– Разве ты боялся бы умереть?
– Не знаю, – ответил я.
– Ах, – проговорила она, – жить так скучно!.. Всегда одно и то же: встаешь, одеваешься, ешь, играешь, ложишься спать, а на завтра начинается то же… А когда умрешь…
– Когда умрешь, то сделаешься скелетом, – сказал я, доканчивая начатую ею фразу.
– Нет, – продолжала она, – тогда увидишь маму и ангелов…
Я отдаю эти слова, с таящимся в них преждевременным утомлением и наивностью, на обсуждение философами, занимающимся детской психологией. Слова эти подлинны, – вот их заслуга. Сам же я давно уже отказался постичь эту тайну из тайн – расцветание ума и сердца. В какую минуту начинается в вас мука мысли? В какую секунду страдание любви? Душа женщины и душа мужчины не сказались ли в потрясении, произведенном на маленькую сиротку необъяснимой для неё разлукой с умершей матерью, и в страстной нежности, внушенной десятилетнему мальчику хрупкостью страдающей подруги его игр? Хрупкая и страдающая… ах, моя бедная Алина была в куда более опасном положении, чем-то могла прозреть тогда несведущая моя дружба! Пришла время, – это было в начале зимы, мне тогда как раз исполнилось десять лет, – когда мне уже не позволили больше играть с ней, чтобы не утомлять ее, пришла неделя, когда она не вставала более с постели, и пришел день, канун Рождества, когда я, заливаясь слезами, вошел в эту комнату, бывшую мне столь дорогой, чтобы видеть Алину в последний раз; она лежала мертвая на кроватке, такая же безмолвная, как кукла, оставшаяся подле неё, вероятно, по последней фантазии больной, и смотревшая на нее, сидя в своем большом кресле, в ногах, у постели. Только глаза Мари, эти голубые, столь веселые, стеклянные глаза с черными ресницами продолжали глядеть и сверкать, а другие голубые глаза с их любящим, нежным взглядом были навсегда сомкнуты. Фарфоровые щеки Мари, раскрашенные под яркий румянец, её розовые губы сохраняли свой юношеский блеск, между тем как восковая бледность покрывала ввалившиеся щеки Алины, а уста её были иссини-фиолетовые. Как успел я подметить этот контраст в те минуты, когда одно пребывание в комнате умершей вызывало у меня искренние слезы? По-видимому, дети обладают столь живой деятельностью ощущений, что они действуют у них почти совершенно самостоятельно даже тогда, когда их душа наполнена самой сильной печалью. Да, я помню, что увидел все при первом же взгляде: мою мертвую подругу, куклу возле неё и несколько подальше – отца Алины, согнувшегося на кресле, и тот жест, каким этот человек сжимал правой рукой свою левую руку, а также обрисовавшийся на ней кончик рукава коричневой фуфайки. По комнате распространялся сладкий запах цветов белой сирени. Эти редко встречающиеся в нашем городке, никогда не виданные мной цветы прислала старая дама из бельэтажа, та самая, чей профиль и седые букли очаровывали нас с Алиной. Когда я простоял несколько минут неподвижно, пораженный этим зрелищем, Миетта, которая ввела меня в комнату, взяла меня за руку и сказала:
– Пойди, простись с ней.
Я подошел к маленькой кроватке и приподнялся на цыпочки. Тогда, среди запаха сирени, почувствовал я одновременно на губах своих холод щеки умершей, на щеке – нежное щекотание как бы живых еще локонов её, которых я коснулся, нагибаясь к ней, а на сердце – невыразимую тоску.
Время шло, и мои родители продолжали жить в том же городе в старом доме. Только меня нашли нужным отдать пансионером в лицей, вероятно, потому, что я после смерти Алины и по миновании её благотворного на меня влияния стал неукротимым сорванцом, настоящим разбойником. Меня отпускали домой раз в месяц, если я вел себя не слишком дурно, а два раза в неделю – по четвергам и по воскресеньям – все ученики отправлялись на прогулку и проходили через весь город попарно и молча, – таковы были порядки в тогдашних лицеях. Мне часто случалось, идя таким образом по бульвару мимо префектуры, встречать отца Алины, шедшего на службу или возвращавшегося оттуда. Одетый в черное, он шагал, несколько сгорбившись, хотя ему не было еще и сорока лет, держа в руках столь знакомую мне тростниковую палку с набалдашником из слоновой кости. Он всякий раз искал меня глазами в рядах лицеистов в темных блузах и кланялся мне с печальной, нежной улыбкой. С своей стороны я всякий раз, придя домой в отпуск, заходил к нему. Миетта открывала мне дверь и, наговорив комплиментов насчет моей наружности и фигуры, вела меня в комнату, совмещавшую в себе гостиную и кабинет, где поселился вдовец и дверь из которой вела в бывшую комнату моей маленькой подруги. Однажды, когда эта дверь оказалась открытой, я не мог удержаться, чтобы не бросить туда тайком взгляда; заметив этот взгляд, отец Алины очень просто спросил меня:
– Может быть, ты желаешь снова повидать её комнату? – Мы вошли. Это было летом. Отец её открыл запертые ставни и солнечный свет вторгнулся в комнату умершей. Поток веселых лучей залил истертый ковер, на котором мы столько раз играли с Алиной, и кровать, теперь обтянутую саржей, на которой я в последний раз видел мою подругу такой бледной, такой грустно-недвижимой, и шкаф, где спали фигурки наших деревенских жителей, и Мари, нашу куклу, сидящую на своем кресле на комоде, с вечно открытыми голубыми глазами, с улыбающимися губами, в визитном платье.
– Помнишь, как Алина любила эту куклу? – сказал отец её, беря куклу в руки и показывая мне. – Поверишь ли, она просила меня, когда она умрет, дать ей куклу с собой, чтоб отнести на небо и показать маме. Миетта хотела похоронить ее с куклой… Но я никак не мог решиться расстаться хотя бы с одной из тех вещиц, которые Алина так любила…
Месяцы и годы протекли с тех пор. Настало уже третье Рождество после смерти Алины и многое изменилось. Мне было тринадцать лет и я, отпущенный в один из четвергов домой, курил первую папироску в саду, столь любимом когда-то Алиной, недалеко от того ряда кустов роз, где я ловил для неё красивых зеленых бабочек с коричневым отливом и золотых жучков, забирающихся в сердцевину прекрасных роз. Как и прежде, старая дама с седыми буклями сидела у окна бельэтажа, но лестница, стукнувшая при падении об это окно, разбила в нем все стекла и, таким образом, исчезло стекло более зеленое, чем другие. Исчезла и Миетта. Однажды, во время рекреации в четыре часа, увидел я, как она подошла к подъезду лицея. Вызвав меня в приемную, добрая женщина с землянистым цветом лица – цвета каленых орехов, принесенных её мне в своем синем переднике, – сообщила мне чудовищную для меня новость. Отец Алины собирался жениться во второй раз и брал за себя вдову с восьмилетней дочкой. Эта маленькая девочка будет жить в комнате Алины. Миетта рассказала мне, как она попросила расчёта, когда свадьба была решена.