Артеньев (он был смертельно бледен, почти посинел лицом), повернувшись спиною к ветру, долго разминал в пальцах папиросу:
– Вот и служи… Служишь, черт побери, и не знаешь, кто рядом с тобой… Это ужасно! Сдать врагу «Новик» – лучший эсминец русского флота.
Возле его носа чиркнул спичкою минер Мазепа:
– Прошу! А вам не кажется, что теперь вы станете командиром «Новика»?
– Спасибо. Не ради карьеры служу…
Тридцать восемь мин еще ерзали на рельсах, терлись боками в расслабленной швартовке креплений, и только сейчас люди заметили, что чехлы над ними были разодраны осколками. Но храбрецам всегда чертовски везет – это уж старая истина.
На подходах к Либаве он попросил к себе Дейчмана.
– Леон, – сказал ему Артеньев в штурманской рубке (без свидетелей), – после того, что произошло на мостике, следует потушить то, что случилось у тебя в котельных… Ты это понимаешь?
– Я все понимаю, но лезть в низы обратно не хочу. Зачем? Чтобы мне опять намяли карточку за мою фамилию?
– Тогда ты не понимаешь… Фон Дена с его предательством хватает «Новику» уже выше мостика! Если обнаружится и твоя беда, матросам припишут большевизм, команду «Новика» могут расформировать. А команда уже сплавалась, и нельзя эсминец выбивать из ритма войны… Теперь осознал, дружище?
– Я… боюсь, – признался механик.
– Боязнь своих подчиненных – это такая болезнь, которую лечат отстранением от службы. Не вылечишься – спишут!
Эсминец легко клало на борт, потом волна перекладывала его на другой борт. Внизу что-то громыхало, и Артеньев не сразу догадался, что это ветер колотит брезенты спасательных шлюпок.
– Ну! – строго прикрикнул он на друга. – Решайся!
– Какая сволочь, – вдруг заговорил Дейчман, – осмелилась перетолмачить с немецкого на русский мою поганую фамилию? Впрочем, я понимаю – меня бы никогда не ударили, если бы не эта история на мостике. Как только до котлов дошло, что у вас там стряслось, меня сразу и треснули. А знаешь, кто меня бил?
– Не надо фамилий. Истории возбуждать не будем.
– Но это так гнусно. Меня били, а я кричал им, что мой дед – крымский врач, а мать – молдаванка… Боже, неужели в такой грандиозной империи не найдется местечка и для инженера Дейчмана, захудалого конотопского дворянина?
Артеньев долго молчал, наблюдая, как по разложенным на столах картам ползал хитрый механический жук – одограф, автоматически записывая на картах все изменения курса корабля. Вот прибор с резким жужжанием передвинул свой карандаш – значит, эсминец уже пошел на разворот к Либаве, скоро войдет в канал фарватера.
– Ладно, – поднялся с дивана Артеньев. – Кочегаров накажем как-нибудь келейно. Отнесись к этому, если можешь, с юмором. Ну, дали в нос. Ну, кровь брызнула. Ну… с кем не бывает?
Явился боцман Ефим Слыщенко, сообщил доверительно:
– Так что смею доложить о человеке за бортом. Все уже в полном ажуре – это Ненюков кувырнулся. Кады боевую сыграли, он по доброй воле, от рундука отвязавшись, шагнул за борт – прямо ко святым угодникам… После него хурда осталась. Домой отсылать, что ли? На деревне всякая тряпка сгодится…
– Отсылай, боцман. Я письмо напишу, что погиб геройской смертью… за веру, царя и отечество!
И как-то все перемешалось в усталой голове. И эта тетка, получившая с войны обрубок вместо мужа; и этот прыжок за борт матроса, ослепшего от бутылки денатурата; и этот рев крейсерского калибра над головой, гнуснейшая подлость предательства командира; а где-то – издалека, из тишины – отзывалось теплом и светом от чистой и здоровой женщины, встреченной случайно.
Артеньев поднялся на мостик. Прошли приемный буй, который подвывал кораблям сиреной, тяжко качаясь на волнах.
– Сразу, как отдадим якоря на рейде, всех господ офицеров прошу в кают-компанию…
Два якоря-холла, грохоча звеньями цепей, зацепили «Новик» за грунт либавского рейда.
Фон Ден стал бушевать взаперти салона, требовал, чтобы его допустили к радиорубкам эсминца.
– У меня телеграмма к его величеству! – кричал он. – Тридцать слов… Хорошо, я согласен на двадцать… хоть на десять. Но пустите меня… царю-ю… у-умоляю вас! Дайте оправдаться!..
В кают-компании – два узких стола, протянутых вдоль бортов. Между ними – узкий проход, в котором и расхаживал Артеньев.
– Господа, – говорил он, взвешивая каждое свое слово, – под славным андреевским флагом нашего эсминца при столкновении с крейсерами противника произошло одно событие… возмутительное! Позор слишком велик, и нельзя доводить дело до суда. Следует его и завершить здесь же, не сходя с корабля, как дело нашей общей чести. Я сознательно подчеркиваю, что затронута честь нашего корабля… Надеюсь, вы меня отлично поняли?
Все его поняли, только новиковский священник отец Никодим поежился в смущении.
– Да ведь грех, – сказал, – грех человека на смерть толкать.
– Во-первых, – ответил ему Артеньев, – у вас, батюшка, из-под рясы торчат штрипки от кальсон. Здесь вам не сельская церквушка, а кают-компания… А во-вторых, батюшка, вы в дела мостика не суйтесь, как мы не суемся в церковную палубу. По-моему, – заметил Артеньев, – грех заключается в другом – в измене отечеству!
Отец Никодим затолкал под носки завязки кальсон и сказал:
– Я молчу. Дело ваше. Офицерское. Благородное…
Артеньев при всех покрутил барабан револьвера, из которого торчали желтые затылки патронов. И высыпал все патроны из барабана. Со стуком они падали на обеденный стол кают-компании, раскатываясь по зеленому сукну скатерти.
– В барабане оставляю один. – сказал Артеньев. – Пусть он распорядится им, чтобы уйти от позора самому и не позорить нас. Кто не согласен со мною – прошу встать и заявить.
Офицеры молчали: они были полностью солидарны с ним.
– Добро. Тогда я поднимусь к нему…
Боже, до чего же тяжелы показались ему на этот раз двенадцать ступеней трапа, ведущих в благословенную тишь салона, простеганного штофом и бархатом. Возле дверей с карабинами в руках, замкнув лица в хмурости, стояли матросы – Портнягин и Хмара.
– Благодарю за службу, ребята, – сказал им Артеньев. – Теперь ступайте отсюда прочь. – И он шагнул внутрь каюты командира.
Фон Ден сидел в кресле-вертушке перед столом, напротив него стоял в причудливой рамке из бронзы портрет жены.
Молча, расширенными глазами он наблюдал за старшим офицером. Артеньев подошел к раковине, тонкой струйкой пустил воду из крана. Наполнил водою ствол револьвера, держа его вертикально. После чего протянул револьвер командиру:
– Надеюсь, Карл Иоахимович, вам не нужно рассказывать, как поступают опозоренные офицеры. Вот вам… с водою!
Вода при выстреле разносила череп в куски.
– Держите!
Фон Ден взял револьвер и выплеснул из него воду.
– Я не опозорен. Я верный слуга его величеству. Я потребую суда. Я добьюсь правды…
– Суд офицерской чести уже состоялся. И он осудил вас!
– Нет! – отвечал каперанг, весь трясясь. – Я не могу.
– Уже поздно. Так постановила кают-компания.
– Нет! Это шантаж…
– Шифровку по радио мы уже дали. Поторопитесь.
– Нет. Я дождусь ответа из штаба.
– Поторопитесь. Скоро за вами придут жандармы. Здесь один патрон. Этого хватит. Уйдите от позора сами, не позоря других…
В спину уходящего Артеньева фон Ден, словно нож под лопатку, всадил одно только слово:
– Мерзавец!
Артеньев из коридора салона не уходил. Ждал выстрела. Но выстрела не было. Постучав в дверь, он напомнил:
– Кончайте же наконец эту канитель!
И грянул сдавленный выстрел. Артеньев рывком открыл дверь.
Каперанг фон Ден по-прежнему сидел в кресле, облокотясь на стол. Он стрелял в себя через подушку, и подушка теперь была отброшена в сторону, из нее просыпался пух. Пуля же, пущенная каперангом в висок, вышла у него из глаза, и теперь этот глаз желтой осклизлой слякотью стекал по щеке…
Самое страшное, что фон Ден остался жив и сознание не потерял. Вторым глазом он сейчас с ненавистью глядел на старшого.
– Подлец, – сказал он Артеньеву. – Ну какой же ты подлец…
Артеньев насытил пустой барабан еще одним патроном.
– Будьте же мужественны! – крикнул в бешенстве.
Пальцами фон Ден тронул свой висок, размозженный пулей, окровавленные руки медленно потянулись через стол – к бумаге.
– Два слова… – неожиданно попросил он. – Жене…
Карандаш выкручивался из его пальцев. Артеньев вышел.
Он дождался второго выстрела. На этот раз фон Ден был мертв, но из кресла не выпал. Сидел – прямой и безучастный, вдавив острый подбородок в грудь. На длинном черном шнурке, словно маятник, раскачивалось пенсне. А перед ним, захватанная кровавыми пальцами, лежала записка к Лили Александровне: «…меня убивают подлецы-карьеристы, свои же офицеры, которым я так много сделал хорошего. «Новик» пропитался ядом анархии. Я ухожу из жизни не по своей воле, а принуждаемый к тому насилием. Может, это и к лучшему, ибо тогда не предстоит мне наблюдать те ужасы, которые ожидают Россию в будущем… (Далее следовали слова любви к жене, которые Артеньев старался не прочесть). Но не прости убийцам моим!» – заклинал фон Ден жену в конце записки.
От такой гнусной лжи Артеньев что было сил хватил ногой по стулу, и фон Ден мешком свалился на ковер. Чтобы ковер не запачкать кровью, Сергей Николаевич подсунул под голову мертвеца подушку. После чего нажал педаль на расблоке вызова под словом «буфетъ». Моментально явился в салон Сашка Платков с полотенцем, переброшенным через плечо, словно заправский официант.
– Помоги мне, – сказал ему старший офицер. Они содрали все белье с пышной кровати командира. Мертвеца в несколько рядов, плотно и туго завернули в простыни. Белой куколкой лежал он по диагонали салона, непомерно длинный, и матрос с офицером переступали через него как через бревно. От возни с неповоротливым телом оба устали. Полосатый матрас обнаженной постели наводил на мысль о генеральной уборке.
Сашка Платков вытер лоб посудным полотенцем.
– Все-таки, – сказал он, – матросское дело проще: ну, морду набьют тебе, и все тут. А вот офицеры…
– Цыц! – прикрикнул Артеньев. – Больно ты у меня грамотный стал. Зови сюда подвахтенных. Пусть оттащат каперанга в душевую и дверь – на замок. А ключи от бани – мне!
С запискою фон Дена он спустился в кают-компанию.
– Здесь и про нас, господа, – сообщил он, пуская записку по кругу. – Каперанг называет нас убийцами… Но никто из нас не убивал его. Он ушел из жизни сам, и это лучший вариант из всех, какие только можно придумать…
Командиру Минной дивизии контр-адмиралу Трухачеву он отослал подробный рапорт о случившемся, приложив к нему предсмертную записку фон Дена (пусть штабные перешлют жене).
Вечерело, когда лейтенант Артеньев отправился на Шарлотинскую – в кофейню «Под двуглавым орлом». За эти сумасшедшие дни он как-то позабыл лицо Клары Изельгоф, и память – в сумбуре событий – не могла восстановить ее нежного облика. Он спешил к ней, чтобы увидеть, чтобы запомнить и больше не забывать…
Став базою флота, Либава резко разделилась на два города… Старая так и осталась дремать в тишине парков, где вековые дубы осеняли ее «монплезиры» и кургаузы. Новая же Либава быстро разрослась в пролетарский город.
Денно и нощно дымили копотью трубы цехов и мастерских; германский капитал властно управлял акционерным обществом «Беккер и К°», на заводах которого тянули сталь и проволоку; фирма Вакандера и Ларсона штамповала пробку и отливала линолеум; пыхтели паром фабрики растительных масел. Здесь не выживали цветы, не было тут и тенистых вилл, а музыка курортов сюда не долетала.
Не миновать новой Либавы, чтобы попасть в старую, буржуазную. Прямо над гаванью, словно над пропастью, был переброшен Железный мост, соединяющий две Либавы, как два различных мира. При лунном освещении мост этот казался иногда Артеньеву мистической конструкцией, созданной неземными существами. Железный мост вел его на свидание любви…
И вот что удивительно: Клара, оказывается, его ждала. Нет, она не призналась в своем ожидании, но Сергей Николаевич догадался об этом сам – по вспыхнувшему взгляду, по суетливой радости ее первых слов. А он вновь наслаждался покоем и тишиной, любовно трогал молочный кофейник… Артеньев говорил женщине:
– Втиснутые в железные коробки отсеков, лишенные подчас самого необходимого, поверьте, как мы любим, чтобы на берегу нас окружали красивые вещи, чтобы такие красавицы, как вы, улыбались нам!
На стене кофейни недавно появился новый военный плакат: «Берегись шпионов!» К плакату была приложена красочная схема германского шпионажа, которая широко раскинула свои щупальца, охватив почти все области русской жизни… Среди шпионов поблизости от агента по распространению швейных машин компании «Зингер» была представлена и фигура официантки, которая подслушивает разговор пьяных офицеров… Но Артеньев-то – не пьяный, да и что он скажет красивой женщине, кроме тех слов, какие вообще говорят женщинам?..
Поздно вечером он сидел в своей каюте и писал… в Казань:
«Милостивые государи.
С глубоким волнением узнал из газет, что в Вашем городе, несмотря на ужасы войны и многие бедствия, открывается выставка „Художественные сокровища Казани”. Мне известно, что в Казани работали миниатюристы Босси и Барду, меня всегда интересовала работа художников „Арзамасской школы” – Ступина, Макарова, Мелентьева, Щеголькова и прочих. Много уже лет я занимаюсь русской иконографией… Весьма сожалею, что, связанный службою, не могу посетить Казани, чтобы усладить себя личным общением с художественными сокровищами Казани. У меня просьба к устроителям выставки: когда выйдет ее каталог, не откажите в любезности выслать один экземпляр по адресу…»
Ложась спать, Артеньев просмотрел «Журнал иностранной литературы». Попалась интересная статья о женской красоте (с древних времен до наших дней). Артеньева интриговал Винтергальтер, который работал в Париже и написал немало портретов русских красавиц. Все в мире интересно, но… пора гасить свет и спать.
В прошлом году германский крейсер «Магдебург» с треском напоролся днищем на камни возле маяка Оденсхольм. Команда крейсера, выстроясь на палубе, по сигналу с мостика толпой шарахалась с борта на борт, чтобы раскачать корабль, работавший машинами «враздрай». Но сняться с камней не удавалось. Тогда немцы стали выбрасывать тяжести: якорные цепи, броневые двери башен и рубок, выпустили за борт всю питьевую воду. Трудились всю ночь – не помогло: «Магдебург» застрял прочно.
На рассвете их заметили с маячного поста русские моряки. «Магдебург» открыл огонь, разбивая снарядами вышку маяка и барак радиопоста. Но израненные радисты, истекая кровью за «ключом», успели передать на базы важное сообщение. К острову Оденсхольм спешно вышли русские крейсера. Еще издали они открыли огонь, отгоняя от «Магдебурга» германский миноносец, снимавший с крейсера его экипаж. Русским сдались в плен сам командир «Магдебурга», два его офицера и полсотни матросов. Но перед сдачей они успели запалить погребные фитили – взрывом разрушило «Магдебург» от носа до второй трубы.
Эссен послал к месту гибели «Магдебурга» партию балтийских водолазов. Ползая по затопленным отсекам крейсера, водолазы исправно «обчистили» салон и каюты. Наверх были поданы даже плети, на рукоятях которых имелись казенные штемпеля: «К. М.» («Кайзеровский флот»). Плети были страшного вида – почти палаческие семихвостки, размочаленные на спинах матросов[3]. По окончании работ на «Магдебурге» адмирал Эссен приказом по Балтфлоту объявил всем водолазам строжайший выговор за безобразную работу. Водолазы спокойно проглотили выговор и… получили месячный отпуск!
Этим приказом Эссен, маскируя свою радость, запутал германскую разведку. В каютах на «Магдебурге» секретных документов действительно не нашли. Но когда стали обследовать грунт возле крейсера, наткнулись на труп немецкого шифровальщика. Даже мертвый, он оставался верен присяге и тесно прижимал к своей груди свинцовые переплеты секретных кодов германского флота. Из объятий мертвеца водолазы забрали шифры – и, таким образом, флоты Антанты получили доступ к тайнам флота противника…
Ветер стонал над Балтикой, где взаперти на рейдах и в гаванях Финского залива, окованные льдом, выжидали весны русские корабли. Как раз в это время, чтобы отвлечь русских от наступления в Галиции, германское командование занесло кулак над Курляндией. Она была почти неприкрыта ныне с моря – лишь несколько наших эсминцев и подлодок бороздили простор, как неприкаянные мыкаясь между опустелыми базами; редкие маяки слепо и колдовски светили им по расписанию. Немцы хотели вытеснить Балтфлот из западных гаваней Курляндии – от пограничного Полангена до самой Виндавы, чтобы силы Рижского залива оказались заперты, словно в банке!
Колоннам Гинденбурга противостояли сейчас малые силы русской 12-й армии. Полосу побережья в основном держали ратники-добровольцы – пожилые люди, пошедшие на фронт ради того пайка, который получали в тылу их семьи (в случае гибели добровольца семье его была обеспечена пенсия). Дрались они отлично. Но опытная германская армия давила и плющила слабые гарнизоны, словно прессуя их своим натиском. Немцы ворвались уже в Литву, они взяли древний Шавли, а часть нашей армии еще застряла в Восточной Пруссии.
Обстановка на Балтике с каждым днем становилась сложнее, над морем неслась трескучая россыпь морзянки – нашей и немецкой. В штабе вице-адмирала Эссена особенно не спешили с выводами, чтобы в горячке не допустить промахов. Вывести корабли в море – это и дурак сумеет, но надо так планировать операции, чтобы корабли и вернулись целы. Каждый погибший корабль – немалая прореха в системе обороны, это подрыв государственной и финансовой мощи; наконец, это стоны и плачи сотен баб, причитания которых не долетают до безымянных могил, захлестнутых волнами Балтики…
Любая светская дама могла бы позавидовать обстановке командных салонов на русских кораблях. Адмиралтейство словно забыло, что салонам «подобает более величавая скромность кельи благочестивого архиерея, нежели показная роскошь спальни развратной лицедейки».
С началом войны опомнились: ведь это антикварное убранство представляло в случае боя хорошую пищу для огня. На флагманских судах стали пороть с мебели цветные штофы, рвали с переборок драгоценные гобелены, оставляли в базах легкомысленные козетки типа Нана, крушили на причалах кровати в стиле элегантной эпохи Людовиков… Разгром был учинен полный, но, кажется, должных кондиций достигли: теперь в убранстве салонов присутствовала суховатая и деликатная пустота.
Так же, как от ненужных вещей, избавлялся штаб флота и от блестящих, но ненужных офицеров. Николай Оттович фон Эссен окружил себя лучшими специалистами флота, которые не имели придворных званий. Его «флажки» (как называли тогда флаг-офицеров) были людьми подвижными, знающими, опытными. Сравнительно еще молодые, они уже успели хлебнуть и позора Цусимы, и жуткого отчаяния Порт-Артура, а потому делали сейчас все зависящее от них, чтобы избежать поражений на море в войне с сильным германским флотом.
Колчак считался признанным мастером минных постановок. Ренгартен – ученик А. С. Попова, видный радиотехник, был изобретателем первого на флоте радиопеленгатора. Под стать им был флагарт кавторанг Свиньин. Такие офицеры, как Василий Альтфатер, Федор Довконт, князь Михаил Черкасский, были прекрасные оперативные работники. А новинка XX века – авиация, которая прямо из пеленок рванулась в небеса на своих бесовских крыльях, – была представлена в штабе Эссена контр-адмиралом Адрианом Непениным, справедливо считавшим, что будущее всех войн принадлежит самолетам…
Да, штаб Эссена дал России немало мастеров флота, но зато штаб Эссена воспитал (за редкими исключениями) и будущих главарей контрреволюции – самой яростной и самой неистребимой. Об этом тоже не следует забывать, читатель…
Дымя сигарой, зажеванной в углу рта, Эссен рассуждал:
– Мемель-то мы, господа, профукали по дешевке. Для нас эта операция, придуманная Ставкой в обход флота, еще аукнется не раз… В результате мы подержали Мемель в руках, словно горячий уголек, и тут же бросили. А принц Генрих, явно напуганный нашей дерзостью, сразу умножил свои силы на нашем театре. Вот последняя сводка: на Балтику им переданы крейсера и миноносцы, а также вторая эскадра линейных сил. Для нас это – ох и ах!
Эссен живо повернулся к тяжеловесному, словно откормленный боровок, контр-адмиралу Непенину:
– Адриан Иваныч, что скажете на это?
Непенин ответил одним характерным словечком:
– Думато…
Пахнущий оттепелью воздух насыщал каюту через иллюминаторы, было слышно, как хлещет со срезов рубок по металлу звончатая капель. Эссен перебрал на столе бумаги, среди которых попалась замызганная записка с обращением к нему: «Милай, дарагой… лутшаму ис явреев даверь уголь прадать». Это Распутин просил за кого-то, чтобы погреть руки на угольных поставках флоту. Эссен хмуро, без тени улыбки, перебросил записку Ренгартену:
– Это по вашей части, радист. Узнайте, с какого аппарата ее приняли, и прикажите химической службе как следует продезинфицировать этот аппарат… Итак, господа, – продолжал Эссен, – будем готовы для начала потерять Поланген! Наши мужички с крестами на шапках пущай уж удирают от Гинденбурга и дальше, винить их за это было бы бессовестно…
– Что-то у нас не продумато свыше, – заметил Непенин.
Гельсингфорс чернел вдали дымками домов. Явился стремительный Колчак, нервно рвал с пальцев тесные перчатки.
– Началось таяние. Ирбены и Рижский залив вот-вот освободятся ото льда, и… Николай Оттович, не обколоть ли нам заранее крейсера и эсминцы, на ревельских стоянках, чтобы сразу выпустить их за ледоколами на боевые позиции?
– Добро, – согласился Эссен…
Ему принесли с моря свежую пачку расшифрованных германских квитанций, перехваченных нашей радиослужбой, – адмирал быстро вник в переговоры противника, их замыслы, их сомнения, их перебранку. В основном ругался Гинденбург, армии которого с моря не успевал (или боялся) прикрыть кораблями гросс-адмирал принц Генрих.
Николай Оттович хмуро буркнул:
– Война – это как покер: у кого нервы сильнее, тот выиграл!
Но у немцев оказались крепкие нервы. В одну из апрельских ночей радиорубки штаба командующего Балтийским флотом буквально взорвало в каскадах передач:
– Немцы проникли в Рижский залив. Прокрались вдоль берега…
Эссена это даже не удивило; он приласкал своего кота.
– Принц Генрих был бы круглым дураком, если бы он сейчас не рискнул на этот прорыв в залив, нами почти не защищенный…
Горохом сыпались новости с моря – трагические: германские эсминцы сняли с острова Руно-Рухну служебный персонал маяка, огнем они сбили башни маяков на Домеснесе и Цереле. А наши корабли, идущие от Ревеля, как назло, затерло во льдах, в скрежете торосов хрустела сталью бортов подлодка «Акула».
Непенин, мятый с похмелья, посоветовал:
– Думато! Если кораблям не пробиться, запускайте авиацию…
В весеннее небо бросили четверку самолетов. Их вели с грузом бомб юные мичмана и поручики, которым сам черт не брат. Эссен велел Колчаку первым же ледоколом идти на Ревель, откуда первым же поездом отправляться на Виндаву.
– Начинаем заваливать минами последние подходы к Либаве и Виндаве, – сказал он каперангу. – Тральщикам тоже прикажите участвовать в постановке. На всякий случай я позабочусь, чтобы с моря вас прикрыла, во избежание случайностей, первая бригада крейсеров.
Колчак разбудил кавторанга Довконта:
– Феденька, хватай бутылку коньяку и зубную щетку.
– А что случилось?
– Завалим последние фарватеры у берегов Курляндии, чтобы немцы маршировали не так нахально…
Шесть стареньких, ходивших еще на угле, миноносцев лениво подымливали возле причальных стенок Виндавы. Поодаль качались, словно неряшливые галоши, номерные базовые тральщики. Всякий сброд кораблей, начиная от финских буксиров и кончая речными пароходишками, был мобилизован на время войны для исполнения тяжкой повинности траления. На одном из тральщиков вдруг вспыхнул огонь, оттуда передавали: «Выйти в море не могу зпт у нас в днище обнаружилась течь тчк». Колчак, уже стоя на мостике «Генерала Кондратенко», сказал Довконту:
– Во кабак… Феденька, узнай – что у них там?
Людей, попавших на тральщики, поражало изобилие всяких спасательных кругов, пробковых поясов, надувных жилетов и прочего.
– Когда мы вляпаемся в пакость, – поучали здесь новичков, – хватай сразу, что попадется под руку, и держись крепче. Считай, что в этом случае тебе повезло: ведь на тральщиках не надо терять времени даже для прыжка за борт. Ты и ахнуть не успеешь, как палуба выскочит у тебя из-под ног…
Как трудолюбивые крестьяне выходят утром в поле с косою за плечами, чтобы косить травы, – так же и тральщики прилежно убирают «урожаи» мин, созревающих на морской целине. Их минные «жатки» тралов подсекают ножами стальные стебли минрепов, на которых колышутся в глубине сочные гремучие соцветия – мины!
Публика же на тральщиках – смелая, но ужасно бестолковая. Водят их по минам всякие там прапорщики от Адмиралтейства, штабс-капитаны по геодезии и даже кавалерийские ротмистры, которых быстрехонько переодели во флотское, наспех обучили стоять на мостиках и тралить мины, ценя свою жизнь в копейку…
Катер с миноносца доставил Довконта на борт тральщика. Штабного оператора встретил на палубе прапорщик флота, бледный и романтичный юноша с тонкой шеей, торчащей из широкого воротника кителя. Он был явно испуган и не скрывал этого.
– В чем дело? – сразу обрушился на него Довконт. – Если, черт побери, вы решили затонуть, так умейте же потонуть не в гавани.
– Извините, но я уже составил ра́порт…
Слово «ра́порт» прапорщик произнес с ударением на первом слоге, что в разумении Довконта являлось стратегической ошибкой.
– А здесь не казарма, чтобы деликатный морской рапурт превращать в хамский солдатский ра́порт! Может, вы еще дойдете до такого безумия, что благородный морской компа́с переиначите в дурацкий ко́мпас?.. Сейчас же показывайте мне вашу течь!
Они спустились в придонный отсек, где оба бились в потемках о сырое льдяное железо шпангоутов, медленно источавших ржавую слизь. Тускло светила заляпанная суриком лампа, и, конечно же, обыкновенная могилка, вырытая в земле, может показаться уютной квартиркой по сравнению с этим придонным отсеком тральщика.
Прапорщик, делая круглые глаза, сообщил:
– Уверяю, все крысы убежали от нас сегодня утром сразу же, как мы сдали в порт тралы и приняли на борт мины…
Довконт сумрачно матюкнулся. Прапорщик показал ему место, где тихой слезой набегала в льялы вода. Казалось, корабль горько плакал, сознавая всю свою старческую беспомощность.
– Вот это и есть ваша течь? – хмыкнул кавторанг.
– Да.
– В таких случаях, – отвечал Довконт, – не срывают людей с мостика флагмана, а зовут врача-венеролога… Ляпните сюда цемента на лопате и можете считать, что ваш пароход излечился. А больше не дурить! Сейчас же сниматься с якоря.
– Значит, вы находите, что это неопасно?
– Да нет же, нет, – в раздражении отвечал Довконт, пробираясь к трапу и светя фонарем только себе, совершенно игнорируя при этом командира тральщика, который громыхал в темноте по железу всеми локтями и коленями. – Вообще, милейший, – философствовал Довконт, – служба на флоте – это умение вовремя повернуться с одного бока на другой. А если вам еще встретится на берегу удобная женщина, которая будет горячая зимой, а летом прохладная, тогда совсем хорошо. Кстати, каков номер вашего героического корыта?
– Тринадцатый, с вашего соизволения.
– Счастливчики! А сколько приняли мин к постановке?
– Тринадцать.
– Везунчики! А сколько человек в команде?
Прапорщик чуть не заплакал:
– Увы, без меня – тринадцать…
Федя Довконт выбрался на палубу, пожалел свои новые брюки.
– С таким номером не пропадете, – сообщил в утешение. – А сумма отрицательных показателей в народном суеверии всегда приносит положительный результат…
Катер доставил его обратно на «Генерала Кондратенко».
– Набрали там всякой шантрапы, – доложил он Колчаку. – Какие-то студенты-недоучки штаны черные понадевали и даром трескают паек флотский. Эта война свирепо разрушила нашу касту!
– Все продумато, – отвечал Колчак в стиле Непенина. – Пусть уж гибнут шаланды с такими студентами, чтобы поберечь настоящие корабли с настоящими командирами… Начнем сниматься?
Над рейдом сразу возрос мощный шум вентиляторов, якоря вздернулись над водою, и корабли плавно тронулись из гавани.
В море сильно штормило – некстати. Несчастные гробы-тральщики трепало так, что с высоты мостиков эсминцев на них было страшно смотреть. К тому же крепенько подмораживало – палубы леденели. На траверзе мыса Люзерорт корабли встретили немецкую мину, сорванную штормом с якоря. Довконт внимательно обозрел ее в бинокль.
– Новенькая, стерва! – сказал. – Даже блестит от масла. Она, видать, из числа тех, что немцы подарили нам под пасху.
Это верно – на лаковых боках мины белела броская надпись по-русски: «Дорого яичко ко Христову дню». Пасхальное «яйцо» тут же расстреляли из пулеметов; расколотая пулями мина быстро насытилась водою и затонула тихонько, не делая лишнего шума. Пошли дальше. С тральщиков семафорили, что их сильно качает, рвет крепления мин, которые невозможно удержать на палубах.
– Пусть привыкают, – ответил Колчак, сосредоточенный…
С № 13 стали писать, что у них в предохранителях мин начал растаивать сахар. Колчак обозлился:
– Пусть этот студент с «тринадцатого» поскорее сваливает груз за банкою Сноп и убирается отсюда ко всем чертям.
Федя Довконт вспомнил безусого прапорщика, для которого весь этот флот с его минами и тралами представлялся сплошным кошмаром, и пожалел юношу, осторожно намекнув Колчаку об опасности:
– Если сахар растаял, то это рискованно при постановке. Да и качка не уменьшается. Может, «тринадцатый» лучше вернуть?
Колчак отмолчался, весь во внимании. Его большой и плоский, словно лезвие топора, нос был развернут по ветру и медленно наливался синеватой краснотой от холода.
А беда к «тринадцатому» не замедлила прийти. Одна из мин при постановке отделилась от якоря раньше времени. Пружины внутри мины сработали, сбросив предохранительные колпаки со страшных сосцов смерти.
– Ну, все! Сейчас их шарахнет…
На миноносцах видели, как из рубки «тринадцатого» сорвался на корму командир-прапорщик. Там матросы что-то рубили на корме топорами, надсаживаясь, словно дровишки кололи. Довконт с такой силой сжал кулаки, что заскрипела кожа перчаток. Но каперанг Колчак, этот верный ученик школы британского флота, оставался невозмутим, как первый лорд Адмиралтейства на светском файф-о-клоке. Между тем работой винта мину уже подтянуло к тральщику.
И… рвануло! Аж до самых небес рвануло огнем и дымом.