bannerbannerbanner
Понтонный мост. На берегах любви, утрат и обретений

Пётр Таращенко
Понтонный мост. На берегах любви, утрат и обретений

Ахи, охи, аплодисменты… горячий свет рампы, букетик каких-то колючих цветов.

Уютные драмы разыграны дотла и очень экономно: за чаем с ватрушками вокруг кухонного стола, в светлом пятне, очерченном по линолеуму бахромой старомодного абажура. И смертельно раненный Полоний, смотрите-ка, обмахнул кровавые разводы с груди и пристраивает под шумок старческую коленку поближе к… Хотя почему же и не пристроить, когда все окончилось вполне благополучно, а впереди новые ангажементы, бутафорские кинжалы, накладные усы, суфлерские мелкие козни, аншлаги, скандалы, пьяные поцелуи – все впереди!

Впрочем, ничего впереди нет.

Ясно одно: мутные воды разносят нас в стороны – разносят не на шутку. Призывы о помощи, хриплые чьи-то признания тонут в шуме ревущего потока. Минутка та самая, вполне патетическая минутка: время жатвы. Ну же, ну! дольше медлить никак нельзя! давай, черт бы тебя побрал!! Долгожданная слеза выкатывается со скрипом из-под сухого века, и радости нашей нет границ: все идет как положено, не хуже, чем у других, и, что также очень приятно, слава богу, никто вроде бы не заметил, каких трудов стоила нам эта мутноватая росинка, простейший атрибут человеческой эмоции.

Браво! Браво!!

Однако нужно спешить.

– Вперед! – понукаем мы своевольный поток, и он мчит нас в неизвестность, к опасным порогам, быть может, к беспощадному водопаду.

И что за славная подобралась компания! Гипсовый пустотелый Вольтер кружит между волн и кланяется без устали туманным берегам, словно китайский болванчик; козетка с растерзанным нутром простерла золоченые ножки к низкому небу; степенно дрейфует раздутый до невозможных размеров труп коровы, на крутой коровий бок налипли рыжие от времени дагерротипы – кого? кто эти люди?

Впрочем, о самой буренке тоже мало чего известно.

Цель нашего движения эфемерна и четких контуров не имеет. Гребем мы к ней равнодушно и скорее из гимнастических соображений, чем по велению сердца. Из этих же соображений мы без сожаления отталкиваем друг друга, норовя угодить в больное или незащищенное место. Эгоизм наш трогательно недальновиден, но зато беспределен.

Мы похожи на спесивых красно-зеленых какаду. Изо дня в день, из года в год мы тупо твердим за утренним кофе одну и ту же фразу: «Да-да, скоро, скоро придет день – я жду…» – и немедленно наши глаза подергиваются пленкой глубочайшего равнодушия.

По берегам потока раскинулся таинственный пантеон, но мы – дремлем… Нам недосуг поинтересоваться, кто это там застыл на скале с пылающим факелом в напряженной руке? Дева Мария? Прекрасная Юлия Гвиччиарди? Кого пытаются спасти эти маяки во плоти?

Мы, подобно золотоглавым аксолотлям, рождены вечно жить в преддверии Жизни.

Однако каждому назначен день – тот самый, тот самый, о котором столько раз говорилось за утренним кофе, – и тут важно не проспать его, не упустить шанс, быть может, единственный.

* * *

Первые признаки пробуждения посетили меня на дне неглубокой покойной заводи, где я пребывал в самом печальном состоянии: безвольное тело полузанесено тончайшим илом; латы, некогда сверкавшие, как зеркало, – сплошь в бурых разводах коррозии; панцирь на груди разорван мощными корнями виктории-регии, забрало поднято, а на лице – тень бесстыдного цветка гигантской кувшинки.

Короткая телефонная трель, торопливый приказ невидимой наяды «обязательно и ко времени… Северный вокзал, платформа девять…» да стремительное движение стайки рыбешек – вот и все, что осталось в сонных клеточках памяти.

А под утро, когда созвездия Млечного Пути вдруг поблекли, выцвели и перестали отражаться в спокойной поверхности моего скорбного ложа, явилось видение.

На ажурных стрекозиных крыльях примчалась быстролетная загадочная греза.

Я, еще совсем молодой человек, горячо спорю на бетонных плитах безвестного пирса со стариком, продавцом старинных открыток и миниатюрных гравюр. В клочковатой его бороде путаются слова почти незнакомого мне языка. На тощем плече – голубая обезьянка: гремучей змеей бьется колода игральных карт в ее детских руках.

О, старик! В чем ты хотел меня убедить? Как при этом называл себя? Шаддаи?! Самозванец Шаддаи! Нет, нет, Шаддаи не таков. Ветхое рубище не для него – и не скрыть лохмотьями его величия!

Может быть, ты надеялся продать мне свои миниатюры? Не спорю, они очаровательны, да вот беда, мне нечего тебе дать за них. Ведь я знаю наверное – бумажных денег ты не возьмешь. А голубой опал, мою единственную драгоценность, я уже… я более не распоряжаюсь судьбой этого камня.

И, освободив рукав куртки от цепких голубых пальчиков, я зашагал прочь, нарочно отворачиваясь от назойливого старика, который ускорил шаг, обогнал меня и, наконец, остановился перед прямоугольным щитом, к которому был пришпилен клок бумаги с надписью вкривь и вкось:

ДВОЙНОЙ ЗАМКНУТЫЙ ЦИКЛ

КРОВООБРАЩЕНИЯ.

БЕСЕДЫ СТРОГО ВОСПРЕЩЕНЫ!

В двух шагах от щита, облитое патокой экваториального солнца, стояло безупречное и – о ужас! – безглавое тело молодого мужчины.

Тут же на специальной подставке помещалась голова атлетического мулата, – живая! Глаза головы были устремлены на чеканное блюдо у ног смуглокожего Адониса, на котором лежали несколько медных монет, гранатовые четки и акулий зуб с каверной.

Непонятная, дикая жизнь клокотала в горле несчастного красавца.

Голова причмокнула губой и сказала:

– Не густо.

Сердце мое замерло на миг и ухнуло в преисподнюю.

– Ба, какие они впечатлительные, какие нежные! – удивилась голова. – Вот уж про кого бы не подумал! Ведь – рыцарь, легендарный Тристан! Какой-никакой, а все мужичок… Ну, будет… будет, и так атмосфера, как в покойницкой!

С моря потянуло карболкой.

Тело повернулось к солнцу и подняло руки так, чтобы загорали бока.

– Зря мы все это, право, затеяли, – сказала голова и зевнула.

– Кристофер, – встрял невозможный старик, – умоляю тебя, закрой рот, опять схватишь инфлюэнцу.

Я обернулся на звук его голоса и увидел глаза, голубые как небо, – глаза молодого божества. Нет, он не врал, этот безумный старик, правда: Шаддаи имя его!

– Какая, в сущности, разница, где она, – продолжал своевольный Кристофер. – Выдумывались прелестные аллегории, остроумные, свободные от предрассудков, совершенно недогматичные. В этом и проявлялась искомая духовность… Мировой дух! бессмертная!.. неделимая…

Я лично присутствовал на проповедях Лода, и – вам – откровенно: это нечто! Это такое! Такая динамика мысли! Он им всем дал прикурить. И вот, здрасте – приехали: после сотен лет блестящих заблуждений этот, простите, балаган.

Прямо кунсткамера какая-то: голова отдельно, печень в тазу, кишки на плетне, пищеварение отличное. А на день рождения приглашены сросшиеся близнецы.

– Кристофер, умоляю, не болтай на сквозняке!

– Пошел бы ты… искупался.

– Ну что ты с ним будешь делать, – Шаддаи развел легкими руками, – одни фантазии в голове. Вбил, понимаете ли, себе в голову…

– Мама!– радостно крикнула голова. – Мама идет!

Из полосы морского прибоя, среди брызг и клочьев невесомой пены на девственный песок выходила – выступала! – ослепительная мулатка исполинского роста. Она была абсолютно нага. Черный буревестник над ее головой рассекал йодистый воздух острыми крыльями. Из-за мола донеслись упругие, настойчивые звуки силлабического пения. Никаких следов за великаншей на песке не оставалось. Движения ее были движениями молодой пумы. Она улыбнулась, и малиновая заря мгновенно обозначилась на горизонте.

Красавица подошла к нашей сомнительной троице, оглядела меня самым внимательным образом с головы до ног и пропела:

– Вот вы какой…

– Он благородный рыцарь по имени Тристан! Я ему про попа Уильяма рассказал.

– Да-да, – с готовностью подтвердил Шаддаи, – очень воспитанный молодой человек, только жадный, – ничего у меня не купил…

Мулатка рассмеялась.

– Вижу вашу растерянность, славный Тристан, и вполне ее разделяю. Признаюсь, порой у меня самой от них голова кругом идет. Крис, кстати сказать, уже третий час на солнцепеке, так что все его разглагольствования по поводу бессмертной и неделимой стоят не больше, чем болтовня старого Уильяма. Дело же заключается вот в чем…

– Да-да, вот именно, в чем же заключается дело? – очень хотелось бы зна-а…

Обезьянка легко соскочила на бетон и на гласной «а» вложила в рот неугомонной голове крупный грецкий орех.

– Спасибо, Сюзанна, – с веселым смехом сказала красавица и повернулась ко мне:

– А вам, милый Тристан, вам хотелось бы зна-а?

– Вне всяких сомнений, – поспешил вмешаться Шаддаи. – Наш молодой друг производит впечатление человека в высшей степени неравнодушного к насущным проблемам дня.

– В самом деле? Очень приятно слышать. Так вот, речь пойдет о душе. Для любого философа…

– Он рыцарь, мадонна, а не философ, – напомнил Шаддаи. – Его призвание разить мечом в гуще кровавой сечи, а краткую минуту мира сжигать в огне поэтического экстаза, где-нибудь под сенью столетнего дуба или в благоуханных покоях прелестницы.

– Вот как – лицо «мадонны» изобразило приятное удивление. – Вы, оказывается, еще и поэт?

Раздался удар гонга. Неожиданный звук был произведен орехом, который, описав в воздухе маленькую дугу, шлепнулся в блюдо с монетками и прочей ерундой.

– Еще бы он не поэт! – вскричала в крайней ажитации голова, обретая после долгих усилий дар речи. – Он тут мне такое!.. Такого!.. Ну, не ломайся, Тристанчик, ну, я тебя прошу!.. Все же свои. Как это там у тебя, – голова наморщила лоб и смежила глаза:

Ветка сирени упала на грудь,

Милая Клава, меня не забудь!..

Крепко сказано, точно в самое яблочко, именно – «ветка сирени», именно – «на грудь»! Куда там божественному Данту!

– Мы, кажется, несколько отклонились, – мягко сказала темнокожая мадонна.

– Не по легкомыслию! – воскликнула голова. – Не по легкомыслию, но ради мгновенья восторга!.. Ах, все-таки чудо как хорошо:

 

Ветка сирени упала на грудь…

– Красивые стихи, – задумчиво согласилась мулатка, – только грустные очень… А кто эта Клава?

– Мадонна! – укоризненно произнес Шаддаи.

– Простите, рыцарь, мое любопытство… Впрочем, я думаю, что Клава – некий собирательный образ, ничего особенно личного, просто красивая аллегория, ведь правильно? Я немного знаю поэтов, в массе своей – прекрасные люди, чисты и беспечны, как дети, но слишком уж привержены аллегориям и прочим неконкретностям. Спросила я как-то одного из них, очень образованного, серьезного и тонко чувствующего господина, что он думает по поводу души, и знаете, что он мне ответил? – Душа моя – Элизиум теней. Каково? Превосходная аллегория, но никуда не годное объяснение.

– Шикарное объяснение! – протестующе рявкнула голова. – Не хуже прочих, во всяком случае. Тристаша, тебе случаем не доводилось полистать между битвами Большой Оксфордский словарь? Впрочем, молчание, мой благородный друг, молчание… не нужно лишних слов: краткая минута мира, благоуханная горенка, – тут, само собой, не до словарей. И будь уверен, ты тысячу раз прав! Знаешь, что эти мармеладные шуты накрутили про «душу»? Только не упади в обморок: «духовная составляющая часть человека, которая рассматривается в ее моральном аспекте по отношению к Богу»!

Нет и нет! По мне уж пусть будет лучше Элизиум теней, чем этот бред собачий.

– Крис! ты не джентльмен, – решительно сказал старик. – Не воображаешь ли ты, что господину рыцарю приятен твой моветон? Если так, то, смею тебя заверить, ты в высшей степени заблуждаешься!

– Пошел бы ты… – отчетливо произнесла голова.

– Малые дети – малые заботы, большие дети – большие заботы, – как ни в чем не бывало рассуждал Шаддаи. – Впрочем, в его годы я был таким же неисправимым романтиком! Голова полна фантазий, душа – стихов и песен!

– Кстати, о душе, – прекрасная мулатка обвела всех победным взглядом, – не будет большим преувеличением сказать, что за последнее время мы достигли в этом тонком вопросе кое-каких успехов, не правда ли?

– Несомненно, мадонна, – с готовностью подтвердил Шаддаи, – значительных успехов.

– …которыми во многом обязаны нашему милому шалунишке, нашему Кристульчику.

– О юность, юность! – взволновался старик. – Беззаботная весна жизни!.. Голова полна фантазий…

– …душа – цветов и песен, ты как всегда прав, мой милый. Впрочем, с Кристофером нам действительно здорово повезло, – сказала мулатка, обращаясь ко мне. – Двойной цикл кровообращения, – последовал быстрый кивок в сторону объявления, – вообще штука презабавная, а для наших дел – просто подарок судьбы. Благодаря ему нам удалось исключить влияние висцеральных раздражений на интрацеребральные структуры и, пролонгируя обратную афференцию при помощи психотропных препаратов, детально изучить влияние как нейрогенных, так и гуморальных факторов на систему эндогенной регуляции.

– Скажите на милость, – не удержалась голова.

Красавица, с такой обескураживающей легкостью проворковавшая всю эту галиматью, только улыбнулась и торжественно заключила:

– Недалек тот день, когда маловразумительным аллегориям и прочим недобросовестным спекуляциям мы противопоставим аксонометрический чертеж человеческой души и точно укажем, где же она расположена: в печени, в сердце или в зрачке глаза.

– О, это будет большой день… День Длинных Ножей.

– Что за мрачные фантазии, дружок? – мадонна подхватила неугомонную голову с подставки и, не примериваясь, одним точным движением установила ее на замечательные плечи.

– Слава богу, снова все в сборе, – обрадовался Кристофер. – С возвращеньицем. Вот уж, действительно, в гостях хорошо, а дома лучше!

– Пора прощаться, рыцарь, – вам нужно спешить: до восхода осталось полчаса, – сказала мулатка.

– Уже?! Уже и прощаться?! Не успели… – Кристофер как-то ужасно всхлипнул, протестующе мотнул головой, заграбастал мою ладонь и дернул ее так, будто хотел вырвать руку из плеча.

Неподдельные слезы навернулись у него на глазах.

– Пиши почаще, друг сердечный… не могу… нет больше сил… – с шумом выдохнул могучий плакса, обдав меня хмельным и пряным ароматом кюммеля, бутылка из-под которого валялась тут же неподалеку.

– Удачи вам, рыцарь, – великанша склонилась ко мне, и в ауре ее мимолетного поцелуя сложилось: «Северный вокзал, платформа девять…»

Легкая кисть легла на мое плечо, – Шаддаи ничего не сказал и попрощался лишь взглядом.

Обезьянка жеманно прикрылась стареньким театральным веером, поцеловала свои серые пальчики, подмигнула глазком и дунула на ладонь в мою сторону.

Они двинулись по бесконечной бетонной ленте туда, где линия горизонта нарушалась, где сквозь знойное полуденное марево проглядывали контуры далеких мавританских гор. Знакомые фигуры быстро уменьшались, теряли четкость очертаний и таяли в восходящих потоках раскаленного воздуха, превращаясь в бесплотный и зыбкий мираж. Я провожал взглядом удивительную компанию, и сердце мое сжимала пронзительная тоска, и вскипала на глазах соленая предательская влага.

«Кто они? Что это было? Отчего так пусто вдруг на душе?» – пронеслось в голове, и с ослепительной ясностью из-за декораций легкомысленной буффонады на один-единственный миг проступила долгожданная и значительная правда… донесся высокий звук сигнальной трубы.

– До встречи! – закричал я отчаянно, и эхо голубых гор ответило мне:

– До встречи!..

И почти неразличимые на таком расстоянии Аманда – так ее звали! – безошибочно угадал я, – Шаддаи и Крис остановились и помахали мне руками.

Ну, что мне делать?! Снова и снова проваливаюсь я в трясину сомнений; фразы безвольно распадаются, слова превращаются в серую труху. Какими словами описать то благословенное утро?!

Я просыпался вместе с прелестной зарей начала лета.

Высокие перистые облака над Городом наливались ее дыханием, и снизу казалось, что тысячи персиковых деревьев – целый персиковый сад – распустили в небе свой розовый цвет.

Сознание вернулось ко мне сразу, почти мгновенно, но некой обходной, неведомой до поры, тайной тропой, деликатно избежав прикосновения к… боже, сделай так, чтобы я никогда не забыл чудесной грезы! и слабый порыв ветра принес аромат каких-то древних трав, хвои… лесной гари…

Первые звуки родились в чреве каменного Гаргантюа: трамвай на повороте издал короткий звон, по тротуару чиркнула метла, где-то заплакал младенец, – и я ощутил, как тяжелая, словно ртуть, темно-красная кровь толчками пульсирует в горячих ладонях; пламенеющий сегмент выполз между клубящимися трубами теплоцентрали, разгорелся, налился яростным белым огнем, огонь прорвал тесное пространство, и золотистая река полилась на беззащитно дремлющий город.

Солнечный луч ударил в кусок кристаллического кварца на книжной полке, отразился от граней, ослепил и, распавшись на части, унес сладкое оцепенение дремы.

Новый, молодой мир заглядывал в распахнутое настежь окно.

И вдруг все переживания минувшей ночи – минувшей жизни! – прикатили ко мне разом. Да-да, на легких полупрозрачных крыльях прилетел под утро сон, и его волшебные семена прорастают во мне! Но было нечто, чрезвычайной важности нечто, – до него… Был ночной тревожный звонок и интригующий разговор, нет – монолог неизвестного лица, каковое как раз и сообщило о месте и времени одной непременной встречи («Северный вокзал…» и т. д.); была больная, мучительная ночь, и мысль билась о слабые височные кости черепа, упорная, опасная мысль; и было в этой мысли: привлекательный покой, желтоватые шарики веронала в стеклянном пузырьке, тоскливая жалость к себе и трусливые оправдания перед какой-то скорбной комиссией. А что, пожалуй, самое главное, была – была? – жизнь, сложившаяся из случайных находок (и голубой опал – одна из них!..) и хриплых павлиньих криков в саду заброшенного дома, из предсказаний в сонете и отраженного в оконном стекле вагона чьего-то счастливого лица, из запаха старых книг и звуков дорогих – о, дорогих!.. – голосов.

Из блефа надежд и близорукой глупенькой расточительности.

Я шел к Северному вокзалу, а рядом, в витрине парфюмерной лавки, ничуть не нарушая моего восхитительного одиночества, поспешал и смеялся чему-то мой зеркальный двойник.

Здания расступались и терялись в утреннем тумане; площади воспаряли к светлым небесам; бесшумно, словно карточные, рушились стены дворцов.

Пронеслись: суровая колоннада, гряды голландских тюльпанов, каменный профиль поэта, золотые луковицы церквей. Их золотые тени.

Пронеслись… пронеслись… рассыпались в прах.

Внезапно обнаружилось, что из напряженного ритма движений, голубиного воркования и гулких ударов работающего где-то за рекой копра сами собой родились стихи. Пришла догадка: в моей душе дали всходы семена, оставленные сновиденьем! И еще одна – мое прощание с Городом несомненно, неизбежно, нешуточно.

Я ступил на платформу под звон вокзальных курантов, и в сердце у меня голубым парусом вздулась знакомая волна: по бетонным плитам (набережная!) мне навстречу шагала Аманда, задрапированная в бесформенную бежевую хламиду! Я взмахнул рукой, но ответа не получил и понял: зрение обмануло меня.

Нет, конечно же, не Аманда торопилась мне навстречу, звонко касаясь платформы каблучками маленьких туфель, – теперь я видел это ясно. Платье незнакомки развевалось на ходу, словно бежевый флаг, и под ним угадывалась по-мальчишески ломкая, стремительная фигурка. Лицо было затянуто дымчатым газом и казалось смуглым.

Расстояние между нами стремительно сокращалось, а я, не отрывая взгляда от неизвестной в бежевом, уже разглядывал звериным боковым зрением серебряную змею стоящего у платформы экспресса с табличками на каждом вагоне – «Проба № 1». Голова поезда смотрела на здание вокзала, и из окна локомотива, больше похожего на корабельный иллюминатор, выглядывало опереточное лицо машиниста: безумные брылы, старомодные очечки в проволочной оправе, припудренные стариковские складки на шее, умильная улыбка придурка.

Загадочная незнакомка приблизилась ко мне вплотную, из бежевых глубин выбралась маленькая твердая ладошка, и я ощутил короткое крепкое пожатие; рот под газовой тканью приоткрылся и… в два голоса, надрываясь и перекрывая друг друга, на двух различных языках одновременно рявкнули бесчисленные громкоговорители пустынного вокзала:

– Литерный экспресс… Проба номер один… пункт назначения…

Название места прозвучало совсем неразборчиво, и тут же раздалась музыка. Торжественные и печальные звуки мессы поплыли над платформой, чудесные, слышанные когда-то звуки – «Реквием» Моцарта.

Все произошло в одно мгновенье: незнакомка крепко схватила меня за рукав куртки, развернула и с нечеловеческой силой толкнула спиной вперед в смыкающиеся двери ближайшего вагона, на котором все тем же новым и цепким периферическим зрением я успел прочитать «Вагон-салон» и удивиться: какой такой «салон»?

Двери закрылись, и мы очутились в кромешной темноте.

– Где вы? – спросил я и вытянул руку, ощупывая темное немое пространство. – Как вас зовут?

– Лея, – раздалось совсем рядом. – Мое имя Лея.

– А мое… – но маленький пальчик вдруг лег на мои губы.

– Я знаю, знаю. Это я вам ночью звонила.

– Вы?!

– Молчите, нас могут услышать… – испуганно прошептала неожиданная попутчица, и тамбур, где мы стояли, осветился – пневматические двери, отделявшие наше убежище от внутренних помещений «Вагона-салона», разошлись в стороны, и перед нами открылся… салон! – ничем иным эта роскошно убранная маленькая зала быть, конечно же, не могла.

Толстый ковер гасил все звуки и придавал любому нашему движению новые непривычные качества – медлительную плавную вкрадчивость, законченность танцевального па.

Стены, забранные в палисандр и обитые тонким китайским шелком, были сплошь увешаны картинами, и среди них я с величайшим волнением увидел «Вид на Толедо» Эль Греко, в юности приводивший меня в трепет своей мрачной красотой, «Даму с горностаем», чудный профиль Симонетты Веспуччи, знаменитую Венеру Перуцци и женский портрет – но чей? кому принадлежало это прекрасное лицо? – исполненный в отчетливой манере Кранаха Старшего.

Пылали золотые жирандоли; согретая их светом, патина старой бронзы оживала, словно некий бессмертный мох после тысячелетнего сна, и трещины на ней складывались в изысканный узор, полный внутреннего движения и смысла; горели золотой чешуей лупоглазые драконы на фарфоре древних ваз, и резная пагода из слоновой кости казалась невесомой… Пахло сандаловым деревом.

Сомнений не было: это был салон, но – странный салон! И делала его странным фреска, написанная на потолке грубыми, однако уверенными и даже резкими мазками. Краски были свежи и казались почти влажными. Фреска изображала берег спокойной реки, поросший невысоким кустарником, охотничий домик, добротно сложенный из серого песчаника, и у его крыльца – крупного чернокожего старика, раскрывшего объятья неизвестному гостю. Белые зубы обнажены в широкой улыбке, но взгляд, устремленный к реке, серьезен и сосредоточен. Взгляд нацелен на серебристую полосу, пересекающую серую поверхность от берега до берега.

 

Заметный диссонанс в респектабельный стиль Салона вносила также стойка крошечного бара по правую руку от нас: тройка пуфиков-эскимо, телевизор, сверкающий хромом шейкер в окружении разнообразных бутылок, бутылочек, фляг и графинов.

Однако все эти подозрительные несоответствия тотчас отступили на задний план, потому что в дальнем углу Салона ударило живое горячее пламя и осветило камин с низенькой чугунной решеткой и худую фигуру некого господина, облаченного в тесный концертный фрак и с каминными щипцами в бледной маленькой руке.

Он обернулся, и на его узком благообразном лице венецианского дожа расцвела приветливая улыбка.

– А, пассажиры… Чудесная пара, очень милые дети, – произнес господин во фраке необычайно чистым и звучным голосом. – И к тому же, если мне не изменяет знание жизни, прекрасно воспитанные и послушные дети! А как всем хорошо известно, иметь дело с воспитанными людьми большое удовольствие… а? что? какой? – простите, послышалось… Да, удовольствие… потому что стоит такого человека попросить о какой-нибудь мелочи, и он без малейшего промедления или, не дай бог, скандала сделает все, возможное в его силах… Ну, например, предъявит документ, дающий ему право проезда, – да хоть билет завалящий, на худой-то конец!

В темных глазах незнакомца гуляли языки каминного пламени, я подумал – ненормальный! – и, увлекая за собой Лею, сделал шаг назад.

– Ну как? – с веселым смехом спросил венецианец. – Пугнул я вас, зайчишки? Это еще так, вполсилы, шутя-играючи, ха-ха. К тому же железнодорожный контролер совсем не мое амплуа… «Он нас разыграл и совсем неплохо», – говорил взгляд Леи.

– Мне больше по душе другое: весь мир – театр! актеры – люди, мужчины, женщины!.. – и дальше в таком же духе. Впрочем, оставим мои поэтические симпатии в стороне. К огню, мои юные друзья, поближе к огню! Поговорим по сердцам, поспорим, обсудим создавшееся положение, наметим перспективы, – оживленно трещал хозяин Салона. – И не будем пренебрегать традициями, которые требуют обменяться если не вверительными грамотами, то хотя бы именами: Трамонтано – в вашем полнейшем распоряжении.

– Тристан, – представился я и почувствовал, как краска стыда выступила на моем лице.

– Изольда, – тихо произнесла Лея, опустив глаза.

«Ай, молодчина!..»

– О да, – вы, дитя мое, натурально, Изольда, – задумчиво произнес Трамонтано, – и в этом трудно усомниться. Впрочем:

…как любя, любовь сокрыть?

Ее не спрятать, не зарыть,

Не положить ее под спуд,

Друг к другу любящие льнут…

и дальше в таком же духе.

В камине стреляли поленья, рассыпались вокруг снопы желтых искр, и на короткий миг они высветили затейливый рисунок водяных знаков, картину давно забытой жизни, дорогой моему сердцу хрупкий палеолит.

Под новогодней елкой в свете фальшивых электрических свечей сидел стриженный под горшок малыш и зачарованно внимал небылицам развязного старикашки с неаккуратным носом, торчащим из-под красного колпака. Ватная борода старого болтуна полна подсолнечной шелухи и желта от времени.

Роль обманщика много лет подряд и с большой охотой играл наш сосед, порядком испившийся настройщик, полусумасшедший человек по прозвищу Дубль-бемоль.

Но – увы и ах! – каким беспомощным показалось мне сейчас, по прошествии многих лет, простодушное искусство Дубль-бемоля, вызванного неведомой магией из глубин моей памяти; как далеко было его скромному дару до талантов Трамонтано, венецианского дожа во фраке с фалдами!

Трещало горящее дерево, пламя металось за каминной решеткой, и по ковру скользила ее причудливая тень, завивались длиннейшие артистические фалды, разгорался, летел увлекательный тревожный разговор.

…Нет, нет и нет, мой драгоценный гость, память вам ни в коей мере не изменяет, будьте благонадежны: «Вид на Толедо» должен находиться и, верьте моему слову, находится там, где ему положено быть: на запад ной стене Музея изящных искусств Метрополитен!.. Но смею утверждать – этот холст также подлинный, писала картину несомненная рука маэстро Тоеотокопули. И никакого чуда я тут не вижу: у маэстро хватило терпения написать два похожих городских пейзажа, вот и всего-то.

– …Но как же иначе, как же иначе, милейший Тристан! Вы же сами, бьюсь об заклад с кем угодно, не пожалели бы последнего луидора на свежие фиалки для вашей Изольды, – не тот вы человек! Хотя лично я уверен, что несколько роскошных маков из крашеной бумаги всегда найдутся на дне платяного шкафа холостого мужчины.

Тонкая улыбка осветила лицо Трамонтано.

– И даже гравюры, заманчивые старинные гравюры, которыми порой торгуют на набережных болтливые старики, – я похолодел, – не смогли бы придать Салону необходимый блеск и респектабельность, которых требует масштаб всего предприятия.

…Завидовать?! Решительно вам говорю: не завидую! Да и сами подумайте, милый мой человек, стоит ли завидовать Великому Художнику, как вы изволили выразиться, этому изгою, одинокому и оборванному – как правило, как правило оборванному, любезный Тристан! – бездомному бродяге никем не понятому и во всем несчастливому?! Несчастливому даже в любви, ибо великое способны любить лишь великие.

…Однако согласитесь с тем, что внешнее сходство с жизнью в искусстве момент скорее формальный, самостоятельной ценностью не располагающий и, вообще, извините за плеоназм, довольно искусственный. Вы удивлены, мой драгоценный гость? Но тут уж ничего не поделаешь: такова природа деликатных вещей, о которых мы с вами рассуждаем, и с ней приходится считаться.

– …Ах, и даже не пытайтесь; доказать в искусстве ничего нельзя: искусство – это аксиома! Попытайтесь быть безрассудным, доверьтесь чувству или, если это для вас непривычно, положитесь на слово кабальеро, – Трамонтано коротко поклонился, – тем более что Толедо город моей прекрасной юности, а, как вы знаете, как вам, может быть, известно, в юности прогулки по городу дело обыкновенное. Но ничего подобного изображенному на холсте мне ни разу увидеть не довелось! Честное слово кабальеро! И тем не менее, берусь утверждать: суть города схвачена кистью живописца с поразительной прозорливостью. Каждый найдет в картине свое. Влюбленные души увидят чудную ротонду над шумным потоком, укрытую густыми зарослями азалий. Чуткое ухо искателя приключений уловит шум осторожных шагов в сумеречной галерее и далекий звон клинков в лабиринте кривых улочек. Почтенной матери семейства пригрезится детская фигурка, переступающая озябшими ножками по каменной плите балкона. И дряхлый старик уверенно скажет себе, глядя на холст: «Мне не страшно здесь умереть. Здесь я буду спокоен».

– …О, портреты статья особая!.. Но этот портрет – однако ж, как он вам нравится – никуда не годный портрет! И будьте благонадежны: доведись вам, простодушный Тристан, увидеть это милое личико в тенетах сна, и прелесть его безукоризненного овала покажется вам весьма сомнительной.

О, я прозреваю тебя насквозь, завистливая, лживая кокетка!

– Успокойтесь, сир, – попросила Лея, – она не стоит одной минуты вашего раздражения.

– Вы в самом деле так считаете, добрая девушка?

– Твердо убеждена. Но все-таки очень любопытно, кто автор портрета?

– Не помню… – рассеянно сказал Трамонтано и вдруг рассмеялся трескучим горестным смехом. – Во всяком случае, не я. Глупая затея – малевать на холсте чьи-то лица. Но уж если это делать, если бы, к примеру, я вознамерился написать стоящий портрет, то за кисть взялся бы не раньше полуночи, а то и под утро: под утро сон, говорят, особенно крепок.

– Эта дама… она была вашей знакомой?

– Почему же – была? – усмехнулся венецианец. – И с чего это вы, рыцарь, взяли, что она дама?

Впрочем, не мне судить, но вот история.

Представьте себе на минуту не столь далекое прошлое, веселую Лигурийскую Геную, молодого человека, вполне здорового и совсем не урода, с определенными дарованиями к ювелирному делу, удачливого в наследовании имущества, для своего времени прилично образованного, но при всем том – доверчивого, как двухмесячный терьер, и, вдобавок, мечтателя. Таков мой герой, приходящийся мне, не буду скрывать, дальним родственником по материнской линии. По смерти своего отца молодой человек волею судеб и обстоятельств, как принято говорить, то есть самым естественным образом стал обладателем замечательной коллекции камней и хозяином ювелирной лавки по соседству с церковью Санта Мария ди Карильяно, небольшого, но хорошо поставленного предприятия, где по дороге с воскресной службы любой свободный гражданин славного города без затруднений мог приобрести изящную нефритовую инталию на бархатной ленточке или головку мадонны из сирийского золота.

1  2  3  4  5  6  7  8  9 
Рейтинг@Mail.ru