bannerbannerbanner
Театральные записки

Пётр Каратыгин
Театральные записки

Полная версия

Часов в восемь погнали стадо с поля. На шее у каждой коровы был тогда колокольчик; они подняли страшную пыль, проходя мимо нашего дома. Пастух заиграл в свой берестовый рожок, и мычанье коров, разнотонный звон и звяканье колокольчиков – вся эта сельская идиллия очаровала меня!

На другой день я проснулся прежде всех и побежал в рощу. Утро было дивно хорошо! Я упивался благоуханием свежей листвы и пребывал в полном восторге! Нет, эти невинные, чистые наслаждения не повторяются уже в нашей грязной жизни! Да и самого воздуха, которым я тогда дышал, не может быть теперь на Черной речке, потому что из соснового лесу понаделали дач, а березу срубили на дрова… Не осталось и следа тогдашней простоты и сельского раздолья. Теперь там гнездится чиновничий и купеческий люд; трактиры и питейные дома – чуть не на каждом шагу.

В настоящее время Черная речка уже отжила свою счастливую пору. Частые пожары уничтожили большую часть красивых дач. В начале же 1830-х годов она щеголяла своими обитателями: гвардейская молодежь, светские львицы тогда взметали пыль своими кавалькадами; Строгановский сад был сборищем петербургской аристократии; император Николай Павлович живал тогда на Елагином острове, стало быть, весь beau monde тянулся в ту же окрестность. На Каменном острове постоянно жил великий князь Михаил Павлович, и все почти дачи этого острова принадлежали тогда нашим магнатам. На Черной речке тоже поселялись в ту пору люди, занимавшие значительное положение в обществе. В Каменноостровском театре два или три раза в неделю ставились французские спектакли.

Матушке моей благодаря майскому воздуху становилось день ото дня лучше: она могла уже, хоть и с трудом, выходить в небольшой палисадник, который был перед нашим незатейливым домом. По предписанию Гаевского, она по утрам пила шоколад Имзена и парное козье молоко и почти целый день проводила на воздухе[6].

В тот год лето было необыкновенно теплое. Недели через две матушка могла уже выходить в рощу; мы с сестрой играли около нее, и я воображаю, какие сладкие чувства наполняли ее душу в эти отрадные часы. Как она благодарила Бога, который не допустил ее детей осиротеть в таком нежном возрасте. Она любила нас более своей жизни! Она всегда оставалась образцом нежной и чадолюбивой матери!

Отец наш свободное от службы время проводил у нас на даче, но из города и обратно всегда ходил пешком; тогда, разумеется, не было ни пароходов, ни дилижансов, даже извозчиков едва ли была десятая доля сравнительно с нынешним временем. Из Коломны, где находилась наша квартира, до Черной речки составляло верст около десяти по крайней мере, и отцу такая экскурсия была нипочем: он был удивительно неутомим и легок на ногу, даже под старость иногда, возвращаясь с прогулки, он изумлял нас рассказом о своем маршруте. Он был необыкновенный ходок – только по службе не мог уйти далеко. Чуждый низкопоклонства и искательства, он был строгой, безукоризненной нравственности; честная гордость его души всегда возмущалась, видя или несправедливость начальства, или двуличность закулисных товарищей. Малейшее опущение по службе ему всегда казалось преступлением, он был чистый пуританин; понятно, что подобные люди никогда не проложат себе выгодной дорожки.

В домашнем быту он был строг и точен во всех своих делах и поступках. Честность, справедливость и глубокая религиозность (без ханжества) были лучшие его достоинства. У него постоянно имелась под рукой расходная книга, куда записывалась каждая истраченная копейка. Приведу здесь, для примера, один случай: как-то умер портной Разумов, который постоянно шил нам платье. Вдова его пришла после похорон к нашему отцу и горевала, что покойник, по своей беспечности, в последнее время не записывал в книгу своих должников и оставил ее в совершенной бедности. Отец тотчас же справился со своей расходной книгой, и оказалось, что и он еще не заплатил портному довольно значительную сумму. Отец тут же отдал деньги вдове, которая бросилась целовать его руку.

Отец мой, как старый, заслуженный актер, был в 1819 году назначен режиссером русской драматической труппы, но занимал эту должность не более двух лет, потому что она была не по его характеру.

Режиссер – посредник между товарищами и начальством, а в закулисном мире, где ежедневно сталкиваются столько личных интересов и самолюбий, особенно женских, посредником быть мудрено. Честному и правдивому человеку уладить это всё не под силу. Угождая начальству, он вооружает против себя подчиненных; потворствуя им в ущерб пользе дирекции, навлекает на себя неудовольствие начальства. Назначение ролей, ежедневные требования новых костюмов, перчаток, обуви и разных мелочей, интриги, сплетни, ссоры, зависть, дрязги и капризы – за всё это несет ответственность режиссер.

Отец наш был вообще доброй души человек, но не совсем ровного характера: подчас бывал вспыльчив и раздражителен. С нами он был довольно строг, хотя никогда не наказывал никого из нас: мы боялись одного его косого взгляда. Впрочем, и поведение наше не требовало строгих мер. Ни я, ни братья мои вовсе не были большими шалунами.

Житье наше на даче было для нас наслаждением. В половине лета матушка почти совершенно поправилась. К нам на дачу часто приезжали товарищи отца и матери по службе; чаще других бывала Евгения Ивановна Колосова с дочерью, Александрой Михайловной (которая впоследствии вышла замуж за моего брата Василия), Василий Михайлович Самойлов с женою, а также Величкин, Рамазанов, Боченков и другие. Однажды последние трое остались у нас ночевать; им отвели ночлег на сеновале, и я помню, как в тот вечер они у нас на дворе разыгрывали сцену из водевиля «Казак-стихотворец», пели народные песни, романсы и куплеты; все они были тогда люди молодые, веселые и любящие шутку.

Наступили каникулы; братья мои приехали к нам из города погостить на дачу. Тут мне вздумалось показать им свое удальство и похвастать, как я ловко умею грести: я пригласил их кататься на нашей лодке. Помню, что день был праздничный; отец и мать были заняты гостями, а мы, тотчас после обеда, взяли весла и побежали на берег Черной речки. Тут у плота была привязана наша лодка; братья сели в нее, а я хотел отпихнуть лодку от плота, но руки у меня сорвались, я бултыхнулся в реку и пошел, как ключ, ко дну.

Я чувствовал, как стал уже захлебываться… Но, вероятно, на крик моих братьев прибежал крестьянин Егор, хозяин нашей дачи, схватил меня за волосы и вытащил на плот. Меня потихоньку чтоб не пугать домашних, принесли в нашу комнату и переодели. Мать и отец узнали об этом происшествии уже полчаса спустя. Добрый Егор, разумеется, был награжден, меня пожурили и уложили в постель, напоив бузиной с ромом из опасения, чтоб я не простудился; но, слава Богу, никаких дурных последствий со мной не было. После этой катастрофы Егор сделался моим приятелем, а противная Черная речка – непримиримым врагом. К тому же мне строго было наказано не распоряжаться вперед нашей флотилией.

Благодаря превосходному лету матушка совершенно выздоровела, и в половине августа мы начали собираться в город, что, конечно, нам с сестрой было очень неприятно. Мы переехали с дачи на новую квартиру: на Офицерскую улицу, в дом купца Голлидея; этот дом тогда дирекция наняла для помещения артистов русской труппы, конторы театральной и нотной контор; тут же жили некоторые чиновники театрального ведомства, а внизу помещалась типография Похорского, который печатал афиши и был издателем многих театральных пьес. Во флигеле, выходившем на Екатерининский канал[7] находилась репетиционная зала. В верхнем этаже помещались хористы, или, как их тогда называли, «нарышкинские певчие», которые были приобретены театральной дирекцией у обер-егермейстера Дмитрия Львовича Нарышкина. Их было человек тридцать: иные из этого хора впоследствии поступили в труппу Императорских театров. Так, например, тенор Шувалов, с прекрасным голосом, некоторое время певал первые партии в операх, но постоянно смешил публику своею неловкостью и неуклюжей фигурой; потом Байков, порядочный бас, но плохой актер; Семихатов и Петренко: первый играл маленькие роли, а второй занимал должность суфлера в операх и водевилях.

Нижний этаж этого дома с давних пор занят был трактиром, известным под названием «Отель-дю-Норд», который и доднесь существует там под тем же названием.

Этот трактир в ту пору был любимым сходбищем комиссариатских чиновников и некоторых актеров. Для холостых актеров, не державших своей кухни, подобное заведение было очень сподручно и удобно, но для женатых, любивших иногда кутнуть или пощелкать на бильярде, этот «Отель-дю-Норд» стал яблоком раздора с их дражайшими половинами, которые сильно роптали на это неприятное соседство, отвлекавшее мужей их от домашнего очага.

Наша квартира приходилась на Офицерскую улицу, против тогдашнего Мариинского института, куда, бывало, каждую неделю езжала вдовствующая императрица Мария Федоровна в шестерке цугом, с двумя гусарами на запятках.

Наша квартира была довольно тесновата, по многочисленности семейства; однако ж мы в ней кое-как разместились. Брат мой Владимир продолжал учиться во 2-й гимназии, куда и меня начали приготовлять. И месяца через два я поступил в гимназию вольноприходящим, те есть ходил туда ежедневно в 7 часов утра и в 6 часов вечера возвращался вместе с братом домой. Нам обыкновенно давали несколько денег на завтрак, который состоял из ситного хлеба с маслом или колбасой; по возвращении домой мы уже обедали…

 

Я был в гимназии года полтора; ничего особенного не могу припомнить о тогдашней моей жизни. Один только раз я был оставлен там ночевать, но не за леность, а за то, что громко разговаривал в классе. У подвергавшихся аресту обыкновенно отбирали фуражки и шинели, а у иных, которые пользовались репутацией удалых, снимали сапоги: тут, как бы иной шалун ни был легок на ногу мудрено было дать тягу.

Министром просвещения тогда был граф Разумовский, а попечителем округа – Сергей Семенович Уваров. В 1816 году отец и мать мои заблагорассудили отдать меня в Театральное училище. Итак, судьба спасла меня от горемычной труженической жизни чиновника и сделала впоследствии актером. Если бы можно было начать снова мою юношескую жизнь, я бы не задумался выбрать то же поприще, по которому прохожу более пятидесяти лет.

В то время, в начале 1816 года, директором Театров был Александр Львович Нарышкин, а вице-директором – князь Тюфякин, который вскоре и заступил его место. Отец мой подал просьбу Нарышкину, и меня вскоре приняли в Театральное училище на казенное содержание. Театральное училище помещалось тогда в казенном доме на Екатерининском канале и выходило другой стороной на Офицерскую улицу, почти рядом с домом Голлидея.

Глава III

Театральная школа того времени не отличалась особенным благоустройством и порядком, да и денежные средства ее были далеко не те, какие она имела впоследствии, но, несмотря на это, почти ежегодно выходили из училища люди талантливые. Казалось бы: отчего же так? Не оттого ли, что тогда было вообще более любви к своему искусству, больше честного труда и соревнования?.. Бывало, когда старый заслуженный артист похвалит воспитанника, тот, конечно, считал это лучшею себе наградою. Да, молодежь того времени была несколько скромнее нынешней. Правда и тогда, как впоследствии, начальство отдавало преимущество балетной части перед другими сценическими занятиями, но нельзя сказать, чтобы тогда при театре всё шло вверх ногами…

Полный комплект воспитывающихся был тогда 120 человек обоего пола. Воспитанницы помещались в 3-м, а воспитанники во 2-м этаже.

Помню я, как матушка благословила меня образом при расставании и отец привел меня, с узелком, в школу; как обступили меня мои сверстники, будущие товарищи, и осыпали расспросами. Пока отец находился у инспектора Рахманова, у меня тотчас же нашлись друзья-скороспелки, которые поглядывали на мой узелок с разными гостинцами. У друзей на этот счет собачье чутье: не даром же и собаку изображают эмблемой дружбы. Но так как время тогда было предобеденное, не мудрено, что будущие мои товарищи были сами голодны, как собаки.

Едва я простился с отцом и он успел выйти на улицу, как меня чуть не на руках понесли в залу. Разумеется, от моего узелка остался один платок, и я должен был раздать весь мой запас будущим друзьям.

Вскоре позвал меня к себе старик Рахманов, погладил меня по голове и дал родительское наставление, чтоб я не шалил, учился хорошенько и прочее. Он был необыкновенной тучности, от которой по временам пыхтел и отдувался[8]. Позвонили к обеду; все построились попарно, и дядька, исправляющий должность гувернера, повел нас к столу наверх, на 3-й этаж, через сени. Тогда воспитанники и воспитанницы обедали вместе, в одной длинной зале.

Лицо нового воспитанника, разумеется, не могло не обратить на себя внимания девиц: они начали перешептываться и кивать на меня, привставали и глядели в ту сторону, где я поместился. Всё это сильно меня конфузило, и я за столом сидел как вареный рак и боялся взглянуть на женскую половину. Рахманов во время обеда всегда ходил вдоль залы, заложа руки за спину. Этот патриархальный обычай того времени – сходиться двум полам за трапезой, конечно, не безгрешен: иным взрослым воспитанникам и воспитанницам было лет около двадцати, стало быть, дело не могло обойтись без нежной обоюдной склонности. Тут, может быть, не одна пара, зевая на предмет своей страстишки, проносила ложку мимо рта и бывала зачастую не в своей тарелке. Передать любовную записочку тут, конечно, был удобный случай… но к чему? На репетициях и в спектаклях воспитывающиеся почти ежедневно сходились и могли лично объясняться, а стало быть, незачем было убыточиться на бумагу. К чести того времени должен сказать, что не помню ни одного случая, который мог бы занести в скандалезную хронику. Видно, чем более строгости, тем чаще бывают и проступки… Увы! и монастырские стены не ограждают от них.

Это сближение молодых людей с самой юности имело отчасти и хорошую свою сторону: оно давало возможность узнавать короче нравственные качества друг друга. Чтобы узнать человека, говорят, надобно съесть с ним три пуда соли; тут, конечно, им удавалось на опыте изведать эту пословицу, и в то патриархальное время в нашем закулисном мире много составлялось удачных и более или менее счастливых союзов. Вместе учились, вместе молились в церкви, чуть не из одной чашки ели; как же тут не узнать человека… Тут уж маски не наденешь, всё на лицо. Другие времена, другие нравы. Согласен, что современное просвещение не может допустить такого рискованного сближения двух полов, но я говорю о нашем допотопном времени, то есть о том, что происходило за шестнадцать лет до печально знаменитого наводнения.

Нынче редко услышишь, чтобы воспитанник и воспитанница по выходе из Театрального училища соединились законным браком, но тогда это было дело почти обычное. Выбор подруги жизни из своего круга имеет важное влияние на судьбу сценического артиста. Тут жена – помощница мужу не по одним хозяйственным занятиям. Если кто-нибудь из них имеет более таланта, в таком случае он или она может дать добрый, умный совет, откровенно указать на недостатки и ошибки другого; если же дарования их равносильны, тут соревнование может служить им к еще большим успехам и развитию способностей.

Но если артист изберет жену из другой среды, их взгляды, воспитание и положение в обществе произведут разноголосицу в супружеской гармонии. Предположим, например, что муж – чиновник, а жена – актриса, певица или танцорка. Ежедневные их занятия по службе постоянно разделяют чету: муж поутру в департаменте, жена – на репетиции; вечером муж остается работать дома, а жена отправляется на спектакль, и они постоянно бывают разлучены… И много можно было бы привести примеров неудобства подобных браков. Конечно, пример не доказательство, и нет правила без исключения. Случается и так: у мужа артиста большой талант, а у жены никакого, или наоборот: жена – знаменитая артистка, а муж – совершенная бездарность. Тут дирекция или даже антрепренер из уважения или снисхождения к одному поневоле терпит на службе другого, хотя и в ущерб своим выгодам. Таковых супружеств случалось мне знать не в одном нашем русском театре. Но обратимся к первой поре поступления моего в Театральное училище.

Я поступил сначала в танцевальный класс балетмейстера Дидло; но до того как этот верховный жрец хореографического искусства обратит свое внимание на неофита, ему следовало пройти элементарную подготовку под ферулой[9] одного из старших воспитанников. Не изгладились из моей памяти и теперь еще эти зимние утренники. Разбудят нас, бывало, спозаранку, часов в шесть, и изволь натощак отправляться в холодную танцевальную залу расправлять со сна свои косточки: становишься у длинных деревянных шестов, приделанных к четырем стенам, и, держась за них, откалываешь свои обычные батманы, ронджамбы[10] и прочие балетные хитрости. На конце огромной залы мелькает сальная свечка; взглянешь в окно – тьма кромешная: кое-где на улице виднеется тусклый фонарь, а в зале раздается мерный стук палки репетитора и в такт ей отвечают два или три десятка ног будущих фигурантов… Бывало, клонит в сон, и, держась за палку, задремлешь, как петух на насесте, но неусыпный репетитор взбодрит тебя толчком под бок, и послушная нога начнет опять, как ветряная мельница, отмахивать свою обычную работу.

Но вот наступило утро. В 11 часов под воротами вдруг раздался какой-то дребезжащий стук экипажа. «Месье Дидло! Дидло приехал!» – закричало всё народонаселение Театрального училища. Сам олимпийский громовержец не мог бы нагнать большего страха на слабых смертных своим появлением!.. Дверь с шумом растворяется, и, в шляпе на затылке, в шинели, спущенной с плеч, входит грозный балетмейстер.

При одном взгляде на него у учеников и учениц душа уходила в пятки и дрожь пробегала по всему телу. Все вытягивались в струнку, кланялись ему, и старший класс отправлялся за ним в учебную залу. Я со страхом смотрел в щелку из дверей. Вдруг раздался крик: «Новенькие! ступайте к господину Дидло!» Нас было человек пять, которых следовало представить ему на смотр. Мы со страхом и трепетом подошли, поклонились ему и стали в шеренгу. Дошла очередь и до меня: ему назвали мою фамилию. Отец и мать мои были, конечно, ему известны, и он милостиво потрепал меня по щеке, перещупал бока, коленки, осмотрел ноги, плечи и нашел, что я хорошо сложен для танцора.

Грозному балетмейстеру подали его длинную палку, тяжеловесный жезл его деспотизма; мы, новички, стали к сторонке, и Дидло начал свой обычный класс. Тут я увидел воочию, как он был легок на ногу и как тяжел на руку. В ком больше находил он способностей, на того больше обращал внимания и щедрее наделял колотушками. Синяки часто служили знаками отличия будущих танцоров. Малейшая неловкость или непонятливость сопровождалась тычком, пинком или пощечиной.

В числе любимых учеников Дидло в то время были Гольц, Строганов, Артемьев и маленький Шелехов; с ними вместе учился и сын его, Карл Дидло, который готовился тогда к дебюту. Бедному Карлуше также не было ни потачки, ни снисхождения; он подвергался одинаковой участи со всеми. Неукротимый отец, как новый Брут, в минуту гнева готов был бросить в руки ликторов свое единственное детище![11] Сына, разумеется, он любил и желал сделать из него отличного танцора, чего и достиг со временем. Карл Дидло дебютировал с большим успехом и года три или четыре занимал первое амплуа в балете, но впоследствии слабость здоровья не позволила ему продолжать избранную карьеру, и он поступил куда-то переводчиком, в гражданскую службу.

Первый танцевальный класс, который довелось мне видеть, нагнал на меня панический страх и открывал мне незавидную перспективу.

В ту пору когда я поступил в школу, внутреннее ее устройство было крайне тесно и неудобно. Домовая наша церковь во имя Св. Троицы помещалась в 3-м этаже, выходила на Офицерскую улицу, и воспитанники отправлялись туда обыкновенно через весь третий этаж, где жили воспитанницы, проходили через их дортуары, и потом надобно было пройти холодную стеклянную галерею. Лазарету было отведено место в 4-м этаже, в низких, темных комнатах, разделенных на две половины: одну занимали воспитанницы, другую – воспитанники; дверь была заперта на ключ и отпиралась только при визитации доктора[12].

 

Здесь не липшим считаю заметить, что смертельные случаи в нашем училище были чрезвычайно редки; их случилось всего три или четыре в продолжение девятилетнего моего пребывания в школе. Разумеется, этого обстоятельства нельзя отнести ни к особенной заботливости начальства о нашем здравии, ни к искусству тогдашних эскулапов. Это, конечно, была лишь счастливая случайность. Покойника обыкновенно выносили в нашу церковь, и тут всегда находились охотники читать псалтырь по усопшем товарище. Двое или трое, а иногда и более, поочередно читали у гроба и днем, и ночью.

Театральное начальство давно уже хлопотало о капитальной переделке школы, но за недостатком денежных средств исполнение этого благого намерения отлагалось на неопределенное время. Наконец, в 1822 году граф Милорадович исходатайствовал у императора Александра Павловича значительную сумму на этот предмет, и в начале мая мы все были перемещены в маскарадные залы Большого театра. Воспитанники заняли одну половину, воспитанницы – другую.

Месяца четыре продолжалась переделка нашей школы. Тогда я уже дебютировал и играл довольно часто. Участвующим в тогдашних спектаклях было очень удобно: костюмы приносили нам в спальню и мы, одевшись, отправлялись прямо на сцену. В сентябре перестройку школы окончили, и воспитанники переселились туда. Мы не узнали прежнего своего пепелища: везде было чисто, просторно, удобно. Церковь возобновлена была даже с некоторою роскошью: потолок был устроен сводом и поднят аршина на полтора; иконостас, местные образа и вся церковная утварь – новые. Лазарет перемещен и устроен приличным образом. Постоянный театр, которого до того времени у нас никогда не было, помещался в особом флигеле. Спальни, кухни, комнаты для прислуги – всё это было переиначено к лучшему. Сообщение с церковью было устроено так, чтобы нам не нужно было ходить через женскую половину. Одним словом, реставрация нашей запущенной школы оказалась вполне удовлетворительной.

В 1816 году я помню знаменитый (как тогда называли) карусель, который был дан в Павловске по случаю приезда в Петербург принца Оранского, нареченного жениха великой княжны Анны Павловны[13].

Императрица Мария Федоровна, августейшая хозяйка Павловска, была главной распорядительницей итого великолепного праздника. Балетмейстеры, Дидло и Огюст, сочинили разнохарактерные танцы и пляски и устраивали группы.

Драматическая, оперная, балетная труппы, хористы, воспитанники и воспитанницы были отправлены в Павловск. Тогда, разумеется, железных дорог нигде еще не было, и мы целым караваном отправились туда в казенных каретах, линейках и фургонах. По приезде в Павловск школу поместили в театре: там мы обедали, ужинали и ночевали. На сцене разместились воспитанницы, а воспитанники легли вповалку в зрительной зале – кто в ложах, кто в креслах или на скамейках. Передняя занавесь разделяла нас во время ночи.

Поутру повели нас на репетицию. Местом действия этого каруселя был известный Розовый павильон. Тут был представлен праздник в стане союзных войск. Военные группировались на огромном пространстве перед павильоном; вдали виднелись лагерные палатки, знамена и разноцветные флаги, а последняя декорация, рисованная знаменитым живописцем Гонзаго, представляла швейцарские дома, холмы и горы. У всех военных имелись на правой руке перевязи; наши костюмированные артисты были перемешаны с победоносной гвардией, незадолго до этого воротившейся из славного своего похода.

Праздник начался 6 июня в 8 часов и продолжался до заката солнца, которое великолепно освещало эту картину. Над балконом Розового павильона был сделан красивый шатер, под которым помещался император с царственной своей семьей, а также принц Оранский, иностранные гости, посланники и весь двор.

В дивертисменте участвовали певицы Елизавета Сандунова и Екатерина Семенова. Они обе пели русские песни: первая мастерски их исполняла, вторая блистала в то время своей необыкновенной красотой и грацией. Знаменитый наш певец Василий Михайлович Самойлов пел куплеты, сочиненные на этот торжественный случай. К сожалению, об этом замечательном празднике я не могу дать теперь подробного отчета, хотя лично в нем участвовал: место, назначенное нашему кадрилю[14], было довольно отдаленно от главного места действия; к тому же я сам был очарован великолепным зрелищем, не видав до того времени ничего подобного.

Когда смерклось, по всему саду зажгли иллюминацию, в некоторых местах устроены были транспаранты с вензелями императора и принца Оранского. В той стороне, где помещался лагерь, запылали костры, военные оркестры и полковые песенники расставлены были по аллеям. Император с высоконареченными женихом и невестой и всей царской фамилией катались на линейках по саду. Шумный, веселый праздник не прерывался до восхода солнца, и тихая, теплая ночь довершала очарование момента.

6Шоколад, который производил и продавал аптекарь Карл Имзен, считался лекарством едва ли не от всех болезней.
7Ныне Грибоедовский канал.
8Рахманов был замечательный комический актер, но в то время находился уже в отставке. Говорят, однажды он пришел в ломбард закладывать кое-что. (Накануне этого дня он играл Бригадира в комедии Фонвизина.) Народу было много, и сторож с разбором впускал в комнату оценщика. Рахманов выдвинулся вперед, но сторож загородил ему дорогу. «Как же, братец, ты меня-то не пускаешь!» – сказал с важностью Рахманов. «Да вы кто такие?!» – «Вчера был бригадир, а сегодня не знаю, как ты меня пожалуешь». – «Пожалуйте, ваше превосходительство», – сказал сторож и отворил ему дверь. – Прим. автора.
9Ферула (лат.) – линейка, которою били учеников по ладоням. Быть под ферулой быть в полной зависимости.
10Рон де жамб (от франц. rond de jambe) – круговое движение работающей ноги.
11Римский консул Луций Юний Брут приказал ликторам, почетной страже, схватить и казнить двух своих сыновей, замешанных в заговоре против него.
12Визитация (от лат. visitare посещать) – здесь: обход врачом больных.
13Карусель в XIX веке – конные состязания с элементами реконструкции старинных костюмов и оружия.
14Кадрилями назывались группы всадников.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru