Имя третьей любви его было: легион. О ней говорить не станем, потому что она должна была бы войти в состав покаянной исповеди, а исповедь за ближнего присвоить себе нельзя. Тут не может быть никакой передачи права, да и собственные, слишком искренние исповеди не всегда должны быть гласны: тут смирение легко сбивается на соблазн. Бедный Ж.-Ж. Руссо тому поучительный пример.
…Нет сомнения, что вся эта атмосфера, в которой я еще внутренно не жил, но которая окружала меня нечувствительно и почти незаметно, должна была заронить в меня зародыши, развившиеся впоследствии времени. Я вынес из этой атмосферы какое-то благоуханье, какую-то внутреннюю теплоту, которая после образовала некоторые из моих свойств, сочувствий и наклонностей. Когда я начал жить самобытно, я уже почти не застал этого мира, только нашел кое-где одни разбросанные обломки его. Дом отца моего был едва ли не последним в Москве домом, устроенным на этот лад. Едва ли не был он последним и в мире европейского общежития. Во Франции революция 89 года и последующих годов все перевернула вверх дном, вместе с прочим и ниспровергла красивое и уютное здание векового общежития. У нас не было такого крутого переворота. Но вскоре после смерти отца моего, 1812 год временно рассеял общество из Москвы, и оно после на старом пепелище своем никак не могло возродиться на прежний лад. Многие из жителей Москвы не возвратились: кто умер, кто переехал на житье в Петербург, кто поселился в деревне. Вообще другие требования, другие обычаи и в Москве и везде установили новый порядок. Мне иногда сдается, что все виденное мною было только игрою и обманом сновиденья или что за тридесять веков и в тридесятом царстве жил я когда-то и где-то и ныне перенесен в совершенно другой мир.
Может быть, заметят, и не без основания, что я в моем рассказе слишком увлекся сыновним чувством и что в далеких странствованиях памяти моей оставил я на дороге Нелединского и как будто забыл про него. Не стану и не хочу оправдывать себя. Если я и согрешил, то каюсь: люблю мой грех и с наслаждением поддался ему вольно и невольно. Впрочем, при набрасывании этих очерков я вовсе не забывал Нелединского. Он был постоянно в глазах моих. Образ его сливался предо мною с образом друга его и с оттенками начертанной мною картины. Как романист, я увлекся изображением местностей и природы, которые рамою своею обставили героя рассказа моего. Тут люблю воображать его, отыскивать его соотношения с миром, его окружающим. Упомянутая мною эпоха почти принадлежит уже к эпохам допотопным; лица в ней действовавшие на сцене, если не публично, то по крайней мере на блестящей сцене домашнего театра, едва ли не баснословные лица для нового поколения. Хотя Нелединский дожил до нашего времени, но и он цветущими, лучшими годами своими принадлежал той эпохе давно минувшей. Предание, воспоминание мое связывают и меня с нею. Я приостановился на перепутье и окинул глазами отдаленный край, ныне опустевший, но в котором Нелединский некогда жил и был душою приятельского общества…