ее к жизни, пока не ощутил холод, быстро охватывавший конечности; и тогда Волузий в отчаянии, борясь с усиливающимися спазмами, закричал:
– Мама, мама! Это я… я, твой сын… Волузий! Это я, твой сын, мама!
Луций Кантилий, следивший за исчезающим Агастабалом и скрежетавший зубами от гнева, обернулся к жалостной группе, которую составляли умершая мать и остолбеневший сын, который еще не мог поверить своим глазам и не находил в себе смелости осознать свое несчастье. Луций, взволнованный совсем другим, спросил друга:
– Так что же это была за тайна, которую твоя мать унесла с собой в могилу?..
Подняв наполненные ужасом глаза на Луция Кантилия, несчастный Гай Волузий дрожащим голосом сказал в тупом оцепенении:
– Но, значит… она… мертва… Мама… Она и в самом деле мертва…
Кантилий, мрачный, молчаливый, стоял, сложив на груди руки. А несчастный юноша разразился мучительными, безудержными рыданиями, душераздирающе вскрикивая:
– Мертва?!.. Мертва?!..
Выкрикивая это, он упал на бездыханное тело матери и, обхватив обеими руками ее голову, покрывая ее лицо горячими поцелуями, рыдая, срывающимся голосом восклицал:
– О бедная мать! О моя бедная мать!
Если бы некто, попавший в Рим через Кверкветуланские ворота во времена только что описанных событий, прошел всю широкую и великолепную улицу, прорезавшую район Табернола, а потом повернул к Форуму и площади Комиций, то поблизости от двух названных площадей открылся бы обширный перекресток, образованный Священной дорогой и пересекавшей ее Новой улицей, которая шла от Форума к Капитолию. Придерживаясь левой стороны и не входя на Новую улицу, пешеход на углу, все с той же левой стороны Священной дороги увидел бы старинный дом в простом и строгом этрусском стиле. Когда-то здесь находилась резиденция царя жертвоприношений, то есть жреца, распоряжавшегося процедурой принесения жертв; их в давние времена приносили цари, а потом здание отвели под жилье верховному понтифику и прочим священнослужителям, распоряжавшимся в Риме культовыми делами. Скромный портик, опиравшийся на два ряда простых кирпичных колонн, вел к входной двери, через которую попадали в вестибюль, где днем дежурил раб-привратник, а по ночам спящего в соседней комнатушке привратника сменял огромный эпирский пес. Из вестибюля можно было попасть в атрий, исполненный тоже в этрусском стиле, вокруг которого шла кирпичная колоннада; посреди атрия находился имплювий, нечто вроде цистерны для сбора стекающей с крыш воды, и располагался алтарь пенатов[20]. По обе стороны колоннады помещались восемь небольших комнаток, предназначенных для жилья прислужников и низшего жречества, обязанного оставаться под одной крышей с верховным понтификом. В глубине атрия, с правой стороны от входа, маленький коридор вел в перистиль, обширный открытый дворик, вокруг которого шел портик, поддерживаемый 32 кирпичными колоннами. Вдоль задней стены атрия, также с правой стороны, находились две комнаты: одна была предназначена для библиотеки и архива священных книг, другую использовали под склад священных одежд и культового инвентаря.
С правой стороны перистильного портика можно было попасть в покои верховного жреца; с левой же стороны шли комнаты, служившие жильем, а одновременно и канцелярией авгуров, гаруспиков[21], фламинов[22] и других жреческих коллегий. За перистилем виден был просторный зал, предназначенный для общих собраний жрецов; из него попадали в обширный сад.
Такова была резиденция верховного римского понтифика в 537 году от основания города, и хотя дом этот не сверкал украшениями, не блистал мрамором, мозаикой, картинами и дорогой обстановкой, был он одним из самых великолепных и просторных в Риме. В те времена греческие архитекторы и скульпторы еще не проникли в город Квирина, чтобы грубые и бедные кирпичные домики потомков Цинцинната, Манлия Курция и Фабриция превратить в великолепные мраморные дворцы надменных и женственных победителей азиатских владык.
Через восемь дней после описанных в первой главе событий, около полудня, многочисленные граждане, собравшиеся под маленьким портиком и в протирии жилища верховного понтифика, вели серьезный разговор о положении в стране. По разнообразию их одежд и отличий среди них можно было узнать представителей многочисленных жреческих коллегий Рима. Восемь из девяти самых могущественных и самых уважаемых авгуров преклонного возраста и сурового вида выделялись своим внешним видом. От других их отличала тога претекста, обрамленная снизу широкой пурпурной полосой; у некоторых из них, принадлежащих к патрицианскому сословию, под тогой, в которую они заворачивались с большим старанием и грацией, на подъеме ноги, стиснутом пурпурными шнурками, видна была латинская буква С на серебряной пластинке[23], служившей пряжкой; эта буква означала, что граждане эти принадлежат к сенаторам.
Кое-где прохаживались, оживленно разговаривая, фламины Юпитера, Марса и Квирина, а с ними фуринальский[24] и карментальский[25] жрецы, священнослужители Флоры и Помоны[26]. Голову каждого из них покрывала остроконечная шапка, называвшаяся апекс. А несколько салиев[27], фециалов[28], гаруспиков вели оживленный спор с лавинальским фламином и двумя децемвирами Сибиллиных книг[29].
Позади этих жрецов разного возраста и ранга, держась в почтительном отдалении, разговаривали между собой вполголоса несколько служивших жрецам чиновников, в том числе четыре секретаря верховного понтифика. С одним из них мы уже познакомились; это был Луций Кантилий, молодой человек всаднического сословия, который по протекции и по просьбе своего знаменитого рода, известного привязанностью к вере предков, был приписан к немногочисленному кругу избранников, посвященных в религиозные обряды, чтобы позднее ему легче было добиваться достоинства верховного жреца Юпитера, Марса или Квирина. В перистиле, кроме слуг верховных жрецов и рабов, под колоннами стояли эдиты, или храмовые сторожа, тубикинии, в обязанность которых входило оповещение народа о решениях жрецов, пулларии, хранители священных кур, заклинатели, караульные, антеамбулоны, которые в праздничные дни расчищают дорогу жрецам, и, наконец, предшествующие фламинам ликторы.
– Чем больше гадания и предсказания кажутся неблагоприятными для Республики, – говорил один из децемвиров Сибиллиных книг, – тем ревностней, по моему мнению, надо советоваться со священными книгами, которые всегда в самых ужасных ситуациях своей мудростью помогали римскому народу.
– Да, верно, с помощью Аполлона Карментальского; нам надо устроить эту церемонию под руководством верховного понтифика, – вмешался Лукреций Кассий, фламин Марса, дородный мужчина, потомок знаменитого рода Кассиев.
– Верьте мне, собратья, – говорил один из авгуров, – что, кроме зловещих пророчеств, предвещающих по дуновениям ветра и полету птиц великие беды, наблюдаются неслыханные чудеса, вестники новых несчастий и мук.
Все присутствующие умолкли, и многие задумались, а некоторые даже побледнели.
– В Капене, – продолжал через несколько мгновений авгур важным и меланхоличным голосом, – в белый день видели две луны, в Цере два часа текла смешанная с кровью вода, в Пренесте, что невероятнее и чуднее всего, раскаленные камни падали с неба!.. Понимаете?..
– А ты видел эти чудеса, Спурий Карвилий? Если они должны служить нам предостережением и возвещать волю богов, то почему, спрашиваю я, они никогда не происходят в Риме, где бы все мы могли их видеть и слышать, а лишь в далеких от нас краях?..
– Как это?.. – спросил удивленный и обиженный авгур Спурий Карвилий. – Ты смеешь сомневаться, не верить и насмехаться?..
– Да не сомневаюсь я, не смеюсь. Я только говорю, что верить россказням суеверных людей, воспаленное воображение которых на каждом шагу видит опасности и пророчества, верить во всю эту чепуху – все равно что впасть в детство. Предостережение богов нам уже послано. Свидетельством этому являются наши поражения при Тицине, Требии и Тразимене. Но если мы и в самом деле обладаем волей и твердостью, как то пристало римлянам, то нам не следует пугаться бед, на нас обрушившихся, не следует падать духом – нам стоит лишь ублажить разгневанных богов и прийти на помощь оказавшемуся в опасности отечеству с бравой армией, которой будут руководить опытные и закаленные в воинском ремесле мужи.
Так говорил фламин Лукреций Кассий, не только ревностный почитатель богов-советников, но также и сторонник правды, муж, наделенный здравым рассудком. Видно было, что он не разделял предрассудков, столь глубоко укоренившихся в большей части римского общества, в особенности же среди простого народа. Слова его напомнили о консуле Клавдии Пульхре, который некогда приказал бросить в море священных кур, а также о несчастном Гае Фламинии, недавно погибшем в тразименских болотах. Лукреций Кассий, хотя он должен был бы скорее придерживаться фактов, чем обращаться к разуму, был, казалось, плохо информирован именно о том презрении, с каким эти полководцы относились к пророчествам.
Легко себе представить, какой переполох вызвали слова Лукреция среди собравшихся жрецов: не было ни одного, кто бы не встал и не возмутился смельчаком, посмевшим усомниться в силе предсказателей и в пророческой правдивости авгуров.
Шумную перепалку жрецов прервало появление ликторов, предшествующее приходу верховного понтифика Луция Корнелия Лентула, высокого, крепкого и полного сил, несмотря на его шестьдесят лет, человека с исключительно строгим, даже жестоким лицом, орлиным носом, черными глазами и седыми, коротко подстриженными волосами. Когда-то этот самый главный жрец был консулом; ныне же он занимал желанный многими и очень высокий пост верховного понтифика.
С прибытием высшего жреца разговоры утихли, и собравшиеся безмолвно и почтительно расступились в стороны, давая проход верховному священнослужителю, который, поприветствовав собравшихся кивком головы, прошел атрий и коридор, по которому попал в перистиль, а потом исчез за открывшейся перед ним дверью собственного жилища.
По его приказу вызвали секретарей жрецов, потом авгуров, фламинов, гаруспиков, а потом постепенно и всех прочих жрецов для общего совета, на котором следовало обсудить, сколько жертв приличествует предложить богам в дни всенародного бедствия.
Обсуждение длилось часа два, и только около сесты (три часа пополудни) верховный понтифик остался один в библиотеке; дав последние распоряжения относительно будущей церемонии, он встал с курульного кресла и вышел на улицу с двумя секретарями, Луцием Кантилием и Эреннием Цепионом с предшествующими, как обычно, ликторами, направляясь к Форуму.
– Ты печален и задумчив, – сказал Луций Корнелий, обращая ласковый взгляд на шедшего возле него с опущенной на грудь головой и хмурым лицом Луция Кантилия, – в твоем возрасте нельзя печалиться.
– Я?.. – ответил молодой человек, поднимая голову. – Да… в самом деле… задумчив…
– И о чем же ты думаешь? – спросил понтифик.
– О бедствиях родины…
– И только об этом?..
Внезапно лицо молодого человека покрылось ярким румянцем. Луций вздохнул и добавил, снова склоняя голову:
– Да, и о собственных своих бедах…
Корнелий Лентул приостановился и, внимательно глядя молодому человеку в лицо, сказал:
– Твои беды?.. О каких же это бедах ты говоришь? Расскажи мне о своих несчастьях, может, я и найду лекарство на твою печаль…
Шумная толпа, возвращавшаяся с Форума и заполнившая Священную дорогу, выручила Луция Кантилия из трудного положения, в какое его поставил вопрос понтифика.
Толпа состояла преимущественно из плебеев, присоединившихся к какой-то печальной процессии. Четверо ликторов и палач, за которым шли уголовные триумвиры[30], вели, очевидно, на казнь, за Эсквилинские ворота горожанина, бледного, в разодранной одежде, который со связанными руками двигался в самой середине этого печального шествия.
При виде понтифика и его свиты сопровождавшие процессию ликторы растолкали в стороны триумвиров, палача и приговоренного, шпалерами выстроив народ вдоль пути жреца.
– Кто такой? – спросил Корнелий Лентул. – Что за преступление он совершил, раз уж его приговорили к смерти?
– Зовут его Сильвий Петилий, – ответил один из горожан, и тут же наперебой заговорили почти одновременно другие:
– Он из Велинской трибы…
– Он жал хлеба на поле соседа…
– Тайком…
– Ночью…
– За это преступление его и приговорили к повешению…
– Этот бедный селянин обременен большой семьей, – говорили другие.
– Нужда заставила его воровать…
Люди эти, казалось, просили милости у понтифика, его заступничества за осужденного, но Корнелий Лентул только сурово сдвинул брови и отчетливо сказал:
– Жаль мне его, я опечален его участью, но в Законах Двенадцати таблиц написано ясно: «Всякий, кто ночной порой сожнет колосья на поле соседа, должен быть повешен». Вот его судьба. Только закон и справедливость должны править в Риме.
И, сказав это, он пошел дальше, оставив позади триумвиров и ликторов, которые в знак уважения к главному жрецу склонили свои топоры, обвитые пучками розг.
– О верховный понтифик, – воскликнул осужденный дрожащим и полным боли голосом, – если боги-советники милостивы к тебе, милостивы и милосердны к нашей славной отчизне, сжалься над моими бедными детьми и не забывай о сиротах после моей смерти!
Он еще не кончил говорить, как в толпе, вливавшейся в эти минуты на Новую улицу, произошло какое-то движение, и один из граждан крикнул: «Весталки!»
Гул прокатился по толпе, лицо осужденного вдруг ожило, зарумянилось, и в нем возродилась надежда, когда сотни голосов поддержали:
– Весталки! Весталки!
Пришел в волнение людской водоворот; те, кто только входил на Новую улицу, и те, кто уже находился на Священной дороге, сталкивались, как и те, кто спешил к Форуму и Грекостасу[31], а тем временем из уст осужденного вырвался громкий крик:
– Милости! Милости! По обычаю!
И многие голоса повторили за ним:
– Помиловать!.. Помиловать!..
На улице в самом деле показались две весталки, которые в сопровождении многочисленных матрон, патрицианок и двух ликторов направлялись в старинный храм богини Надежды, расположенный за стенами города, недалеко от Эсквилинских ворот, в том самом месте, где в 278 году римской эры Гай Гораций собственным мужеством сдержал атаку этрусков, в очередной раз напавших на Рим. Весталки эти должны были принять участие в церемонии, с помощью которой власти надеялись умилостивить богиню, дабы она отвратила столь страшную угрозу, нависшую над родиной.
На весталках были длинные белые туники, доходившие почти до земли; поверх них были накинуты широкие, обрамленные пурпуром плащи, прикрывавшие им головы и застегнутые у горла; волосы весталок стягивал суффибул[32] из белой шерсти, перевязанный узкой ленточкой, концы которого падали на плечи и грудь.
Обе девушки отличались яркой красотой, ибо условием принятия в священную коллегию весталок были физические достоинства кандидаток.
Одной из жриц Весты, оказавшихся в столь подходящий момент на Священной дороге, чтобы спасти жизнь Сильвию Петилию, была прелестная девушка лет двадцати трех, изящно сложенная, стройная и гибкая. Под широкой повязкой, опоясавшей лоб Флоронии, ибо таково было имя весталки, виднелись белокурые локоны; белой и розовой была кожа ее лица, между четких и правильных линий которого выделялись большие и очень красивые глаза, голубые, спокойные, поблескивающие как-то особенно живо. У светловолосой весталки были маленькие полноватые ручки; ее стройные ножки были обуты в изящные сандалии из красной кожи, вышитые серебром и стянутые на щиколотке кожаными ремешками. Какая-то нежная тучка сладкой печали, казалось, бросала тень на безмятежное личико Флоронии; тучка эта, однако, сразу же пропадала, как только на нем появлялась какая-то почти детская и по-настоящему сладкая улыбка.
Другая весталка, высокая и тоже красивая лицом, казалось, недавно переступила порог восемнадцатилетия. Густо-черные, блестящие, вьющиеся кольцами волосы выбивались из-под суффибула и падали на шею красивой девушки. Густые черные брови рисовались на высоком лбу Опимии (таково было имя девушки); из-под чудесно изогнутых в дугу бровей сверкали два смышленых, подвижных, светившихся каким-то фосфорическим блеском глаза; в их зрачках читались откровенное желание нравиться и жажда жизни. У Опимии были красивые маленькие пурпурные губы, может быть, немножко пухлые; кожа приобрела цвет золотистого загара; когда же она смеялась, то открывала два ряда мелких, острых, изумительно белых зубов.
Поразительно стройная шея больше разрешенной обычаями весталок нормы выступала над пряжкой, которой был стянут плащ. Под складками белейшего плаща, надетого Опимией, рисовались сладострастные формы пышной груди, которые еще больше усиливали красоты, достоинства и грациозность ее лица. Руки у Опимии были маленькие, угловатые, с молочно-белым цветом кожи, ноги – короткие, но элегантные.
Красивое лицо Опимии было полно жизни; по нему легко было угадать всю силу ее энергичного, страстного, любвеобильного существа.
При появлении весталок ликторы, сопровождавшие верховного понтифика, опустили свои фасции в знак почтения, а прохожие, без различия возраста и сословия, расступились, очищая для них проход. В этой толпе, всего какую-то минуту назад бывшей такой шумной, воцарилась глубокая тишина, и, когда Сильвий Петилий упал посреди улицы на колени, просительно вытягивая к весталкам руки и крича: «Милосердия! По обычаю!», один из уголовных триумвиров обратился к жрицам полным почтения голосом:
– Пусть пречистые девы скажут, случайной ли была их встреча с приговоренным к смерти Сильвием Петилием?
И свежие, звучные серебристые голоса весталок одновременно ответили:
– Случайной!
Конвульсивный смех, выражавший несказанную радость, вырвался из груди осужденного, его бледное, залитое слезами лицо прояснилось.
– Известно ли было вам, пречистые девы, что, выходя в этот час из храма Весты на Священной дороге, вы можете встретить преступника, которого ведут к месту казни?
Обе весталки в один голос уверенно ответили:
– Нет!
– Отвести осужденного в Мамертинскую тюрьму, – распорядился триумвир. – Обычай предписывает, чтобы ему подарили жизнь. Претор назначит ему другое наказание.
Толпа встретила это решение удовлетворенным гулом, который быстро сменился радостными криками и шумными рукоплесканиями. Сильвий Петилий, поднимаясь с земли, по которой он только что в отчаянии ползал, воскликнул возбужденно:
– Развяжите мне веревки, я хочу поцеловать край одежды моих спасительниц! Будьте благословенны, святые девы… Не за себя благодарю вас… Десять лет я сражался в легионах во славу Республики и ради ее защиты; смерти я не боюсь. Благодарю вас от имени моих детей, к которым вместе с жизнью отца возвращается их собственная жизнь…
Несколько рядом стоящих граждан развязали веревки, спутывавшие руки осужденного, и Сильвий Петилий, бросившись к ногам двух весталок и целуя им ладони, призывая на них благословение небес, умолял:
– Имена… Скажите мне имена священных жриц. Я хочу выучить их и с признательностью благословлять святых дев до конца своей жизни.
– Флорония и Опимия… Наставница и ученица священной коллегии, – раздались в ответ ему голоса многочисленных девушек и серьезных матрон, сопровождавших весталок.
– Пусть великие боги будут опекать вас здесь, на земле, и пусть примут вас в свой елисейский приют в число избранных, когда настанет последний ваш час! – воскликнул Петилий, почти теряя рассудок от избытка чувств. И, поднимаясь на ноги, готовясь вернуться вместе с триумвирами и ликторами в Мамертинскую тюрьму, добавил: – Будьте здоровы и счастливы, пречистая Опимия и пречистая Флорония!
Одновременно с прощальным словом удаляющегося Петилия побледневшее было личико Флоронии снова зарумянилось, потому что красавица встретилась взглядом с Луцием Кантилием, который стоял чуть поодаль, возле верховного понтифика, и смотрел на нее с любовью и обожанием. Под жгучим взглядом молодого человека прекрасная жрица опустила взгляд и, дрожа всем телом, шепнула товарке:
– Пошли дальше… своей дорогой…
– Что ты сказала? – ответила Опимия, словно пробуждаясь ото сна, тогда как глаза ее не могли оторваться от группы, в которой стояли Луций Кантилий, верховный понтифик и его свита, однако тут же добавила: – Поспешим к старому храму Надежды…
И обе весталки, дав знак шедшим перед ними ликторам, продолжили свой путь к храму в сопровождении множества женщин.
Проходя перед верховным понтификом, обе весталки слегка склонились перед своим высшим начальником. Корнелий Лентул, в свою очередь, благожелательно поприветствовал девушек, поднеся правую руку ко рту.
Когда Луций Кантилий, обменявшись с Флоронией долгим страстным взглядом, отправился, печальный и задумчивый, вместе с понтификом на Форум, он заметил на углу улицы слонявшегося за плечами плебеев ненавистного Агастабала, толстые, распухшие губы которого складывались в злобную, ироничную улыбку. Благородный римлянин задрожал от гнева, в груди у него закипело, щеки от страшной ненависти налились густым румянцем. Он побежал в ту сторону, где увидел стоящего карфагенянина, но тот, словно почувствовав на себе взгляд жаждавшего крови Луция, поспешно повернул на Новую улицу, как бы подгоняемый невидимой силой. Римлянин, инстинктивно сжимая в ладони меч, погнался за ним, но карфагенянин не дал себя догнать и повернул на улицу Спасения. Луций чуть не догнал его, но столкнулся с Гаем Волузием, мимо которого именно в этот момент проскользнул африканец. Удивленный появлением Агастабала, Гай Волузий остановился как вкопанный и только следил взглядом за удалявшимся врагом; но, увидев, что это не призрак, а человек, которого он давно искал, мигом повернулся и побежал за удаляющимся.
– Здравствуй, Гай Волузий! Куда это ты торопишься?
– Это он… он… Быстрей за ним, – ответил оптионат, глаза которого горели огнем мщения.
– Кто это? – притворяясь удивленным, спросил Луций Кантилий, удерживая Волузия за руку.
– Таинственный африканец, тот самый, который хотел несколько дней назад убить мою мать… Скорей за ним… Видишь? Вон он…
При этих словах он хотел вырваться из рук приятеля.
– Успокойся, Волузий, я тоже минуту назад думал, что это злодей, которого мы встретили в твоем доме…
– Как это? Значит, это не он?..
– Нет, Волузий, я давно знаю этого человека. Это вольноотпущенник, нумидиец по имени Боракс, по профессии он плотник и работает на Тибре, строит корабли…
– Тем не менее я бы присягнул душой моей матери, что это тот, кто хотел задушить ее!
– Уверяю тебя, друг, это не он, – сказал Луций Кантилий, желавший как можно скорее закончить неприятный для него разговор, потому что ему неприятна была ложь, на которую вынуждали тайные связи, помимо его воли установившиеся у него с карфагенянином.
– Твоего слова для меня достаточно, – ответил с явным недовольством, покачивая головой, Волузий, – чтобы не поверить собственным глазам.
А Луций продолжал:
– Я хорошо помню того негодяя, который покушался на жизнь твоей матери. Я узнал бы его с первого взгляда. Впрочем, эти два человека очень похожи друг на друга. Особенно цветом кожи. В конце концов, они оба – африканцы… Но тот повыше ростом и потемней лицом.
– Ты в этом уверен? – спросил не оставлявший своих сомнений Волузий.
– Конечно. Я на него наткнулся, пока ты поднимал на руки мать. Я лучше его разглядел. Я еще видел, как он выпрыгнул в окно.