Вот всплыло еще одно мимолетное, но важное, как мне кажется, воспоминание, относящееся к жизни в скиту. Даже совершенно конкретная зарисовка. Это стоящий посреди двора, оживленно жестикулирующий и разговаривающий с паломниками келейник отца Илия – иеродьякон Феофил. Он сейчас уже убеленный сединами архидиакон и зовут его Илиодором. Но тогда он был еще достаточно молод, думаю лет около сорока, с характерными, восточными чертами смуглого лица, с черной густой бородой, но самым главным в отце Феофиле была его изумительная манера говорить о духовной жизни так просто, уверенно и задушевно, точно он сам был свидетелем всего, о чем он рассказывал, начиная от событий ветхозаветной давности и заканчивая историями из жизни новозаветных святых отцов. Как будто он только что после дружеской, теплой беседы проводил за ворота апостола Павла, Иоанна Дамаскина или Григория Паламу и, возвращаясь, встретил паломников, с которыми решил поделиться содержанием недавней беседы. Поверьте, другого такого человека я не встречал. Причем рассказы его начинались всегда внезапно и очень просто.
Скажем, приехали в воскресный день на автобусах паломники, вошли пестрой гурьбой на скитской двор (тогда такое было возможно), а тут им случайно встречается отец Феофил, который безо всяких экивоков и предисловий просто и задушевно начинает рассказывать о духовной жизни, и эти паломники стоят, что называется, раскрыв рот, и слушают отца Феофила, потому что рассказывать и говорить с людьми он действительно умел.
Вообще он был (да и остается, я думаю) личностью яркой, неординарной и в моей судьбе сыграл значительную роль. Он по благословению старца занимался тем, что непрестанно распределял и раздавал всякие приносимые отцу Илию гостинцы, подарки и продукты… Причем распределял по разным адресам, то есть в прямом смысле отправлял бандероли, посылки и письма, но за всей этой видимостью суеты он каким-то непостижимым образом сам никогда не бывал суетлив. Порывист и скор – пожалуй, энергичен – да, но суетлив – никогда. Про него говорили, что в мирской жизни он был директором довольно крупного армянского ресторана, и если об этом можно было догадываться, то только по его решительному и деятельному характеру, а в отношении личной, монашеской жизни…
Приведу один случай. Я тогда проходил послушание в паломнической трапезной. Обед закончился, паломники ушли, столы еще хаотично заставлены множеством грязных тарелок с остатками трапезы, и тут порывисто с какими-то попутными бодрыми репликами появляется отец Феофил. Он заходит в зал, где трапезничали паломники, что-то рассказывает и – о ужас – на ходу хватает чуть ли не с тарелок и ест какие-то объедки. Похватал, подкрепился, лег на лавку прямо возле стола, накрыл лицо мантией и моментально уснул. Через пятнадцать минут встал как ни в чем не бывало и так же с прибаутками и шуточными сентенциями отправился дальше. Вот это я видел сам. Позже, когда я узнал, что он был директором ресторана, понял, что отец Феофил, во‐первых, сознательно смирялся, ведя себя таким «странным» образом, во‐вторых, спал урывками и очевидно уставал страшно, просто не показывал этого никому.
С отцом Феофилом связано еще одно воспоминание… А точнее, даже не с одним только отцом Феофилом, но и с монахом, имя которого я, увы, не помню. Этот старенький монах был без ног и в храме всегда сидел на тележке. Именно не на коляске, а на тележке. Старшее поколение эти тележки помнит, конечно: тогда, лет 30–40 назад колясок инвалидных не было или почти не было, и инвалиды без ног, в основном ветераны войны, которых тогда еще было очень много, передвигались на таких тележках. Они представляли собой небольшую деревянную доску на колесиках, а в руках у инвалидов были обитые резиной бруски, которыми они отталкивались от пола. Этот монах-инвалид в храме всегда сидел и молился на такой платформе-тележке.
И вот я собрался в баню… Как-то, я помню, попадал туда в неурочные дни, может быть, это было связано с моими послушаниями. Когда я оказался в бане – туда же пришел отец Феофил, а вернее, он прикатил на тележке помыть этого монаха. И когда он стал его раздевать, оказалось, что под множеством одежд у этого монаха – самые настоящие свинцовые или просто железные вериги. Помню большой тяжелый крест на цепях и что-то еще, какой-то пояс… Я просто опешил, честно говоря, ничего такого я никогда не видел. Отец Феофил попросил меня (конечно так, чтобы сам монах об этом не слышал) никому об этом не рассказывать, а потом еще пояснил, что вот-де, монаха этого тяготила мысль, что все на службах стоят, труд какой-то приносят Господу, а он – монах, вроде как не трудится совсем, а сидит на своей тележке… Поэтому он взял благословение носить вериги, чтобы хоть как-то «отяготить» плоть… Рассказываю я об этом добром монахе, так как с тех пор прошло уже 25 лет, и если учесть, что монаху тому было под семьдесят, то не думаю, что он сейчас жив.
Впрочем, если жив – дай Бог ему здоровья и сил, а если почил – Царствие Небесное и вечный покой!
Но вернусь к отцу Феофилу. Он бывал иногда и строг, причем строгостью такой – восточной, я бы сказал, горячей, порывистой, так что многие его и побаивались даже. Был такой эпизод. У нас в общежитии появился паренек, что называется «замолившийся». Бывает такое, особенно в начале, когда человек от безбожия приходит к православной жизни и его осеняет такая благодать, такая ревность возгорается в сердце, такое желание жить строго по правилам, что эта ревность, как ее еще называют «неофитская», порой вредит человеку. Вот таков был этот паренек: лохматый, неопрятный, «смиренно» согбенный, сосредоточенно погруженный в себя, он ни с кем не общался, зато непрестанно молился и по ночам в общежитии иногда можно было услышать стук его лба об пол и увидеть в смутном свете лампады, как он перед нашим «иконостасом» истово кладет земные поклоны. Позже я узнал, что такое состояние может быть, как это ни странно, признаком гордости, так что святые отцы говаривали: «Если видишь юношу, восходящего на небо, – сдерни его за ногу на землю». Вот пример такого «сдергивания» (думаю, сознательного со стороны отца Феофила) я и наблюдал однажды из окошка сторожки на центральном входе, где в то время нес послушание.
Итак, сижу я перед окошком, смотрю во двор и вижу, как отец Феофил на центральной дорожке крошит хлеб и кормит голубей. А в это время идет, «смиренно» склонив лохматую голову, весь погруженный в себя тот самый паренек. И вот, ничего не замечая вокруг, он проходит прямиком по этим крошкам. И тут отец Феофил хватает его и начинает трясти со словами: «Ты что, не видишь, куда идешь? Здесь птичек кормят! Балда стоеросовая…» Ну и все в таком роде. Словом, трясет его, ругает и, как я понимаю теперь, «выводит из себя» – из того опасного состояния самообольщения, вывести из которого порой действительно может только какая-то встряска… Вообще глубинная, монашеская жизнь очень сложна и непонятна большинству обывателей, а в то время, когда народ наш только начинал воцерковляться, это было особенно очевидно. Поэтому эта трепка ни в чем не повинного человека, крик на него и даже как бы гнев – все это могло вызвать смущение у постороннего вроде меня. Но я как-то интуитивно понимал, что отец Феофил не просто разошелся, а пытается привести паренька в чувство, а позже мне это прямо объяснили и другие, более опытные братия.
Был и другой случай. Когда отец Феофил задал трепку другому человеку, но уже совсем по другому случаю. Если в случае с пареньком он попросту выводил его из состояния прелестного «созерцания», то в этом, втором случае отец Феофил боролся с таким довольно распространенным, но трудно распознаваемым явлением, как «духовное» тунеядство, паразитизм под видом «высокодуховного» бродяжничества. Был у нас в монастыре такой человек. То есть он был не один, такие люди появлялись периодически, но этот задержался как-то дольше других. Был он одет в какие-то лохмотья, вел себя странно, общим правилам общежития не подчинялся и все это, как я уже сказал, облекалось в тогу высокой, непонятной многим и «непостижимой» духовности. К слову, я сам несколько раз попадался на такие уловки и, думая, что имею дело с особыми, «божьими» людьми, оказывался в неприятных и смутных, расстраивающих душу обстоятельствах и ситуациях.
Вот отец Феофил каким-то непостижимым образом умел отличать подлинных странников, юродивых и Божиих людей, о которых он заботился с какой-то просто материнской нежностью, от всяких проходимцев, кликуш и дармоедов. И я, как уже сказал, был однажды свидетелем разноса, который он учинил одному из таких «юродивых». Когда тот в неурочный час, по заведенному им правилу пришел в трапезную пообедать по особому «юродивому» распорядку и попал на отца Феофила. Тот его за грудки не тряс, как того юношу, топтавшего голубиные крошки, но речь его была прямой и разящей. И все, о чем я мог только робко догадываться в отношении нашего «юродивого», отец Феофил выдавал с прямодушием и простотой, на которые совершенно нечего было возразить.
– Почему не работаешь как все? – громогласно и гневно вопрошал отец. – Почему не обедаешь в положенное время со всеми паломниками? Почему не подчиняешься монастырскому распорядку?
Ну и так далее…
Признаться, уважая отца Феофила, я сам его маленько побаивался в первое время, думая, а вдруг он и мне такую трепку задаст! И ведь можно было найти, за что… Тем более изумительным оказалось для меня его отношение, когда я сошелся с ним волею обстоятельств чуть ближе.
Надо сказать, что семья моя тогда была неверующей и даже некрещеной, только я принял крещение самостоятельно в 1988 году, да и то не по глубокому религиозному убеждению, а скорее по интуитивному влечению к истине и без особых, увы, перемен в своей жизни. Но вот теперь – в Оптиной та перемена со мной случилась столь явственно, что я непременно хотел, чтобы и мои родные тоже пришли к православию. В монастыре была церковная лавка и вот я вы́резал вручную четки из можжевеловых и кипарисовых веточек, привезенных из Крыма, сдал эти четки в церковную лавку, а на вырученные деньги купил какую-то книжицу о православии и решил ее отправить домой.
Вот в этот момент я и разговорился, уж не помню каким образом, с отцом Феофилом. Помню только, что у меня не было денег на бандероль и отец Феофил повел меня с этой книжицей в храм, зашел в алтарь, где в это время молился отец Илий, посоветовался с ним и, выйдя, попросил у меня книжицу и домашний адрес. А через неделю мои родители получили посылку, где кроме множества православной литературы и сопроводительного, очень теплого и доброжелательного письма, написанного самим отцом Феофилом, оказались рушник и две венчальные иконы, пригодившиеся нам через полгода, когда мы с Аленкой – будущей моей женой, которую я тогда еще не знал – венчались в Одессе. Вот я сейчас, почти двадцать пять лет спустя пишу эти строки, а иконы эти из той посылки стоят рядом со мной в святом углу и перед ними теплится лампада – во многом как знак неизреченной благодарности и отцу Феофилу, и его духовнику – схиархимандриту Илию.
Знаете, так бывает – человек о тебе не помнит и не узна́ет при случае, но ты сам считаешь его дорогим, родным человеком. Не по разуму только, но по чувству глубокой духовной благодарности. Тогда – четверть века назад было гибельное время, когда все рушилось в жизни моей страны, моей семьи, да и в моей лично, и сдержать этот крах было никак невозможно. Я убежал тогда в Оптину пустынь именно потому, что совершенно уже ничего не мог изменить и просто «бросился» в объятия Божии. И вот – впервые встретил отца Илия, который меня утешил и поддержал.
За те несколько месяцев, что я прожил тогда в Оптиной, трудился, молился как мог, я несколько раз подходил посоветоваться со старцем. И всегда меня удивляло, как просто он говорит о самых сокровенных и важных вещах… как бы между прочим. А позже я узнал, что вот так же просто, совершенно безпафосно старец говорит слова прямо пророческие. Кроме того, батюшка обладал и обладает редчайшим в наше время даром утешения скорбящего и мятежного сердца. И за это ему глубокий поклон. Но главное, отец Илий молился тогда, я это знаю, о нашей семье, о ее спасении. И теперь я не понаслышке знаю, что значит: «Много может молитва праведного». Потому что вскоре после моего возвращения из Оптиной пустыни окрестились мои родители, брат, жизнь как-то стала налаживаться, а еще через десять лет я непостижимыми путями стал священником и опять же не без участия отца Илия.
А случилось это так. После первого моего посещения Оптиной прошло десять лет. О священстве я и не помышлял. Но зимой 2002 года материальное положение нашей семьи стало особенно трудным, накопились долги за ЖКХ, и я поехал по приглашению знакомого в Москву на заработки. Между тем начались новогодние праздники, и в самом начале января я совершенно спонтанно, что называется «по наитию», сел на автобус и поехал в Оптину. Приехал вечером, устроился в гостинице, а утром в храме попал на исповедь к отцу Илию. И вот он мне как бы между делом говорит: «Езжай-ка ты домой… Придешь к своему архиерею правящему и скажешь: “Хочу послужить Богу”. Будешь дьяконом… Рукоположишься…» Вот так просто. И я сделал точно так, как сказал отец Илий. Через пять месяцев меня рукоположили в дьяконский сан, а еще через полтора года – в священнический…
Мне приходилось слышать мнение, что отец Илий на самом деле никакой не старец, а просто старенький, добрый монах… Что на это сказать? Уже в том, что бытует такое мнение, несомненно, есть заслуга и самого отца Илия, который сам себя, конечно, никаким старцем не считает и являет образец подлинного смирения. Но по плодам общения с ним и по рассказам множества других людей – могу сказать одно: «По вере вашей да будет вам…»
К слову, директор издательства «Родное Слово» Володя Шпатаков, духовное чадо отца Илия, рассказывал мне о нем истории практически «хрестоматийные», так что мы с Володей снова и снова удивлялись величию Промысла Божия и радовались, что у нас, в наше время есть такой удивительный старец.
Как-то Володя оказался в Оптиной и стал свидетелем того, как к отцу Илию прибыла делегация серьезных коммерсантов откуда-то из Сибири. Кто-то им сказал, что для того, чтобы дела шли «фортово», надо делиться с «церковным авторитетом». В качестве последнего посоветовали отца Илия. Коммерсы прикатили на своем «Ленд Ровере» и от всей души предложили батюшке, по выражению Володи, не «котлету» даже, а «пакован» – объемистый и увесистый пакет с деньгами.
– А-а… ну, хорошо, хорошо… – пробормотал батюшка по своему обыкновению, как будто рассеянно. – Володя, возьми, пожалуйста…
И вот, ходит Володя за батюшкой по монастырю с этим увесистым «пакованом». Между тем подходит к отцу Илию игуменья какого-то монастыря. Подходит и расстроено просит:
– Батюшка, помолитесь, пожалуйста… Купили медные листы крышу на храме крыть, а рабочим заплатить нечем. Рабочие с Украины, бригада хорошая и если их сейчас отпустить, то они уже только следующей весной приедут. Да и то еще неизвестно… Помолитесь, батюшка…
– А, да, да… – забормотал смиренно батюшка и добавил:
– Володенька, а ну, где там тот пакет, что коммерсанты оставили?..
Любопытно, что через полгода Володя снова оказался свидетелем разговора между батюшкой и той же игуменьей.
– Ну что, родная, хватило тебе денежек?..
– Хватило, хватило, батюшка! Спаси Господи! Не только крышу покрыли, но и окна в храме вставили. И все равно еще деньги остались. Хотим, вот, два трактора прикупить… небольших таких.
– А, да, да… хорошо! Вы «Беларусь», «Беларусь» берите. Есть такие небольшие трактора, вот их и берите…
А вот еще одна история, свидетелем которой был Володя. Тоже с коммерсантами, но с другими. Этих батюшка никак не хотел отпускать на «стрелку». То лобик им помажет, то на службочку позовет, то на трапезу… Володя смотрит – те перемигиваются уже между собой. Мол, сейчас из кельи батюшки выйдем, люди его окружат, мы втихаря и свалим. Володя их в сторонку отвел и говорит: «Даже не вздумайте! Благословит отец, тогда и поедете». Словом, коммерсанты на «стрелку» безнадежно опоздали. А через три дня один из них звонит Володе и рассказывает, что на той «стрелке» его подставили, разгромили офис, и попадись он сам, может быть, его уже и в живых бы не было…
Да укрепит Господь дорогого батюшку, дарует ему силы, терпение и ту особую, духовную радость, которой он с такой чуткой любовью и щедростью делится со страждущими людьми!
Из монастырской братии вспоминается мне послушник Стефан, который был очень юн, а еще как-то особенно, отчаянно неказист. Почему-то мне представляется, что он хромал, как известный горбун из «Собора Парижской Богоматери» Виктора Гюго. Когда он начинал читать вслух в храме, было ощущение какого-то невероятного издевательства на грани кощунства. Так он читал: неимоверно коряво, но притом громко, и ничуть не пытаясь эту свою корявость как-то скрыть или сгладить. Он как бы говорил всем своим видом: ну вот я такой и что теперь, убить меня, что ли… О Стефане было известно, что он из неблагополучной семьи и мать привезла его и оставила в Оптиной пустыни на иждивении монахов. Фактически бросила. Было ему тогда лет двенадцать, не больше. На момент нашего знакомства он прожил в монастыре около пяти лет.
Никакого рвения к монашеству Стефан не обнаруживал, все ему казалось здесь скучно и пусто. Было даже ощущение, что он точно по краю ходит русского нашего надрыва и может в любой момент что-нибудь такое отчебучить, от чего всем станет не по себе. В общем, его было жалко. Но и не было ощущения, что он что-то делает нарочно, назло, а скорее «по естеству», никак, впрочем, не пытаясь это свое естество обуздать или исправить. Видимо, в силу этой крайней расхлябанности, как признавался сам Стефан, было у него «послушание» от Оптинских духовников: есть, пить и спать в любое время и в любом количестве.
Это как в Патерике: «Брат сказал авве Арсению: что мне делать? меня возмущают помыслы, внушая: ты не можешь ни поститься, ни трудиться; посещай хотя бы больных, ибо и это – дело любви. Но старец, зная козни демонов, говорил ему: ешь, пей, спи, только кельи своей не оставляй. Ибо он знал, что терпение в келье приводит монаха в должный порядок». И Стефан, надо полагать, хоть в этом «снисходительном послушании» находил для себя утешение в «подневольно-каторжной» монастырской жизни.
Он действительно день-деньской слонялся по кухням и трапезным. Причем он везде проходил совершенно свободно, все знали о его чудаковатости, о чудесном «благословении» и ни в чем ему не отказывали. Сначала в монастырскую трапезную зайдет, съест чего-нибудь или с собой прихватит. Послонявшись по монастырской трапезной и кухне, поковыляет в паломническую трапезную и кухню и там еще проведет какое-то время таким же образом, а потом – и вот здесь уже ближе к теме рассказа – Стефан проходил по всем монастырским службам с «инспекцией». То есть опять же, как он утверждал, ему было поручено проверять во всех сторожках, подсобках и каптерках – нет ли где запрещенных электроприборов. А конкретнее – самодельных кипятильников. В случае обнаружения таковых, как он сам утверждал, было у него предписание эти электроприборы изымать. Параллельно (и что меня особенно веселило) с совершенно серьезным и деловитым лицом он «изымал» излишки сахару, чаю, сгущенки, печенья и прочего съестного, аргументируя тем, что если кипятильника нету, так зачем и чай. А без чаю и сахар зачем со сгущенкой и печеньем. Одно искушение… Удивительно, что при всем том Стефан не вызывал какой-то неприязни и отвращения. Просто он был вот такой странный оптинский человек с непростой судьбой и особенным «щадящим» послушанием.
Наш рассказ относится ко времени глубокой осени 1992 года. Я тогда часто дежурил в утлой каморке возле северных, «дальних» ворот монастыря. Это были ворота из хоздвора, а вернее, из хоззакутка на территории монастыря, потому что собственно хоздвор находился в другом месте. Целый день время от времени через эти ворота въезжала и выезжала строительная техника, трактора, но главное, от этих ворот начинался тот самый «хоззакуток», где стояла вся эта техника, а также цистерны с солярой, и надо было периодически выходить и прогуливаться по двору, чтобы никто ничего не свинтил, не слил и не утащил. Время было такое – простое и вместе с тем шальное. В монастыре и вокруг него обитала масса самого разного люда: и бродяги, и работяги, и казачки́ сомнительные, и люди, недавно освободившиеся из мест заключения… Словом, нужен был этот присмотр, хоть на деле толку от меня было мало, и в случае чего я мало чем мог быть полезен. Но сидел с напарником больше так… для порядку. Ну и для того чтобы, если уж действительно что серьезное – сообщить начальству. Помню, один мужичок, называющий себя казаком, а на деле просто лихой, отчаянный забияка и матерщинник, решил увести со двора для каких-то своих нужд трактор. Увести на время, разумеется, например, где-то подшабашить, а потом вернуть. Конечно, это было чистой воды самоуправство, и когда он подъехал к воротам – я вышел и спросил: кто его благословил? Ах, жаль словами не передать, как он на меня посмотрел… Странно только, что в морду сразу не дал. Просто «испепелил» взглядом, прошел мимо, открыл ворота и выехал… А я постоял, подумал и… не стал жаловаться. Решил, что все равно он через час или два вернется. Да так оно и случилось… Вот такая у меня была служба.
В каморке мы сидели по двое, причем устроена она была таким образом, что один мог лежать на тахте, а второй вынужденно должен был сидеть на стуле перед маленьким столом с телефоном на нем и крохотным оконцем над ним. Сидеть и смотреть на двор, где бо́льшую часть дня в шуме бетономешалок, меся грязь, сновали рабочие с лопатами в стеганых армейских штанах и ватниках, шла какая-то строительная работа, и в общем-то так мы и коротали время – один лежал на кушетке, второй сидел на стуле и мы разговаривали, как водится, о судьбах мира… Или ночью один спал, а второму приходилось несладко, потому что всякая деятельность и разговоры прекращались и нужно было просто в ночной тишине сидеть и смотреть в это оконце на небольшой, освещаемый прожектором участок хоздвора. А это было мучительно, просто невыносимо до того, что глаза отказывались смотреть и даже если оставались открытыми, то видеть уже не могли. Спать хотелось так неимоверно и отчаянно, что все расплывалось перед глазами и просто титанические усилия приходилось прилагать к тому, чтобы сконцентрировать зрение. Но через пять минут оно опять «расплывалось»… И так продолжалось час или два, не помню уже сколько длилась «смена» и через сколько мы менялись. Но борьба со сном была в самом деле мучительной.
В одну из таких ночей я как раз сидел у окошка, вдруг в сторожку громко и настойчиво постучали. Это был Стефан. Он всегда старался появляться неожиданно и шумно, пытаясь произвести эффект внезапно нагрянувшей «инспекции». Я открыл, и Стефан ввалился в сторожку с большим недовольством и со словами: «Что, дрыхните… а там, между прочим, кто-то ворует что-то. А вам все нипочем».
Я надел фуфайку, и мы вышли со Стефаном из сторожки. Он ковылял впереди, я за ним. Стефан шел, старясь ступать неслышно, видимо желая застать вора врасплох. Тут надо пояснить, что прожектором освещалась только часть хоздвора, ближайшая к воротам, а дальняя его часть оставалась ночью во тьме, и ходить туда, честно говоря, не очень хотелось. Но на этот раз мы шли именно туда. И вот, еще издали послышался какой-то странный, довольно громкий и однообразный шум. Как будто кто-то шебуршит в листве дерева, причем открыто и ничуть не таясь. Шебуршит шумно и дерзко. Но для чего, зачем? Кто и для чего забрался на дерево ночью? Понять, что там происходит, было никак невозможно. И только когда мы подошли вплотную к деревьям, стало все понятно. Причем настолько, что не было никакого смысла что-то объяснять или оправдываться. С деревьев сплошным потоком сыпалась и сыпалась листва. Это была ночь, когда впервые ударил крепкий мороз…
Так мы и стояли молча с послушником Стефаном, созерцая, как сыплется с деревьев листва. А в черном морозном небе мерцали звезды. Вот и все. Ничего особенного. Только почему-то осталось в памяти сердца навсегда: морозная ночь октября. Темный монастырский двор с какими-то тракторами, цистернами и уставшей, отработавшей свое техникой, тишина и непрестанный шум падающей листвы. И непривычно долго молчащий, неподвижный Стефан. О чем он думал тогда? Где он сейчас, что с ним?..