«Если вам кажется, что вы что-то поняли, что текст и сюжет вам ясен, вы заблуждаетесь, вы имеете дело с ложью и надувательством. Только когда вы совсем перестанете что-либо понимать, вы приблизитесь к настоящей тайне и подлинному пониманию».
Это замечание, приписываемое Евгению Филалету, немного меня утешило. Филалет был английским адептом XVII века. Он родился в 1612 году. Он показался мне привлекательней остальных. Он имел два существенных преимущества. Первое – вопросительный знак вместо даты смерти. Второе – его фундаментальный труд «Открытые врата в палаты короля» был в течение двадцати лет настольной книгой Исаака Ньютона. Экземпляр, испещренный пометками Ньютона, до сих пор хранится в Британском музее.
Есть определенное лукавство в том, что алхимическая составляющая присутствует в биографиях многих весьма серьезных и авторитетных ученых, чья научная репутация никогда не подвергалась сомнению. Ньютон, Лавуазье, Резерфорд вряд ли увлеклись бы тайнами «Великого делания», если бы алхимия была полнейшей ерундой, историческим мошенничеством и бредом горстки сумасшедших.
В личной библиотеке Ньютона хранилось около сотни книг по алхимии. По свидетельству Стекеля, одного из ранних биографов ученого, Ньютон написал сочинение, объясняющее принципы таинственного алхимического искусства на основании экспериментальных и математических доказательств. Он очень ценил это свое сочинение, однако оно сгорело в его лаборатории от случайного огня.
Впрочем, случайный огонь вспыхнул вполне своевременно, именно тогда, когда Ньютон получил должность директора Монетного двора. Просвещенная публика XVII века считала алхимию магией и лженаукой. Смутный слушок о том, что директор Монетного двора увлекается средневековым колдовством и ставит эксперименты по «превращению медных фартингов в золотые гинеи», сулил серьезные неприятности.
В этом смысле весьма красноречиво выглядит фрагмент из частного письма Ньютона по поводу статьи британского физика и химика Роберта Бойля «Экспериментальное рассуждение о нагревании ртути с золотом».
«Способ, коим ртуть пропитывается, может быть похищен… Сообщение этого способа принесет огромный вред миру… Поэтому я не хотел бы ничего, кроме того, чтобы великая мудрость благородного автора задержала его в молчании до тех пор, пока он не разрешит, каковы могут быть следствия этого дела, своим ли собственным опытом, или по суждению других, полностью понимающих, что он говорит, то есть истинных философов-герметиков».
Я, разумеется, не читала статьи Бойля, ничего не понимаю в проблеме трансмутации металлов, хотя знающие люди утверждают, что именно тут прячется рациональное зерно древней «лженауки». Меня поразило не так содержание письма Ньютона, как серьезность интонации.
Ньютон был гений, гению свойственно предвидение. Он сам догадался, что возможно манипулировать веществом, превращать одно в другое? Или доверял опыту многих поколений адептов? В начале XX века физикам стало ясно, что трансмутация металлов – дело вполне реальное, правда, дорогостоящее. Добывать золото на приисках дешевле и проще. Но никто из истинных философов-герметиков и не собирался ставить лабораторное производство золота на поток. Они десятилетиями корпели над своими ретортами, чтобы создать несколько граммов драгоценного металла, и получение этих граммов являлось лишь промежуточным этапом «великого делания».
В XX веке Карл Густав Юнг в своем известном труде «Психология алхимии» сделал любопытный вывод, что для алхимика главное – освобождение божества, которое затерялось и заснуло в материи.
«Лишь во вторую очередь он надеется получить от преобразованной субстанции некую выгоду для себя в виде панацеи, способной влиять на несовершенные тела и неблагородные «больные» металлы». Его внимание направлено не на собственное спасение благодаря Божьей милости, а на освобождение Бога от мрака материи…
Алхимики пришли к весьма ценной идее: Бог в материи. Таким образом, с высочайшим трепетом углубляясь в исследование материи, они положили начало развитию подлинной химии, с одной стороны, и более позднего философского материализма – с другой, со всеми психологическими последствиями резкого изменения картины мира».
Что из алхимии выросли химия и медицина, ни у кого не вызывает сомнений. Но вывод Юнга о философском материализме показался мне парадоксальным и неожиданным. Адепты были по определению людьми верующими, среди них много монахов. Альберт Великий и Фома Аквинский – доминиканцы, Роджер Бэкон – францисканец, Василий Валентин – бенедиктинец. Сам тезис «Бог в материи», безусловно, предполагает наличие, а не отсутствие Бога. Но поиск Его в металлах и прочих субстанциях путем научного эксперимента занятие странное, особенно для монахов. Впрочем, тут важен не результат, а сам поиск.
Кроме пороха, алхимики изобрели технологию изготовления минеральных красок, стекла, эмали, соли, кислот, щелочей, искусственных лекарств. Некоторые их снадобья успешно используются сегодняшней медициной, однако среди них нет эликсира молодости. Его нет и, вероятно, никогда не будет. Порох есть. Минеральные краски, стекло, кислоты – есть. Наличие философского материализма, грозного идолища ВОСР, Великой французской и всех прочих революций отрицать невозможно. Существа разной степени человекоподобия, големы и гомункулы, встречаются в сегодняшней высокотехнологичной повседневности довольно часто.
За полтора века до Ньютона великий врач и алхимик Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм, известный под псевдонимом Парацельс, в своем серьезнейшем трактате «О природе вещей» приводит рецепт создания гомункула:
«Плотно запечатанную бутыль со спермой поместить в лошадиный навоз. Примерно за сорок дней в сосуде образуется легкий пар, и постепенно возникают человеческие формы. Маленькое создание шевелится, говорит. Мы называем такое существо гомункулом, его можно вырастить и воспитать как любого другого ребенка».
Я представила себе человека, который нацеживает бутыль спермы (собственной?) и кладет ее в лошадиный навоз. Специалисты утверждают, что в алхимических трактатах сперма – продукт воображения. Ничего не надо понимать буквально. Если так, то почему не допустить, что конский навоз тоже продукт воображения, и бутыль, и сам алхимик, и гомункул, который образуется внутри бутыли?
Когда в моем личном воображении промелькнул этот образный ряд, я поняла, что Парацельс просто пошутил. Шутка по своей смачности и грубости напомнила мне некоторые «полезные советы» современника Парацельса, Франсуа Рабле, вроде подробного перечня предметов, коими удобно подтирать зад. Бархатная полумаска придворной дамы, кошка, шалфей, укроп, скатерть, портьера, цыпленок, выдра и т. д. Кстати, автор «Гаргантюа» был не только великим писателем, но неплохим врачом, заложил основы патанатомии, не пренебрегал астрологией и алхимией.
Врач Парацельс, когда бывал трезв, утверждал, что универсального лекарства не существует, то есть, по сути, отрицал возможность создания философского камня (панацеи), и сифилис лечил при помощи реальной, а не символической ртути. Он был алхимиком-революционером и врачом-революционером. Его декларации изумительны.
«Вы, врачи всего мира, итальянцы, французы, греки, сарматы, арабы, евреи – все должны следовать за мной. Если вы не пристанете чистосердечно к моему знамени, то не стоите даже быть местом испражнения для собак».
Так закончил он свою последнюю лекцию в Базельском университете. Очень похоже на «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!». Впрочем, в отличие от товарища Маркса, который точно не шутил, Парацельс мог опять пошутить, как с рецептом выращивания гомункула. А вполне серьезная формула Маркса «Идеальное есть не что иное, как материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней» удивительно напоминает рецептуру Парацельса.
Если бы Маркс был алхимиком, он бы, вероятно, предложил своим ученикам и последователям следующий способ:
«Плотно запечатанную человеческую голову с пересаженным в нее материальным поместите не обязательно в лошадиный навоз, можно просто в теплое место. Вскоре внутри сосуда образуется легкий пар, это есть не что иное, как идеальное, преобразованное в человеческой голове из материального, пересаженного в нее».
А может, Маркс и правда был алхимиком, просто от нас, профанов, это скрыли по идеологическим соображениям?
Призраки, как известно, являются существами идеальными, а не материальным, и логично предположить, что призрак коммунизма, бродивший по Европе, был выращен подобным образом в собственной лохматой и бородатой голове Маркса. Субстанция волос и бороды вполне могла способствовать поддержанию нужной температуры внутри сосуда и заменить конский навоз, чтобы выросло «маленькое создание», которое до сих пор шевелится, говорит и ходит по Европе.
Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм любил выпить и многие свои лекции читал пьяненький, за что в конце концов был изгнан из университета. В знак протеста перед зданием университета он сжег произведения Гиппократа, Галена и Авиценны.
Я так живо представляю себе его нелепую фигурку (рост около 150 см, широкие женские бедра, узкие тощие плечи). Скандалист-изгнанник навсегда покидает Базель, идет, пошатываясь, размахивая руками, одетый по своему обыкновению в лохмотья, а за ним следует толпа восторженных учеников, верящих, что он умеет выращивать гомункулов и знает тайну философского камня.
Я терпеть не могу революционеров, но этот маленький бродяга мне симпатичен. Парацельс не только шлялся по Европе, напивался до безобразия, орал перед толпой, грязно ругался, скандалил и жег книги. Он лечил сифилитиков и прокаженных, лечил бесплатно и не боялся заразиться. Он был отличным хирургом и отцом гомеопатии. А что касается его алхимических упражнений, так в его время границы между алхимией и химией еще никто не прочертил. Парацельс изобретал разные снадобья, чтобы помогать больным, облегчать страдания. Именно он, Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст, подсказал мне, что в древней герметической науке не все так чудовищно серьезно, как кажется одинокому перепуганному профану. Кое-что всего лишь шутки, впрочем, иногда весьма злые, издевательские, чреватые трагическими последствиями для тех, кто лишен чувства юмора. Бог Гермес великий плут, а стало быть, и насмешник.
Уже понимая, что у знаменитых и анонимных адептов искать ответов на мучивший меня вопрос бесполезно, я продолжала поиски без всякого энтузиазма. Ртутные ванны мошенника Калиостро и политические фокусы бессмертного Сен-Жермена окончательно развеяли мои иллюзии. Я убедилась, что адепты герметической науки никаких своих секретов ни за что не откроют. Да собственно, они и не обещали и не обязаны открывать.
«Философы поклялись этого никогда не называть людям и не записывать этого ни в какую книгу. Ибо Бог хочет, чтобы это оставалось неоткрытым, ибо Он сам считает это слишком ценным и дорогим. Только когда Ему угодно, Он сообщает это Своей Божьей милостью. Или не сообщает», – так высказался один из алхимиков и даже имени своего не оставил любопытным профанам.
Пришлось обратиться к адептам науки позитивистской, эмпирической, которая принимает во внимание лишь то, что можно увидеть, пощупать и воспроизвести опытным путем. Такая наука завораживает своим авторитетом, надежностью, окончательностью и безаппеляционностью суждений. Она умеет отвечать на все вопросы, включая те, на которые у нее нет ответов. Все, что она не может объяснить, она объявляет несуществующим. Никаких тебе лунных зайцев, тайного огня и философского камня. Вместо всего этого – вытяжки из щенячьих семенников, инъекции из клеток эмбрионов крупного рогатого скота, пересадка свиных гипофизов.
Герой так и остался стоять на пирсе в Финском заливе. Буер давно исчез, его пассажиры благополучно сбежали из большевистской России, сошли на финский берег. Каждому из них я придумала биографию, имя, характер, судьбу. Их внутренние мелодии звучали во мне вполне отчетливо, но никто из них не годился на роль очевидца, способного раскрыть тайную механику мучивших меня событий. Сбежавшие, уцелевшие жили своей жизнью. А единственный возможный очевидец все еще оставался моей собственной печальной тенью.
Я пыталась поговорить с ним, объяснить, что невозможно изобрести средство, способное продлить жизнь. Предлагала разные, более или менее интересные рецепты.
«Всякий, кто хочет продлить свою жизнь, должен обтираться два или три раза в неделю сердцевиной коричневого дерева. Каждый вечер перед отходом ко сну следует прикладывать к голове припарку из восточного шафрана, лепестков роз, экстракта сандалового дерева, алоэ и янтаря, растворенных в розовом масле с добавлением небольшого количества воска. Утром же припарку следует снимать с головы и аккуратно класть в закрытый свинцовый ларец до следующего вечера».
Этот рецепт я обнаружила в очередном исследовании очередного специалиста по алхимии. Его предлагал аноним француз из галантного века. По эффективности он ничем не уступал коровьим эмбрионам и щенячьим семенным железам, но был изящен, ароматен, в стиле своего века, и совершенно безопасен.
Герой мрачно молчал и не смотрел в мою сторону. Проходили дни, недели, мои тетрадки и черновиковые файлы в компьютере разбухали от набросков, замыслов, пунктирных характеров и сюжетных линий. Я никак не могла начать роман. Писала несколько абзацев и уничтожала, писала и уничтожала.
Во время одиноких прогулок по летней Москве я нашла на Второй Тверской-Ямской подходящий дом, мой любимый московский модерн начала XX века, выбрала ряд окон на четвертом этаже и довольно ясно представила себе квартиру, в которой предстоит жить моим героям в 1916-м, когда начнется действие романа.
Из глубины памяти всплывали мельчайшие подробности быта. Золотистый вечерний свет настольной лампы, сонная тяжесть штор, кремовый, с кружевными мережками, шелк скатерти. Мягкую длинную бахрому так приятно было заплетать в косички, забравшись под стол и воображая, что это грива моего собственного маленького пони. В просторной ванной комнате круглые сутки танцевал синий огонь газовой горелки, пахло фиалковым мылом. Когда наполняли ванную, овальную чугунную громадину на птичьих когтистых лапах, молочный кафель покрывался теплой испариной, потело зеркало над раковиной. Я рисовала на нем лунного зайца с агатовой ступкой. Во тьме грядущей ВОСР каждая мелочь, каждая безделушка отбрасывала особенный, драгоценный отблеск последнего прощания.
Персонажи скользили по комнатам медленно и беззвучно, повисали в воздухе, не касаясь дубового паркета, легко проникали внутрь зеркал и возвращались оттуда, ничуть не уплотнившись. Чувство их присутствия было достоверней, чем само присутствие. Мне хотелось, чтобы они начали двигаться уверенней. Я пыталась понять, что такое движение? Сумма неподвижных положений или сумма исчезновений и появлений? Но вопрос этот древний, как алхимия, и ответа на него до сих пор не существует. Персонажи то исчезали, теряя очертания, то застывали в фотографических позах, и тогда был виден пустой силуэт, словно из группового снимка аккуратно вырезали чье-то изображение.
Герой-очевидец все не уходил со своего пирса. Его фигура была реальней и отчетливей других, но он не желал участвовать в событиях, а без него история никак не начиналась.
Я скатилась до молодильных яблочек, живой и мертвой воды, котлов с кипящим молоком. Последнее, что осталось в моем жалком арсенале, – мазь госпожи Зои-царицы (Византия; 978–1050).
«Берутся финики давленые, слива сочная, мягкий изюм, мягкий инжир или сушеные смоквы. Луковицы лилии, сварив с медом, искроши, а затем соедини со всем, упомянутым ранее. Все это одинаково измельчив, добавь мирру и пользуйся приготовленной мазью».
И тут он наконец соизволил обратить на меня внимание, сойти со своего пирса, переместиться в Москву. Однажды глубокой ночью он возник у меня в кабинете, просто соткался из воздуха и мягко опустился на диван. В тишине зазвучал его голос, довольно низкий и хриплый:
– Эта госпожа-царица Зоя отравила кучу своих мужей и родственников.
– Откуда ты знаешь? – спросила я, опомнившись после первого шока.
– Всякое знание есть воспоминание, – ответил он и, снисходительно улыбнувшись, добавил: – Перечитай Платона.
Я наконец увидела его лицо. Оно оказалось жутко старым. Тонкая высохшая кожа так плотно обтягивала скулы и лоб, что было больно смотреть. Под глазами тяжелые лиловатые мешки. Ни бровей, ни ресниц. На голове черная бархатная шапочка. Судя по тому, как он сидел, ноги его были парализованы. Мне стало неловко, что я обратилась к нему на «ты», я спохватилась, что не знаю ни имени, ни отчества, ни фамилии, и тут же ляпнула наугад:
– Федор Федорович, здравствуйте.
– Привет. – Он вяло кивнул и поправил шапочку.
Я облегченно вздохнула. Имя-отчество не вызвало у него никакого протеста. Осталось только придумать фамилию.
– Агапкин, – спокойно представился он, – мать была прачкой, пила страшно. Отец неизвестен. Дворник, трактирный половой – не важно. В любом случае гены другие, шкурка потолще твоей. Тебя интересует мой головной убор? Это калетка – ритуальная шапочка Мастера масонской ложи.
Я смотрела на него и не могла произнести ни слова. Мне хотелось спросить, сколько ему лет. Когда я увидела его впервые, он показался мне совсем молодым, а теперь был невероятно стар. Из этого следовало, что все мои изыскания – напрасный труд. Федор Федорович Агапкин ветхий старик, но даже если ему за девяносто, он все равно не может быть очевидцем. Во время ВОСР он был младенцем, вряд ли что-нибудь помнит и сумеет рассказать.
– Сто шестнадцать, – сообщил он, – я все отлично помню и сумею рассказать. Только будь добра, не удирай, как тогда, в октябре семнадцатого.
Я почувствовала, что краснею. Мне стало стыдно. Я знала, что с ним притворяться не стоит, но все-таки осторожно заметила:
– Меня прикончили, я не виновата.
– Ладно, – он махнул высохшей невесомой рукой, – поговорим об этом после, когда напишешь свой роман.
– А я напишу его?
– Куда ты денешься? – Он ткнул пальцем мне в лоб. – У тебя все вот тут.
Затаив дыхание, я ждала, что он продолжит, уточнит, объяснит, но он прикрыл глаза и засопел. Голова склонилась, рот приоткрылся, блеснул голубоватый фарфор вставной челюсти. Федор Федорович Агапкин преспокойно уснул в моем кабинете на диване, и мне оставалось только накрыть пледом его безжизненные ноги. Когда я наклонилась к нему, он, не открывая глаз, шлепнул себя ладонью по коленке и пробормотал сквозь долгий зевок:
– В третьей книге я должен встать и пойти, иначе ничего не получится.
Утром никакого Агапкина в моем кабинете не оказалось. На диване валялся обложкой вверх увесистый том «Оксфордской медицинской энциклопедии». Он был открыт на букве «E», и первое слово, которое мне попалось, было «epiphysis» – анатомическое название шишковидной железы.
Эта маленькая железка обитает в геометрическом центре головного мозга, на дне третьего желудочка. По форме напоминает еловую шишку. Шишковидная железа известна 4 тысячи лет. Индийские йоги считали, что эпифиз, весящий всего 0,1 грамма, является органом ясновидения, «третьим глазом». У некоторых позвоночных он имеет форму и строение глаза, и у всех, вплоть до человека, он чувствителен к свету. Тело в виде сосновой шишки изображалось в тех местах египетских папирусов, где говорилось о вступлении вновь прибывших душ в судный зал Осириса. Французский философ Рене Декарт в XVII веке описывал эпифиз человека как вместилище души.
Эпифиз выделяет гормон мелатонин. В шестидесятые-семидесятые годы XX века в Америке было высказано предположение, что эпифиз управляет возрастом, что маленькая железка и есть те самые биологические часы, ход которых определяет старение, жизнь, смерть. Америка пережила мелатониновый бум. Гормон продавали в аптеках всем желающим. Желающих нашлось много. Никто не омолодился, последствия оказались ужасны, как всегда бывает, когда человек объедается таблетками.
Это вовсе не опровергло теорию биологических часов, но в очередной раз напомнило об одном из главных недугов позитивистской науки – о печальном несоответствии знания и понимания.
«У тебя все тут».
Агапкин, когда ткнул мне пальцем в лоб, имел в виду не только будущий роман, но и pineal gland, epiphysis, третий глаз.
«Человек, пытающийся выйти за пределы своей личности, неминуемо возвращается к самому себе. И наоборот, пытаясь проникнуть внутрь своего существа, неизбежно устремляется мыслью в широкую перспективу».
Парацельс изрек это в трезвом состоянии. Спьяну вряд ли такое скажешь. Возможно, именно это и есть тот единственный крошечный шажок на пути поиска панацеи, который удалось сделать пламенному бродяге Бомбасту. В определенном смысле это смыкается с идеей Платона о том, что всякое знание есть воспоминание.
Продолжительность жизни зависит не от внешних манипуляций с разными веществами, не от магических действий, приема таблеток, инъекций, пересадки органов, а от чего-то внутри самого человека. Известно, что из всех существующих во Вселенной структур самой таинственной и непознаваемой является человеческий мозг. И вполне логично предположить, что именно в центре мозга скрыто нечто, влияющее на длину отрезка, на промежуток между приходом в этот мир и уходом из него.
Маленькая железка сидит в совершенно темном месте, однако различает не только внешнее, но и внутреннее соотношение света и тьмы. Дополнительный глаз, обращенный вовнутрь, свозрастом покрывается слоями кристаллов, «мозговым песком», который содержит гидроксиапатит кальция, физическую основу квантового компьютера. Так и хочется назвать эпифиз квантовым процессором. Но лучше воздержаться от этих грубых сравнений.
Настоящая роль маленькой железки до сих пор не прояснилась. Недавно стало известно, что именно эпифиз, а не гипофиз с гипоталамусом, как считалось раньше, управляет всей гормональной системой организма.
Теперь мне оставалось придумать, каким образом нужно воздействовать на эпифиз, чтобы мой Агапкин пожил подольше.
От операции на мозге я отказалась. Только представила, как будут пилить черепушку Федора Федоровича, проходить мозговые оболочки, сразу сердце сжалось от страха и жалости. А вдруг там что-нибудь повредят, занесут инфекцию? На всякий случай я достала с верхней полки старый, 1910 года издания, учебник военно-полевой хирургии, оставшийся от моего двоюродного прадеда, военного хирурга, полистала, отложила. А на следующее утро обнаружила на диване поверх «Хирургии» «Паразитологию», справочник 1937 года издания, настольную книгу моей бабушки Липы.
Сколько интересной информации о разных паразитах обрушилось на меня в детстве! Это была одна из любимых тем бабушки Липы. Она работала санитарным врачом и всю жизнь самоотверженно сражалась с глистами, клещами, вшами Москвы и Московской области.
В семь лет меня отправили в пионерлагерь на месяц, я вернулась оттуда совершенно вшивая. У меня были волосы до пояса. Стричь не стали, пожалели. Бабушка обливала меня керосином, часами вычесывала гнид специальным частым гребешком, цитировала Ленина: «Или вошь победит социализм, или социализм победит вошь», – и ворчала, что в итоге победила дружба.
О глистах бабушка рассказывала всякий раз, когда кто-нибудь забывал вымыть руки перед едой. Я с детства знала о цистах, яйцах глистов, которые могут жить в своих капсулах бесконечно долго. Попадая в организм, они сами находят путь к нужному им органу. Микроскопические твари способны воздействовать на поведение своего хозяина. Мыши теряют страх перед кошками, если цистам нужно попасть из мышиной пищеварительной системы в кошачью. Рыбы всплывают на поверхность, чтобы их съел какой-нибудь млекопитающий хищник. Дети, зараженные глистами, иногда излечиваются от многих других болезней, чтобы глистам жилось комфортней. Есть какой-то особенный глист, предпочитающий селиться в мозгу белых медведей, и зараженные медведи живут значительно дольше своих здоровых собратьев.
Существуют сотни тысяч видов паразитов, среди них много древних, селившихся в мамонтах и динозаврах. И вполне возможно, что какой-нибудь неизученный редкий вид обладает способностью находить путь по кровотоку к эпифизу и менять ход внутренних биологических часов по своему усмотрению.
Федор Федорович явился в тот же день, уселся рядом со мной на скамейку в Миусском парке. На этот раз он был молод, я не сразу его узнала и впервые сумела разглядеть вблизи его молодое лицо. Он показался мне пошло красивым, каким-то прилизанным, и ресницы у него были длинные, как у девушки.
– Стало быть, пожалела меня? Кроить мне черепушку, ковыряться в моих мозгах не хочешь, – произнес он с холодной усмешкой, – а заражать меня древней тварью, мозговым паразитом можно, да?
Я не знала, что ему на это ответить. Он бесцеремонно открыл мою сумку, достал сигареты, зажигалку. Минуты три мы курили молча. Мне хотелось понять, видит ли его кто-нибудь, кроме меня. Народу в парке было много. Мамы с колясками, подростки на роликах, парочки, собачники с собаками. Никто не смотрел в нашу сторону.
– Они не только меня, но и тебя не видят, – спокойно сообщил Федор Федорович, – для них на этой скамейке вообще никого нет.
– А как же сигаретный дым? – спросила я.
– Никак, – он пожал плечами, – нет никакого дыма. Не видят и запаха не чувствуют. Извини, но мне пришлось проделать с тобой этот маленький безвредный фокус, иначе мы не сумели бы спокойно поговорить. На тебя глазеют на улицах, ты, как это у вас называется, «медийное лицо». Не волнуйся. Поговорим – верну тебя обратно. Ты же понимаешь, я вовсе не заинтересован, чтобы ты опять сбежала, как тогда, в семнадцатом.
Не могу сказать, что я испугалась. Я давно уж догадывалась, что эти странные существа, вымышленные персонажи, вовсе не так беспомощны и безобидны, как принято считать. Когда я пишу очередной роман, у меня случается много мелких бытовых неприятностей. Зависает компьютер, бьется посуда, убегает не только кофе, но и разные нужные вещи, вреде ключей, перчаток, зонтиков. Или наоборот, вдруг начинается полоса шального, незаслуженного везения. Мне удается поймать на лету, в нескольких сантиметрах от пола, любимую кофейную чашку. Находится что-то давно и безнадежно потерянное; сам собой открывается на нужной странице увесистый том какой-нибудь энциклопедии; сама собой отменяется поездка, когда ехать необходимо, но ужасно не хочется, а отказаться неловко; включается и нормально функционирует зависший компьютер. Я не понимаю, в чем дело, почему сегодня все ужасно, а завтра чудесно, в чем я виновата, в чем права и кто это определяет. Я утешаюсь, что эти неподвластные моей воле провалы и подъемы происходят из-за усталости, рассеянности. Я стараюсь жить здесь и сейчас, а не там и когда-то. К финалу я почти не слышу собственную внутреннюю мелодию, звучат только их темы, их голоса, шаги, дыхание.
Из трусости я тешу себя иллюзиями, что этих людей на самом деле не существует, что я могу распоряжаться их судьбами и чувствами по своему усмотрению; что пространство трехмерно, а время линейно, движется только от прошлого к будущему. А все равно, гуляя по Тверским и Брестским, я отчетливо вижу на месте новых зданий старые, снесенные до моего рождения. В Миусском парке вместо Дворца пионеров передо мной встает храм Александра Невского, взорванного, когда мой папа был подростком, и кто-нибудь вроде Федора Федоровича бесцеремонно садится рядом со мной на скамейку.
– Учти, есть музыка, которая убивает, – донесся до меня голос Агапкина, – вспомни иерихонские трубы.
– Это вы к чему? – спросила я.
Он загасил сигарету, и я с изумлением увидела, что рука его треплет загривок черного пуделя. Пес был старый, облезлый, он вилял хвостом, болтал ушами и пару раз лизнул мне ладонь, просто из вежливости. Было очевидно, что они с Агапкиным давние знакомые, а я тут третий лишний.
– Тема Кобы, она ведь тоже должна зазвучать, – печально произнес Федор Федорович, – хотя не знаю, можно ли это назвать музыкой.
Он замолчал надолго. Я заметила, что изменилось освещение. Спряталось солнце, со стороны Замоскворечья наползала туча, такая плотная и темная, что, казалось, ветру тяжело двигать ее, ветер застыл, притих, и короткие быстрые порывы были похожи на одышку. Притихло все в парке. Мамы заторопились прочь со своими колясками. Поднялась и засеменила по аллее пара старичков, до этой минуты молча, грустно сидевшая на соседней скамейке. Исчезли подростки на роликах. Полная бодрая бегунья в красной футболке и желтых спортивных штанах помчалась к выходу. В тишине бабахнул первый раскат грома. Я вспомнила, что не взяла с собой зонтик, хотела встать, но тут прозвучал голос Агапкина:
– Сиди, не дергайся. Тебе будут сниться кошмары. Ты попытаешься найти какие-то логические объяснения, но не сумеешь. Зло бессмысленно, иррационально. Единственная, извечная его цель – утверждение собственного превосходства, обожествление самого себя.
– Вы говорите о Сталине? – осторожно уточнила я.
Пудель вдруг взгромоздился на колени, слишком ловко и легко для своего солидного возраста, и самое интересное, что не к Агапкину, а ко мне. Он был тяжеленький, теплый и морду положил мне на руку.
– Ты вовсе не третий лишний, – тихо заметил Федор Федорович. – Адам признал тебя.
– Адама тоже никто не видит? – спросила я.
– Никто, кроме нас с тобой. Он появится в первой части твоего романа, и только от тебя зависит, насколько отчетливым получится его образ. Ты ведь давно уже замечала, что процесс писания чем-то похож на реанимацию.
– Или на прогрызание дыр в другие времена и пространства, – пробормотала я, почесывая мягкое ухо Адама.
– Ну, это ты загнула, – Федор Федорович неприятно усмехнулся, – ничего не прогрызешь, зубы сточишь. Да и зачем ломиться в открытые двери, тем более если нет ни дверей, ни стен. Нужно просто сменить угол зрения, ты отлично это знаешь и умеешь делать.
Небо почернело, словно на город опустилась ночь. Было странно, что в таком глубоком мраке все отчетливо видно и вблизи, и вдали. Листья и узор древесной коры, розовые нежные проплешинки на затылке Адама.
Пес никак не реагировал на грозу, уютно устроился у меня на коленях, задремал и только слегка порыкивал, когда я забывала почесывать его за ухом. Ни он, ни Агапкин, казалось, не замечают раскатов грома, вспышек молнии, первых крупных капель дождя. Мне хотелось убежать. Вполне естественное желание для человека, оказавшегося в грозу без крыши над головой. Но чтобы встать, нужно было снять Адама с колен.