Эти мысли промелькнули в уме моем при слушании святой литургии в день 15-го июля, в церкви посольского дома нашего в Буюкдере. Чувство духовного благоговения перед совершением святых таинств и обычных обрядов Церкви нашей невольно сливалось с историческими воспоминаниями, которые пробуждает этот праздник. Эти воспоминания, если и не совершению чуждые житейским попечениям, имели однако ж свою торжественность. Они не отвлекали ни мысли, ни чувства молящегося от чистой и святой цели, предназначенной молитве. Они не смущали, не охлаждали умиления; напротив, эти воспоминания придавали настоящему священнодействию новое значение, более доступное слабым понятиям нашим: они яснее выражали на языке человеческом дело Божия Промысла на Русской земле. Особенно на берегу Босфора, вблизи источника, откуда брызнула на предков наших живоносная и спасительная струя, давно уже иссякшая на родине и ныне у нас одних сохранившая свою первобытную и независимую чистоту, нельзя без тайного умиления внимать словам песнопения, которым Церковь наша славословит святого Владимира: «Уподобился еси купцу, имущему доброго бисера, славнодержавный Владинире, на высоте стола седя матере градов, богоспасаемого Киева, испытуя жe и посылая к Царскому граду уведети православную веру, и обрел еси бесценный бисер Христа, избравшего тя, яко второго Павла, и оттрясшего слепоту во святой купели, душевную вкупе и телесную». Первобытная, благочестивая и поэтическая простота этих выражений везде трогательна и умилительна; но здесь она проникает в душу с особенною прелестью и силою. Давно минувшее живо в глазах олицетворяется. Нить этого доброго бисера, беспрерывно и цельно протянутая сквозь многие и многие столетия, очевидно, ощутительно связывает прошедшее с настоящим. Здесь священное предание возвратилось к месту колыбели своей. Возрожденное, оживленное воздухом родины своей, оно облекается первобытною свежестию. Слова обветшавшие юнеют и звучат крепче и знаменательнее: в них слышится и святая память прошедшего, и какое-то пророческое предчувствие будущего.
Для нас, Русских, случайных и временных переселенцев на берега Босфора, заброшенных сюда стечением разных обстоятельств, общий праздник имел еще на этот раз особенный, частный оттенок. Мы в этот день праздновали именины нашего посланника Владимира Павловича Титова. По русскому обычаю, он угостил единоземцев своих радушным обедом в русских палатах, красиво устроенных между обширным садом, живописно расположенным по уступам высокой горы, и роскошным, величественным Босфором. За обедом пропеты были, в честь именинника, некоторыми из собеседников и собеседниц, следующие стихи, положенные на музыку маэстро Мориони:
Пред минаретами Пророка,
Здесь, где объятый цепью гор,
Под небом голубым Востока,
Светлеет голубой Босфор,
Мы, дети Руси православной,
Единодушною семьей
Поем тебе привет заздравный,
Наш именинник дорогой.
В дому твоем – для нас Россия!
Здесь все, чем нам она мила:
Креста предания святые,
И слава Русского орла,
И языка родного звуки,
Чтоб сердцу сердца весть подать,
И Русские сердца и руки,
Чтоб брата с нежностью обнять.
Вечер кончился, как обыкновенно кончаются Буюкдерские вечера, многолюдным раутом под открытым небом на Буюкдерской набережной. После знойного, душного дня, недостаточно прохлаждаемого навеваниями Черного моря, теплая, прозрачная ночь вызывает всех жителей из домов и угощает зрелищем и негою наслаждений, невыразимо-сладостных. Небо, воздух, вода, земля, каждая часть отдельно красуется свойственною ей прелестью, и все вместе сливается в одну стройную и чудную картину. Извивистый Босфор широкими, лазурными отраслями раскидывается в разные стороны. Суда, стоящие на якорях, темными оттенками рисуются на его поверхности. Легкие, продолговатые каики скользят по нем, как будто бесплотные призраки, не возмущая тишины его ни движением своим, едва заметным, ни плеском весел, без шума в воду опускающихся. Перед домом посланника русский тендер празднично светится веселыми огнями. На противоположном, Азиатском берегу, перерезанные глубокими долинами, возвышаются горы, образуя величественную раму обширной и роскошной картины. Здесь гора, могила великана, увенчанная развалинами здания, в котором гнездятся дервиши. Недалеко от неё места, уже заочно нам знакомые памятным для нас событием. Тут в 1833 г. расположен был Русский стан и прозвание ункеар-скелесси внесено на страницы нашей современной истории. Вправо выглядывает из сумрака Терапия с красивыми домами посольств английского и французского. Здесь на набережной пестреет и кипит настоящий венецианский карнавал. Мимо нас проходит, свивается и развивается разноплеменная толпа в разнообразных одеждах. Тут грек, армянин, турок, славянин, каждый, отличающийся особенным отпечатком в чертах, в походке, рисуется пред вами и придает общей картине отдельный образ, отдельную жизнь и краску. Весь Восток в лицах, и стройный, однообразный Запад теряется в этом радужном смешении красок, разностей и народностей. Вот турок-разнощик, с фонарем в руке, с лотком на голове, диким криком приглашает прохожих полакомиться его неприхотливыми сластями. Тут расположена при блеске огней вечерняя выставка мороженого; около неё важно и созерцательно сидят беспечные поклонники праздности и лени. Из сеней открытого дома вылетают дикие напевы армянской песни под строй чего-то, похожего на многострунную балалайку; пред дверьми теснится кружок более внимательных, нежели взыскательных слушателей. Эти песни одни нарушают поэтически-безмолвную гармонию ночи. Но и они, при всей своей странности, не вовсе лишены относительной прелести, как все то, что самобытно и носит на себе печать местности и особенности народной.
Но вскоре мысленно уклоняешься от всех этих пестрых видений и забываешь присутствие людей. Невольно уединяешься в себя и, отрешившись от толпы, погружаешься всеми чувствами в зрелище окружающей тебя природы. Только и видишь, только и слышишь, что небо и море. Только им сочувствуешь и любуешься ими.
Вот вам, далекие друзья, наскоро наброшенный очерк одного из дней, проведенных мною на берегу Босфора.
Август, 1849.
Теперь могу с некоторым благоприличием показаться на глаза Софье Николаевне и напомнить ей о себе. В объеме 30 часов, я был 18 часов на коне, более 6 часов на ногах, карабкаясь на горы и спускаясь с гор, и часов пять отдыхал, если можно назвать отдыхом живую пытку жертвы, преданной на терзание комарам, мушкам и разным другим человеколюбивым насекомым, которые оказали мне по своему гостеприимство в турецкой избе селения Бунар-баши (глаза ключей) и не давали мне прозаически заснуть в поэтической святыне, где некогда стояла знаменитая Троя. Дворец Приама – и за ним турецкая изба! Звучный гомерический Илион – и Бунар-баши! Герои Илиады – и комары и блохи! Какая перемена! Какое падение! Sic transit gloria umudi! скажете вы с свойственною вам находчивостью и остроумною ученостью.
Как бы то ни было, такими вышеупомянутыми подвигами ознаменованы были для меня 7 и 8 августа. Из Дарданелл ездил я верхом в Троаду и обратно, под палящим зноем солнца взбирался на гору, именуемую по-турецки Ит-гельмэз, что значит: и собака сюда не влезет! а я, извольте видеть, влез! «Да вы собаку съели», скажете вы с тою находчивостью, которая ни на минуту вас не покидает.
Пойдемте далее: ночью на коне переправился я вплавь через Скамандр; скакал по Троянской равнине, усеянной мраморными обломками храмов, колонн и статуй; на развалинах Троянской твердыни, или древнего Илиума, приветствовал восхождение солнца, того же самого, которое озарило и славу, и падение многих, коротко вам знакомых и приснопамятных героев Илиады; был при гробнице Гектора, на скорую руку сооруженной Троянами во время перемирия, дарованного им Ахиллесом, и которая еще и теперь, – так ли, или не так ли, – но загромождена наваленными каменьями, как значится у Гомера. Всходил я и на могилу Ахиллеса, которая величественно и одиноко стоит в виду моря. Я обошел ее почтительно кругом, но не разделся наголо, подобно Александру Великому, и даже не обнажил головы, чтобы не опалиться знойным солнцем. Я пил ключевую воду, ту же самую, в которой некогда жены Троян и прелестные дочери их мыли свое черное белье, и, не смотря на древность этой воды, находил в ней необыкновенную свежесть и заметил, что она нисколько не отзывается мылом, которым могла бы провонять эта известная портомойня. Это навело меня на догадку, что вероятно мыло есть уже новейшее изобретение и не было еще в употреблении во времена Троянской войны. Впрочем смиренно предлагаю вам мою догадку и предоставляю решить ее. Слишком было бы дерзко мне кидать вам пыль в глаза, или мылить их мнимою моею ученостью. Я далек от этого. Напротив, надеюсь при свидании с вами передать на любознательное и опытное внимание ваше некоторые из моих недоумений и сомнений, чтобы с вашею помощью мне самому безошибочнее и основательнее исследовать и проверить мои личные, но беглые впечатления. Не смею даже сам собою решить и главный вопрос, который для многих остается еще сомнительным, а именно: был ли у меня под глазами Илион, или не он? но во всяком случае смею удостоверить, что тут что-то было. А доказательства тому представлю после.
Но как попал я в Дарданеллы, или по-турецки в Богаз-кале-си (Кале – по турецки значит крепость; а что значит богаз, виноват – не знаю, вероятно взято с славянского языка, и просто все вместе означает: Бога крепостца, т.-е. Божья крепостца; спросить у Тютчева), а оттуда в Троаду? спросите вы меня. Вот это требует искренней исповеди, в которой изобразится не самая похвальная и блестящая часть моей Одиссеи. Знайте же, что мы 4 августа ночью сели на пароход с Титовым, Андреем Муравьевым, Войцеховичем, Трубецким, Сталем, тремя Русскими художниками, и держали путь на Афонскую гору. Первые сутки плавания нашего, как вообще всякого плавания, прошли очень благополучно. Море ласкалось к нам и небо улыбалось. Я давно заметил, что первый день плавания в море обыкновенно похож на первый медовой месяц новобрачных. Союз самый миролюбивый: упиваешься пегою и счастьем. Убаюканное воображение не предвидит в будущем ни расстройства, ни размолвки, никакой точки преткновения. Так было и с нами. Мы уже переплыли Мраморное море, Гелеспонт, приветствовали поэтическим воспоминанием берега, прославленные любовью Геро и Леандра и самохвальством Байрона. Перед нами рисовались украшенные блеском баснословных преданий и действительною прелестью своих очерков и Имброс, и Тенедос, и гора Ида, и снежные вершины Самофракии. Заметьте еще притом, что вся эта живая картина была облита и согрета чудесными лучами заходящего солнца, какого ни в Риме, ни в Неаполе я никогда не видал. Зарево чисто золотого сияния, или, если хотите, и что по-моему еще ближе к истине, нежно-лимонного цвета, обняло края видимых нами небес. Вообще небо, когда войдешь в Дарданеллы, уже отражается особенною синевою, которая на Босфоре еще довольно тускла и мало чем отличается от нашего северного неба, впрочем, заметить должно, за исключением звезд, которые здесь горят и блещут несравненно светлее наших вообще лунных ночей, составляющих едвали не исключительную принадлежность и прелесть берегов Босфора.
В подобных созерцаниях и наслаждениях пробыли мы на палубе до полуночи и отошли в свои каюты с уверением, что проснемся к семи часам утра у подошвы Афонской горы. Скоро сказка сказывается, но не скоро и не так дело делается. Мы только что улеглись, а ветер тут и поднялся. Сперва начал он свежеть и посвистывать, а там уже пустился дуть во всю мочь и реветь. Море уже не улыбалось нам по-прежнему, а бешено и дико хохотало, волнами заливало палубу, швыряло пароход наш то в ту, то в другую сторону. Пароход наш, нечего греха таить, был сложения не крепкого и не в силу было ему бороться с неприятелем, который с каждым часом все становился сердитее и наступательнее. Утомленный, он уже почти не подвигался вперед, а только что держался на море и страшно плясал в присядку на одном месте. Так провели мы несколько мучительных и продолжительных часов. Вы на море бывали, следовательно знаете, что такое морская качка и все её последствия внутренния и внешния, тайные и невольно от избытка сердца изливающиеся. Между тем ветер все продолжал свежеть, так что, признаюсь, меня но коже и под кожею подирал мороз. Наконец капитан парохода пришел объявить Титову, что благоразумнее будет поворотить назад и что по слабости парохода он долее за него не отвечает. Так и было сделано. Мы бросили якорь у Имброса и выждали конца бури под его благодетельною защитою. При обратном входе в Дарданеллы нашли мы русский военный корвет, который тоже, как мы, не знал куда деваться от ветра, стоял прикованный к месту и тосковал по южном ветре для свободного входа в пролив. Командир корвета, явившийся к Титову, брался благополучно и скоро доставить нас на Афонскую гору. Это предложение соблазнило Титова. В течение 20-летнего пребывания своего в здешних краях он несколько раз собирался посетить древние и знаменитые монастыри, и сборы его все оставались неудачными. Обидно и больно было ему на полупути отказаться от цели, долго ему не дававшейся. Для Муравьева Афонская гора была еще привлекательнее. Она стояла на первом плане предначертанного им путешествия и он полагал пробыть на ней месяц или более. Разумеется, он последовал примеру Титова. Отважная молодежь паша и не задумалась, особенно Трубецкой, который в блаженном неведении проспал вело бурю и не видал её даже и во сне. Дошла очередь до меня. Каюсь в малодушии моем. Но бурная ночь так измучила меня физически и нравственно, или нервически, так часто во время тревоги и тоски приходило мне в голову, что куда и зачем я пускаюсь во все тяжкия, что мне суждено заснуть на месте, а не наездничать по волнам и по суше и вызывать на рукопашный бой трудности и опасности, с которыми бороться не умею; все это и многое другое так живо представилось мне, так убедительно и прискорбно проникнуло меня, что я отказался и от корвета, и от Афонской горы и от храбрых сопутников моих. Бедный инвалид телом и духом, остался я на инвалидном пароходе, столь же дряхлом и малодушном, как я. Грустно и обидно было мне смотреть на отважный корвет, который бодро поднялся с места и, легкий на ходу, стал рассекать и топтать волны, как будто насмехаясь надо мною и над трусостью моею. Перед ним и счастливцами, которые доверились ему, все более и более расширялся горизонт и светлело будущее, а я оставался при одном прошедшем. Судьба сжалилась надо мною и дала мне товарища, с которым мог бы я поделиться стыдом и унынием; в отступлении на пути богомолья последовал за мною, и кто жe? один из представителей нашего Святейшего Синода – Войцехович! Это меня несколько утешило и облегчило совесть мою Мы вышли с ним на берег в Дарданеллах. Отказавшись от душеспасительного подвига, мы вспомнили языческих богов и решились посетить Троаду. Наш консул Фонтон взялся быть нашим вожатым. В старые годы я мог бы подумать, что судьба не без умысла подвернула мне Дарданеллы вместо Афонской горы. Вы знаете, что она не только недоступна женщинам, но что на ней не видится никакая тварь женского рода (впрочем за исключением блох, которых, говорят, там множество). В Дарданеллах, напротив, на первом шагу встретила нас законная представительница прекрасного пола, жена Фонтона, гречанка, в национальном головном уборе и в черной бархатной, золотом шитой, национальной одежде, которая придавала необыкновенно живописную и поэтическую прелесть красоте её. В старые годы не обошлось бы тут без отношений и стихов. Но поэзия рифм и поэзия впечатлений на меня уже не действуют. 14 судьба осталась при анахронизме своем. Позавтракав, сели мы на коней. Наш караван был довольно живописен. Нас всех было человек десять и в числе их турецкие кавасы (род полицейских телохранителей), греки, все вооруженные на всякий случай саблями, пистолетами, ружьями, красиво переброшенными за плечи, в чалмах, в разноцветных колпаках, в широких шальварах, более похожих на юбку, нежели на мужское исподнее платье, в разноцветных куртках, или, пожалуй, зипунах (по-турецки зебун). За редкими исключениями, дорога нам лежала по песчаному и голому берегу моря и по степи, выжженной солнечным зноем. Кое-где мелькали колючие кустарники и тощие деревья. О зелени, о траве и не спрашивайте. О цветах и подавно. Лето, как язва, здесь все поедает. Благодать природы и человеческий труд редко давали знать о себе малыми участками обработанных полей и на некотором расстоянии один от другого ключами, камнем обложенными, откуда истекала довольно тепловатая, по чистая вода. Тут караван наш делал коротенький привал для утоления жажды коней и всадников. Эти фонтаны, разбросанные по всему лицу Турецкой земли, по городам, селениям и полям, едвали не одни свидетельствуют о присутствии человеческой мысли и чувства посреди бессмысленного и мертвого владычества Турков страною, которая только ждет пособия человеческой деятельности и заботливости, чтоб удовлетворить всем потребностям и наслаждениям жизни. Большая часть фонтанов (некоторые из них устроены с роскошью) сооружены вследствие богоугодных завещаний зажиточных Турков, которые определяли капитал, дабы но смерти своей утолять, если не духовную (здесь еще не пробужденную), то по крайней мере телесную жажду бедных и томящихся земных странников – и за то спасибо! Есть по истине за что благословить добрым словом память усопшего благодетеля. В слепоте своей, он как-будто угадал слова неведомого ему Спасителя: «кто напоит одного из малых сих чашею холодной воды, тот не лишится награды своей». – От того ли, что Магомет запретил им хмельное, но Турки большие охотники до воды, и прихотливые и взыскательные ценители. Где ключ свежей и вкусной воды, там уже непременно и кофейная, и сборное место гуляющих, т.-е. неподвижно сидящих Турков и Турчанок. Здешния гулянья нечто иное, как посиделки. Впрочем это встречается в нашем и простом народе и среднем классе. Вообще удостоверяешься здесь, что многие наши старинные и в народе сохранившиеся обычаи перенесены к нам с Востока. Россия, лежащая на крайних рубежах Запада и Востока, должна была по неволе забираться то тем, то другим, налево и направо. Напрасно ставят это нам в вину.