– Русские не ожидали нашего внезапного нападения, в Петербурге до самого последнего момента рассчитывали разрешить все наши несогласия лишь дипломатическим путем…
В газетах Лондона все чаще встречались выражения: наши солдаты, наши корабли, хотя речь шла о японцах. В самом деле, зачем проливать свою драгоценную кровь, если войну с Россией можно выиграть самурайским мечом? Немало в эти дни радовался и президент США – Теодор Рузвельт, писавший: «Я буду в высшей мере доволен победой Японии, ибо Япония ведет нашу игру…» В японских госпиталях появились поджарые американки в халатах сестер милосердия. Откуда знать этим женщинам, что их сыновья будут взорваны в гаванях Пирл-Харбора детьми тех солдат, которых они сейчас поили с ложечки…
В самом конце января Япония болезненно вздрогнула: русские крейсера замечены у входа в Сангарский пролив! В потоплении парохода «Никаноура-Мару» японские политиканы увидели великолепную ширму, за которой удобнее всего скрыть свое собственное вероломство. Вся японская пресса развопилась как по команде, что русские моряки варварски нарушили «священные права войны». В газете «Иомиури» потопление парохода выдавалось за проявление «дикой жестокости и развратности русских, способное заставить самого хладнокровного человека стиснуть зубы…». При этом, конечно, не указывалось, что русские крейсера открыли боевой огонь, когда экипаж «Никаноура-Мару» был уже в шлюпках.
…Бригада крейсеров вернулась во Владивосток.
Ну ладно. Посмотрим, что будет дальше.
Русские газеты тоже во многом бывали грешны. Матросы с крейсеров возвращались из увольнения обозленные:
– Эти поганые писаки развели галиматью, будто мы ходили на обстрел Хакодате. Нас теперь встречают на берегу словно героев, стыдно людям в глаза смотреть…
Стемман собрал своих офицеров:
– Подождем судить Николая Карловича! Кажется, Рейценштейн был прав, вернув бригаду с моря. Дело в том, что уже на третьи сутки похода мы оказались полностью небоеспособны… Да! Я уж молчу о поломках в машинах старого «Рюрика», вы лучше посмотрите, в каком состоянии наша артиллерия…
Волна, заливая крейсера, заполнила стволы их орудий, отчего внутри каналов образовались мощные ледяные пробки. Комендоры теперь не могли вытащить обратно снаряды, не могли и выстрелить их в небо, чтобы разрядить пушки:
– Выстрели, как же… Не только от нас полетят клочья мяса, так и все пушки на сто кусков разнесет!
Шлангами с раскаленным паром обогрели стволы, лишь тогда из них выпали на палубу прозрачные ледяные бревна со следами пушечных нарезов. Потом задумались: случись встреча с кораблями Того или Камимуры, и ни одна из пушек бригады не смогла бы на огонь противника ответить своим огнем.
– А кто виноват? Я, что ли? – рассуждали повсюду, явно удрученные этой дурацкой историей. – Из боевых кораблей начальство понаделало «плавучих казарм», где учили, как надо честь отдавать офицерам… Все пятаки считали, мудрена мать! В море-то зимой не выпускали, на угле экономили. Конечно, отколь же нам иметь опыт плавания в сильные морозы?..
Примерно такой же разговор состоялся у Панафидина с офицерами «Рюрика», которые залучили богатырского мичмана в ресторан Морского собрания. Это был врач Николай Петрович Солуха, это был мичман Александр Тон, выходец из семьи славного архитектора. Тон возмущался:
– Зато у нас мыла никогда не жалели! По сорок раз одно место красили… Сегодня подсохнет, завтра соскоблим и заново красим… Впрочем, первый блин всегда комом, не правда ли?
Панафидину был симпатичен рюриковский доктор.
– Вы давненько у нас не были, – сказал ему Солуха.
– Все некогда… с девиацией крутимся.
– Ах, эта девиация, – вздохнул Тон. – Беда с нею прямо. Уж сколько трагедий знавал флот от этих магнитов…
Панафидин навестил кают-компанию «Рюрика» не в самую добрую минуту ее истории, и виною тому снова оказался тишайший до войны мичман Щепотьев, который развивал прежнюю тему:
– Лично мне японцы не сделали ничего дурного, чтобы я убивал и топил их. Думаю, японцы тоже не могут испытывать ко мне ненависть, чтобы убивать меня… Разве не так?
Панафидин глянул на своего кузена: отточенные линзы пенсне Плазовского сверкнули, как бритвенные лезвия.
– Перестаньте, Щепотьев! Природа войны со времен глубокой древности такова, что человек убивает человека, не испытывая к ему личной ненависти. А когда на родину нападают враги, тут мудрить не стоит: иди и сражайся… Basta!
Хлодовский помалкивал, и, казалось, своим преднамеренным молчанием он побуждает спорщиков высказаться до конца.
– Почему, – не уступал Щепотьев, – я должен жертвовать собой, своим здоровьем и своим будущим единственно лишь потому, что в Петербурге не сумели договориться о мире? Если не желаете понимать меня, так почитайте, что пишет о войнах Лев Толстой. Вы можете переспорить меня, мичмана Щепотьева, но вам не переспорить великого мыслителя земли русской!
Доктор Солуха не выдержал. Он поднял руку:
– Толстой велик как писатель, но как мыслитель… извините! Бога ищет? Так на Руси все ищут Бога и найти не могут. Но никто из этих искателей не кричит об этом на улицах… Простите, – заключил доктор, обращаясь к якуту-иеромонаху, – что я невольно вторгся в вашу духовную область.
– Бог простит, – засмеялся Конечников.
В спор вмешался старейший человек на крейсере – шкипер Анисимов, который выслужился из простых матросов, заведуя на «Рюрике» маляркой с кистями и запасами манильской пеньки, своим горбом выслужил себе чин титулярного советника.
– Я, – скромно заметил он, – удивляюсь, что мы даже о Толстом побеседовали, но никто из нас не помянул о простейших вещах на войне – о святости присяги и воинском долге…
Кажется, Плазовский обрадовался этим словам.
– Почему ваши сомнения в справедливости войн возникли только сейчас? – обрушился он на Щепотьева с апломбом заправского юриста. – Ведь когда вы избирали себе карьеру офицера, у вас, наверное, не возникало сомнений в вопросе, противна ли война человеческой природе? Вскормленные на деньги народа, вы не стыдились получать казенное жалованье, в котором тысячи ваших рублей складывались из копеек и полушек налогоплательщиков! Значит, получать казенные деньги вам стыдно не было. А вот бить врагов вам вдруг почему-то стало неудобно… совесть не позволяет.
Только сейчас в спор вступил Хлодовский:
– Какова же моральная сторона вашего миротворчества? Меня, сознаюсь, ужасает мысль, что, не будь войны, вы бы спокойно продолжали делать карьеру… Теперь я вас спрашиваю, господин Щепотьев: почему вы молчали раньше, а заговорили о несправедливости войн только сейчас, когда война для всех нас стала фактом, а присяга требует от вас исполнения долга?
– Вы все… к а с т а! – вдруг выпалил Щепотьев. – История еще накажет всех вас за ваши страшные заблуждения.
– Если мы и каста, – невозмутимо отвечал Хлодовский, – то эта каста составлена из патриотов отечества, и, простите, вы сами сделали уже все, чтобы не принадлежать к этой касте, представленной за столом крейсера «Рюрик».
– Что это значит? – изменился в лице Щепотьев.
– Это значит, что вы обязаны подать рапорт об отставке, ибо русский флот в ваших услугах более не нуждается…
Щепотьев удалился в каюту. Все долго молчали, даже птицы притихли в клетке, нахохлившись. Это неприятное молчание рискнул нарушить барон Кесарь Георгиевич Шиллинг, вахтенный офицер в чине мичмана, обладавший классической фигурой циркового борца тяжелого веса.
– Мы люди темные, сермяжно-лапотные, – начал придуриваться барон. – Однако приходилось слыхивать, что больше всего сумасшедших в процветающих государствах, где царит полная свобода мысли. Но там, где свирепствует цензура, люди остаются в здравом рассудке и никогда не ляпнут ничего криминального.
Панафидин робко спросил врача Солуху:
– Скажите, а Щепотьев нормален ли?
– Нормальнее всех нас… просто струсил.
– Во-во! – согласился старик Анисимов…
После ужина к Панафидину подошли штурманы крейсера (старший и младший), капитан Михаил Степанович Салов и мичман Глеб Платонов – сын сенатора из новгородских дворян.
– Вы, Сергей Николаич, – сказал Салов, – давно хотели бы перевестись на наш «Рюрик». Я думаю, вы вполне можете заменить мичмана в отставке Щепотьева… У нас есть рояль, имеем три граммофона и не будем против вашей виолончели.
Грянул выстрел! Мимо офицеров, расталкивая их, в белом фартуке и размахивая полотенцем, как заправский официант, пробежал вестовой «Рюрика», обалдело крича:
– Щепотьев-то… прямо в рот! Только мозги брызнули…
Хлодовский раскуривал папиросу, и Панафидин видел, как дрожали его руки, разрисованные цветной японской татуировкой: зеленый осьминог увлекал в пучину ярко-красную женщину.
– Пиф-паф, и все кончено… самый легкий способ избавить себя от ужасов войны. Щепотьев уже нашел свой вечный мир, а сражаться за него будут другие! Негодяй… мерзавец…
30 января адмирал Алексеев созвал в Мукдене ответственное совещание. Громадные китайские ширмы, расписанные журавлями и тиграми, заслоняли наместника от нестерпимого жара пылающих каминов. Иногда он вставал, как бы между прочим, подходил к бильярду и, всадив шар в лузу, снова возвращался за стол, покрытый плитою зеленого нефрита. Только вчера подорвался на минах заградитель «Енисей», и потому флагманы рассуждали о минной опасности. Начальник штаба Порт-Артурской эскадры, контр-адмирал Вильгельм Карлович Витгефт, говорил тихонечко, словно во дворце наместника лежал непогребенный покойник. «Его Квантунское Величество» сказал, что сейчас на самых высших этажах великой империи решается вопрос о замене Оскара Викторовича Старка (который, надо полагать, и выполнял сейчас роль этого «покойника»):
– Начальником эскадры в Порт-Артуре, вне всякого сомнения, будет назначен Степан Осипович Макаров.
При этом Витгефт испытал большое облегчение.
– Слава богу, – перекрестился он, – я так боялся принимать эскадру от Оскара Викторовича… Ну какой же я флотоводец?
Верно: никакой! Сам по себе хороший человек, Вильгельм Карлович флотоводцем не был, а свои штабные досуги посвящал писанию беллетристики (его «Дневник бодрого мичмана» пользовался успехом среди читателей). Совещание постановило: ускорить ремонт кораблей, подорванных японцами, подходы к городу Дальнему оградить минными постановками. Наместник, поигрывая зеленым карандашом (его любимого цвета), добавил:
– НЕ РИСКОВАТЬ! Дабы сохранить дорогостоящие броненосцы, будем действовать миноносками… и крейсерами, конечно!
4 февраля адмирал Макаров спешно отбыл на Дальний Восток. Военный министр Куропаткин был назначен командующим Маньчжурской армией. При свидании с адмиралом Зиновием Рожественским, который готов был составить на Балтике 2-ю Тихоокеанскую эскадру, Куропаткин адмирала радостно облобызал:
– Зиновий Петрович, до скорого свидания… в Токио!
Перед отъездом на фронт Куропаткин собирал с населения иконы. Его дневник за эти дни испещрен фразами: «Отслужил обедню… приложился к мощам… мне поднесли святую икону… много плакали…» Я не обвиняю Куропаткина в религиозности, ибо вера в Бога – это частное дело каждого человека, но если Макаров увозил в своем эшелоне питерских рабочих для ремонта кораблей в Порт-Артуре, то Куропаткин увозил на поля сражений вагоны с иконами, чтобы раздавать их солдатам. Недаром же генерал Драгомиров, известный острослов, проводил его на войну крылатыми словами: «Суворов пришел к славе под пулями, а Куропаткин желает войти в бессмертие под иконами… опять не слава богу!» Проездом через взбаламученную войною Россию, минуя Сибирь с эшелонами запасных ратников, Куропаткин часто выходил из вагона перед народом, восклицая:
– Смерть или победа! Но главное сейчас – терпение, терпение и еще раз терпение… В этом главный залог победы.
Россию наполняли подпольные листовки со стихами:
Дело было у Артура,
Дело скверное, друзья:
Того, Ноги, Камимура
Не давали вам житья.
Куропаткин горделивый
Прямо в Токио спешил…
Что ты ржешь, мой конь ретивый,
Что ты шею опустил?
В разгар этих перемещений высшего начальства владивостокские крейсера совершили второй поход – к берегам Кореи, где с большим старанием обшарили заливы и бухты в поисках японских кораблей с войсками, но таковых не обнаружили.
Обескураженные, возвращались во Владивосток.
– Где же Того? – гадали на мостиках. – Где Камимура с его крейсерами? Бродим по морю, как по кладбищу…
Морозы во Владивостоке были сильные – до 20 градусов по Цельсию. Когда проталкивались через льды к местам стоянки, с бортов крейсеров срывало медную обшивку ниже ватерлинии.
А жители города рассказывали вернувшимся морякам:
– Без вас тут боязно! На крепость да пушки мы и не рассчитываем. Единая надежда на вас – на крейсерских…
Панафидин крепко уснул в своей каюте под мелодичные звоны столового серебра, которое перемывали в лохани вестовые, болтавшие меж собою:
– А вот, братцы, этот самый Кикимора-то японский, говорят, мужик богатый… у него свой домина в Токио! Англичане ему уже привесили свой орден… за геройство евонное.
– Да где они геройство-то видели? Ежели Того зубы скалит у самого Артура, так Караморе этой прямой расчет сюда податься с крейсерами… от города одни головешки останутся!
Перемыли всю посуду и разошлись по кубрикам спать.
Флагманский крейсер «Идзумо» бросил якоря в заливе Такесики, что на острове Цусима. Контр-адмирал Гиконойо Камимура с почетом встретил у трапа английского журналиста Сеппинга Райта, сказав ему, что рад видеть у себя первого корреспондента Европы, допущенного на корабли микадо.
Сеппинг Райт приподнял над головой кепку.
– Первого, и боюсь, что единственного? – съязвил он.
– Возможно, что только вам оказана эта честь, – согласился Камимура. – Но от наших добрых друзей у сынов Ямато нет секретов. Между нами немало общего… хотя бы географически! Как ваша Англия нависает неким довеском над Европою, отделенная от нее водою, так и наша Япония оторвалась от материка Азии, сказочной птицей паря над океаном.
Внутри крейсера «Идзумо» монотонно верещали сверчки, живущие в крохотных бамбуковых клеточках. В кубриках было тепло и чисто. На рундуках сидели матросы, в их руках мелькали вязальные спицы, а унтер-офицер читал им вслух старинный роман о подвигах семи благородных самураев.
– У нас все заняты, – говорил Камимура, сопровождая гостя в салон. – Это русские, когда им нечего делать, пьют водку или играют в карты. А наши матросы заполняют свободное время пением патриотических песен или вяжут шерстяные чулки для собратьев-солдат победоносной армии…
Салон Камимуры поразил Райта почти нищенской простотой; на круглом столике, покрытом бедной клеенкой, в кадке красовался карликовый кедр, которому насчитывалось 487 лет.
Самому же Камимуре было тогда 54 года.
– И все-таки мои предки, – рассказывал он, – не позволили кедру развиться в могучее дерево. Лишая его воды и земных соков, они жестоким режимом принудили его превратиться в карлика, который не потерял качеств, свойственных кедрам, растущим на воле. Да, он маленький. Но он крепок, как и высокие деревья. Этим он похож на нас, на японцев…
Были поданы папиросы и чай. Камимура был большим любителем чеснока, и потому в разговоре с европейцем держал во рту кусочек имбиря, чтобы отбить дурной запах. Райт сказал, что в Корее, кажется, снова вспыхнула эпидемия оспы.
– Увы, – взгрустнул Камимура. – Нам, японцам, придется тратить лекарства на излечение этих бездельников. Вы, европейцы, еще плохо представляете те культурные цели, какие имеет наша Япония перед дикой и темной Азией…
Райт был хорошо осведомлен о положении в Порт-Артуре, ибо огни миноносок Старка блуждали по ночам неподалеку от Вэйхайвэя; он прямо спросил Камимуру, обладает ли тот достаточной информацией о русских крейсерах Владивостока:
– Ведь они всегда могут улизнуть от вашего внимания на Сахалин или даже… даже на Камчатку!
Камимура подвел Райта к аквариуму, в котором со времен японо-китайской войны проживал печелийский угорь, пребывая в глубокой меланхолии, свойственной всем «военнопленным». Но стоило адмиралу включить яркое освещение, как этот угорь мгновенно преобразился. Скинув хроническую депрессию, он вдруг сверлящей юлой стал зарываться в грунт аквариума.
Мелькнул его жирный хвост – и угря не стало!
– Видите? – вежливо улыбнулся Камимура. – Русские крейсера, как и этот угорь, будут вскоре вынуждены прятаться от ярчайшего света моих прожекторов. Владивосток станет для них таким же маленьким и тесным аквариумом, в котором они будут оплакивать свою печальную судьбу…
Сеппинг Райт остался недоволен этой беседой:
– Конечно, публике Лондона будет интересно читать о матросах, вяжущих чулки, они с удовольствием прочтут описание вашего кедра и этого забавного угря. Но желательно бы знать, каковы тактические задачи эскадры ваших броненосных крейсеров? Вы командуете самой оперативной группой.
– О да! Мне оказана великая честь…
И как ни бился Райт, больше Камимура ничего ему не сказал (японцы умели беречь свои тайны).
Вскоре адмирал Того пожелал видеть Камимуру на своем флагманском броненосце.
– Русские крейсера, – говорил он, – опять выбрались изо льдов Владивостока, недавно они шлялись возле Гензана, откуда наши станции слышали их переговоры по радиотелеграфу. Дальность их аппаратов «Дюкретэ» не превышает тридцати миль слышимости… Я прошу вас ознакомиться с последней директивой нашей главной квартиры. Читайте.
Камимура изучил указание Токио: «Предпринять немедленно решительные действия против Владивостока, послав туда часть флота для демонстрации устрашения неприятеля, пользуясь тем, что Порт-Артурская эскадра в самом первом бою понесла большие повреждения…» Того начал кормить перепелок.
– Мне желательно слышать, что вы скажете.
– Я думаю, – сказал ему Камимура, – что семи моих броненосных крейсеров вполне хватит для того, чтобы привести в ужас жителей Владивостока, после чего русские крейсера уже не рискнут вылезать в море дальше острова Аскольд.
Оркестр на палубе «Миказы» проиграл старую английскую мелодию: «В те давние денечки, когда все было другим, мы встречались с тобой на лужайке…» Того спокойным тоном сообщил о назначении Макарова и Куропаткина.
– Вряд ли Макаров может исправить все то, что разрушено нами до него. Закупорка мною Порт-Артура не позволит ему вывести эскадру для боя с моей… Сейчас, – продолжал Того, – вся Европа и даже Америка с трепетом взирают на Японию, тогда как вся Япония наблюдает за моими усилиями у стен Порт-Артура, а я буду смотреть на вас… да! От активности ваших крейсеров зависит многое. Я понимаю, что иногда даже опытная обезьяна падает с дерева. Но задачи войны требуют от вас солидного успеха с международным резонансом, чтобы Владивосток оказался в такой же осаде, в какой я держу Порт-Артур.
Откланиваясь, Камимура обещал Того:
– Я не та обезьяна, которая падает с дерева…
На японских крейсерах матросы разучивали новую песню:
Как слаба эскадра русских,
Как ничтожны форты Порт-Артура…
Гордо режет прозрачные воды
Флот могучий – гордость Ниппона!
Под лучом восходящего солнца
Ледяная эскадра России растает.
На высотах седого Урала
Водрузим мы японское знамя!
Рожденная в департаменте печати военного министерства, эта песня не имела автора. Она являлась образцом коллективного творчества японских милитаристов. Из этого видно, что в Японии все было готово к войне заранее – даже песня! Не как у нас, грешных, которые в «табельные дни» уныло затягивали по приказу начальства: «Царствуй на страх врагам…»
Наступили «февральские репетиции» в Восточном институте, и директор Недошивин мимоходом спросил Панафидина:
– Надеюсь, теперь-то вы хорошо подготовились?
Пришлось краснеть. Покраснев, пришлось и соврать:
– Старался. Насколько возможно в моих условиях…
На экзамене засыпался не он, а пострадал рюриковский священник Алексей Конечников, который неудачно передал Панафидину шпаргалку. Профессор Шмидт учинил ему выговор:
– От вас не ожидал. Ну ладно – мичман, у него своя стезя. А вы-то… вы! В духовном чине иеромонаха, образец праведной жизни, а даже шпаргалку не сумели передать как следует. Я прощаю мичману его слабость в суффиксах, а вас прошу разъяснить: показателем какого падежа будет управляемый член «токоро» в сочетании «токоро-о-кэмбуцугао»? Отвечайте…
Панафидин в страхе господнем поспешил откланяться, оставив своего приятеля на съедение зверю-профессору, и он терпеливо дождался Конечникова в коридоре:
– Ну что там было с этим «токоро»?
– Нельзя же так! – обиделся священник. – Уж если вам суют шпаргалку, так умейте же принять ее как дар божий…
В воскресенье с коробкою шоколадных конфет «от Жоржа Бормана» (но проданных под вывескою «Кондитерская Унжакова» в доме № 35 по Светланской улице) мичман Панафидин снова навестил Алеутскую. Двери квартиры Парчевских открыла ему прислуга в чистеньком фартучке. В гостиной же мадам Парчевская раскладывала пасьянс, сообщив гостю, что ее Виечка вот-вот должна бы вернуться из сада Невельского:
– Вы знаете, сейчас среди молодежи пошла мода – крутить на коньках всякие пируэты. Причем порядочная девушка вынуждена дозволить партнеру держать себя за талию… вот так! – Панафидину было наглядно показано, как следует держать девицу, чтобы она не треснулась затылком об лед. – Игорь Петрович, – продолжала хозяйка дома, – оказался превосходным партнером, и сегодня они снова катаются на катке…
Панафидин с огорчением отметил, что Игорь Житецкий если не сделает карьеру на морях, то скоро обретет неземное счастье в этом состоятельном доме. Но тут, покрыв даму пик валетом, дама заметила коробку с шоколадом:
– О, как это мило с вашей стороны, господин мичман! Я как раз обожаю шоколад «от Жоржа Бормана»…
Но конфета, проделавшая долгий путь вдоль трассы Великого сибирского пути, пока не достигла лавки Унжакова, обрела такую же несокрушимую твердость, как и крупповская броня, в результате чего сильно пострадал передний зуб госпожи Парчевской… Бедному мичману пришлось еще извиняться:
– Простите, что я, volens-nolens, оказался невольным виновником этой чудовищной аварии…
От дальнейших неловких сочувствий его избавило появление с катка Вии Францевны – румяной с мороза, очаровательной.
– А-а, как я рада… Николай Сергеевич?
– Сергей Николаевич, – поправил ее Панафидин.
– Я все забываю, – капризно сказала девушка. – С этим папенькиным квартетом у нас бывает так много господ офицеров, что мне позволительно иногда и ошибаться.
Панафидин подумал, что в имени-отчестве Житецкого вряд ли она когда ошибалась. («Не везет! Да, не везет…»)
– С вашего соизволения, я вас покину, – сказал он.
– Ну куда же вы? – с пафосом воскликнула мадам Парчевская. – Вы как раз попали к обеду. Останьтесь.
– Конечно… останьтесь, – добавила Виечка.
Наверное, приглашение было лишь выражением общепринятой вежливости, но Панафидин по наивности принял его за чистую монету и, смущаясь, последовал к столу. Прислуга обогатила его обеденный прибор вилкою, которой и нанесла дополнительную сердечную рану, сказав с немалым значением:
– Вот вам… это любимая вилка Игоря Петровича!
(«О боже, куда деваться от успехов Житецкого?..»)
– Наверное, – произнес Панафидин, обуреваемый ревностью, – наверное, этого мичмана Житецкого скоро передвинут куда-нибудь подальше… вместе с его Рейценштейном!
Фраза была опасной. Виечка не донесла до своего нежного ротика тартинку, а мадам Парчевская, вооруженная ножом, временно отложила хирургическое вскрытие горячей кулебяки:
– Вместе с адмиралом? Почему вы так думаете?
Над кулебякой нависало облако пара, словно туман над Сангарским проливом, чреватым опасностями. Но Панафидин уже отчаялся в надеждах на счастье и сказал честно:
– Я держусь за флот, а мичман Житецкий держится за своего начальника. Флот России бессмертен, как и сама Россия, а вот о бессмертии начальства нам еще стоит подумать…
«Хорошо ли я делаю?» – успел сообразить мичман, но тут послышался странный завывающий звук, словно в небе какой-то ангел заработал пневматическим сверлом. Затем раздался тупой удар, дом на Алеутской дрогнул, а в кабинете доктора Парчевского само по себе спедалировало гинекологическое кресло. Брови мадам Парчевской вскинулись в удивлении.
– Кес-кесе? – сказала она, и тут же, как опытный анатом, вскрыла ножом теплую брюшину ароматной кулебяки.
Вия, как и ее мать, тоже ничего не поняла в происхождении этого шума над городом, и шутливо рассказывала Панафидину, что вопросительное «кес-кесе» памятно ей с гимназии:
– Что такое «кес-кесе»? Кошка кошку укусе. Кошка лапкой потрясе. Вот что значит «кес-кесе»… Смешно, не правда ли?
– Очень, – ответил Панафидин, весь в напряжении.
Снова этот сверлящий гул и… в з р ы в!
– Не понимаю, куда смотрит начальство? – возмутилась мадам Парчевская. – Объясните хоть вы, что происходит?
– Крейсера! Японские крейсера… здесь, в городе!
Схватив в охапку шинель, он кинулся бежать в гавань.
Этот день выдался ясным, солнечным, высокие сугробы подтаяли, с крыш нависали серые глыбы снега, готовые рухнуть на панели, тротуары заполняла публика, приодетая ради воскресенья; все лавки, шалманы и закусочные были переполнены людьми, которые не могли знать, что с океана уже подкралась угроза их городу, их жилищам, их жизням… С острова Аскольд японские корабли заметили еще утром, но определить их классификацию мешала дистанция. Оборона города не была оформлена до конца: форты Линевича и Суворова могли огрызнуться на противника лишь редкими пушками и пулеметами. К полудню четко выявился враждебный кильватер, во главе которого – под флагом Камимуры – двигался «Идзумо», за флагманом равнялись шесть броненосных крейсеров: «Адзумо», «Иосино», «Асамо», «Иватэ», «Касуги», «Яшимо». Огонь был открыт с двух бортов – японцы холостыми залпами сначала прогрели свои орудия.
С рейдовых «бочек» телефонные провода струились до помещения штаба бригады, но Рейценштейна на месте не было, на запросы с крейсеров отвечал Житецкий:
– Все понимаю, все доложу, все исполню…
Командиры крейсеров облаивали Рейценштейна:
– Наверняка при пожаре в публичном доме во время наводнения порядка все-таки больше, чем у нас на бригаде…
Рейценштейн получил информацию с моря лишь около 10 часов. Он велел поднимать давление в котлах крейсеров, вокруг которых «Надежный» уже с треском разрушал льдины. Услышав гулы с моря, гуляющая публика кинулась к берегу, а жители городских окраин спешили подняться в горы, чтобы с их вершин видеть подробности. Камимура вел крейсера Уссурийским заливом, оптика его дальномеров отражала сияние заснеженных гор – без признаков обороны. Японцы лупили по сопкам наугад, желая вызвать ответный огонь, чтобы засечь координаты батарей, чтобы разгадать схему обороны Владивостока. Но русские молчали (еще и потому, что многие батареи находились в проекте, а пушки других хранились в арсеналах порта).
В половине второго Камимура перенацелил огонь на город. Снаряды летели вдоль Светланской – в пустоши Гнилого Угла, терзали долину реки Объяснений, множество снарядов даже не взрывалось. Когда Панафидин, запыхавшийся, появился на «Богатыре», вся бригада крейсеров уже жила одним общим порывом: идти в бой, прямо здесь погибать на глазах жителей…
– В чем дело? Почему не выходим?
– «Рюрик» держит: у него котлы, как в городской бане, два часа не могут набрать нужного давления…
Но «Рюрик» был готов сражаться даже с малым запасом пара. А приказа о выходе в бой не поступало. Александр Федорович Стемман то натягивал, то сбрасывал с рук перчатки:
– Николай Карлыч ведет себя странно. Наверняка в этот момент силы небесные пачкают ему служебный формуляр отметками о непригодности… я еще мягко выражаюсь!
– Почему стоим? – орали от пушек матросы. – Тоже мне начальнички, называется. Хотим боя! Ведите…
Обстрел города продолжался. Один из снарядов врезался в дом полковника Жукова, пробил спальню его жены, развалил горячую печку, опрокинул всю мебель и, проткнув стенку, взорвал денежную кассу, выбросив на улицу часового, стоявшего возле знамени. Вопреки всем уставам (даже в нарушение их) знамя 30-го стрелкового полка вынесла из руин и пламени Мария Константиновна Жукова – супруга полковника.
Камимура явился с эскадрою ради устрашения Владивостока, но горожане на все перелеты и недолеты отвечали смехом и шутками, тут же раскупая у мальчишек еще неостывшие осколки – в качестве сувениров. (Так же, как всегда, ходили пешеходы по улицам, ездили извозчики.) Только два японских снаряда оказались роковыми. При обстреле Гнилого Угла одна граната врезалась в здание морского госпиталя, перебив пять больных матросов на кроватях. Другой снаряд с «Идзумо» рассек пополам беременную женщину Арину Кондакову. Всего же японцами было выпущено по Владивостоку двести снарядов.
Офицеры ходили по мостикам крейсеров, ругаясь:
– Понос у нашего Николая Карлыча… великолепный понос! На кой черт тогда адмиральские орлы цеплять на погоны, если пора в клинику Бехтерева – подлечить свои нервы…
45 минут обстрела закончились. Камимура уже отводил крейсера в море, когда Рейценштейн велел с «бочек» сниматься.
– Догоним… всыпем, – убежденно говорил он.
Но за островом Аскольд было уже пусто, и лишь далеко развевало из труб японской эскадры пласты перегретого дыма от сгоревших английских кардифов. Всем было стыдно, и все дружно обругивали Рейценштейна:
– Кому он хочет замазать глаза? Если говорить о погоне, то самый тихоходный «Адзумо» даст все двадцать узлов, а наш несчастный «Рюрик» едва вытянет восемнадцать… Стыдно перед жителями, которые так наивно и горячо надеялись на нас!
В 17.00 бригада крейсеров вернулась на рейд…
Комендант города названивал в штаб бригады, он сказал Рейценштейну, что у него теперь мало надежд на защиту обывателей от противника, а потому завтра же он переводит Владивосток на осадное положение.
– Предупреждаю: в своем докладе наместнику я не скрою от него горькой правды, что ваши крейсера были выведены в море лишь через час после обстрела города японцами…
Николай Карлович велел подавать в кабинет ужин, усадив Житецкого писать донесение. Игорь Петрович, владея пером, составил хвастливую фальшивку, и адмиралу он угодил:
– Пожалуй, все верно. Но хорошо бы усилить этот жуткий момент, когда мы гнались за Камимурой…
В новой редакции фраза о преследовании японцев дополнилась словами «я гнался за ним», и за эту героическую приписку, очевидно, следовало ожидать повышения по службе. Впрочем, адмирал Камимура тоже не был честен в своем рапорте, оправдывая свой отход закатом солнца. «Неприятель так и не вышел», – сообщал он Того (и был почти прав).
На «Богатыре» воцарилось нервное уныние:
– Макаров вот-вот появится в Порт-Артуре, и, надо полагать, Рейценштейну от него достанется…