bannerbannerbanner
По поводу записок графа Зенфта

Петр Вяземский
По поводу записок графа Зенфта

Впрочем это не наше дело и до статьи нашей не относится. Мы пишем не о настоящем и не о будущем. Статья наша посвящена минувшему. Мы хотели, между прочим, доказать, что после долгого владычества Наполеона и свержения его, Венский Конгресс был нужен; что каков он ни был, но много лет был он охранителем мира в Европе. А более всего хотели мы доказать, что Александр, главное лицо в этом конгрессе, был и должен был быть блюстителем постановлений, которые вошли в политический кодекс Европы. Отступая от них, или изменяя им, он не был бы верен сам себе.

VI

Приписка. Прочитав статью свою, мы заметили в ней довольно значительный пробел. Увертываться нечего; нужно восполнить его. В исчислении личных сочувствий Александра, людей, которых он приближал к себе, мы не упомянули одного имени; а это имя утаить нельзя, тем более, что оно громко само возглашает себя. После вышеупомянутых личностей, более или менее светлых, как-то странно, а во всяком случае смело, выставить имя Аракчеева. Но, во-первых, мы смелости не страшимся; во-вторых, если бы и промолчать, то, переиначивая стихе Сумарокова, могли бы нам сказать:

 
Молчишь: но не молчит Россия и весь свет[4].
 

По мнению многих, имя Аракчеева легло темною и долгою тенью на царствование и на светлый образ Александра. Ему прощают и Чарторыйского, и Сперанского, но не хотят простить ему Аракчеева.

Точно был ли он безусловно темная личность, без малейшего проблеска света? Неужели таки нет вовсе облегчающих обстоятельств, которые могли бы умилостивить приговор, уже заранее произнесенный над ним? Неужели нет возможности, хотя отчасти, оправдать Александра в выборе и приближении к себе такого человека, каков был Аракчеев? На все эти вопросы отвечать положительно нельзя: вероятно рано. Соглашаться со всеми обвинениями недобросовестно, пока свет истории недостаточно озарит дела и таинства минувшего; пока история, основываясь на достоверных свидетельствах, «не очистит гумна своего, не отребит пшеницы от соломы», то есть слово истины от сплетней журнальных приживалов и людской молвы, которая та же приживалка. Победительно опровергать эти обвинения также преждевременно. Остается быть беспристрастным и не ругать человека, только потому, что другие ругают его.

В обществе нашем, а особенно в печати нашей, очень любят, когда предают им на прокормление, на съедение какое-нибудь событие политическое или имя высоко поставленное. В подобном случае все зубы острятся и работают до оскомины. Разница в этом отношении между живым обществом и печатью, еле живою, заключается в том, что устное слово заедает более живых, а печатное пока лакомится мертвечиною. Публицисты-Чичиковы скупают мертвые души, промышляют ими и готовят их на все возможные соусы. Одна из этих мертвых душ и есть Аракчеев. Разумеется, не беру на себя защищать его и безусловно отстаивать. Я опять-таки не адвокат. И при жизни, и при силе его многое мне в нем не нравилось: многое претило понятиям моим, правилам, сочувствиям. Но у Аракчеева был и есть другой адвокат, а именно Александр. Если он держал его при себе, облекал, почти уполномочивал властью, то, несомненно, потому, что признавал в нем некоторые качества, вызывающие доверие его. Император Александр был щедро одарен природою. Ум его был тонкий и гибкий. Все духовные инстинкты его были в высшей степени развиты. Он удивлял других не столько тем, что знал, сколько тем, что угадывал. Свойства и нрава был он мягкого и кроткого. Он более заискивал любви, нежели доискивался страха. Личного властолюбия было в нем немного. Преимуществами, присвоенными державе, он не дорожил. Скорее, а особенно в последние годы жизни своей, он властью и царствованием как будто тяготился. Были даже слухи, что он намеревался отречься от престола. Духом был он не робок. Почитали его мнительным; но он не укрывал себя во дворце, как в неприступной твердыне, не окружал себя вооруженными телохранителями. Везде могли встречать его одного, на улице, в саду, за городом, во все часы дня и ночи. Следовательно, он за жизнь свою, за себя не боялся. Можно сказать утвердительно, что он имел неопределенные, темные сведения о политическом брожении некоторых умов, о попытке устроить тайное общество. Рассказывали, и довольно достоверно, что при одном смотре войск на Юге, оставшись особенно доволен одною кавалерийскою бригадою, сказал он начальнику ее, который после оказался крепко замешанным в заговоре: «Благодарю тебя за то, что бригада приведена в отличное положение, и советую тебе и вперед более заниматься службою, нежели политическими бреднями».

При таких обстоятельствах, при подобном расположении и настроении духа, спросим мы: к чему нужен был ему грозный Аракчеев, это пугало, каким рисуют его? Александр, при уме своем, при долгой опытности, он, умевший оценить обаяние Сперанского и Каподистрии, мог ли быть в ежедневных сношениях с человеком по государственным делам и не догадаться, что это человек посредственный и ничтожный? Здравый смысл и логика отрицают возможность подобных противоречий. Ясно и очевидно, что Аракчеев был не вполне тот, что мерещится нам в журнальных легендах, которые поются с такою охотою на удовольствие общественного суеверия. Александр был в данном случае лучшим судиею в этом деле: пред судом его слабеют улики посторонних соглядатаев того, что есть, и особенно того, что было. Нужно при этом вспомнить, что Александр в последнее десятилетие уже не был и не мог быть Александром прежних годов. Он прошел школу событий и тяжких испытаний. Либеральные помыслы его и молодые сочувствия болезненно были затронуты и потрясены грубою и беспощадною действительностью. Заграничные революционные движения, домашний бунт Семеновского полка, неурядицы, строптивые замашки Варшавского сейма, на который еще так недавно он полагал свои лучшие упования, догадки и более чем догадки о том, что в России замышлялось что-то недоброе, все эти признаки, болезненные симптомы, совокупившиеся в одно целое, не могли не отразиться сильно на впечатлительном уме Александра. Диагностика врача не могла не измениться. Переписка о Семеновском деле, напечатанная в «Русском архиве», убеждает нас, что сей бунт был не просто солдатский. Александр до конца жизни оставался в этом убеждении. Если и не соглашаться со всеми соображениями и выводами честного и прямодушного Васильчикова и благоразумного и опытного князя Волконского, то нельзя не признать, что в их воззрении много было государственной прозорливости и правды. Эта переписка проливает на них благоприятный свет, особенно же на Государя. Волею или неволею должен был он спуститься с поэтических и оптимистических, улыбающихся вершин. Мы уже заметили: лично был он выше страха; здесь боялся он не за себя, а мог бояться за Россию. Политические поветрия очень прилипчивы и заразительны. В такое время нужны предохранительные меры и карантины. Аксиома «laissez faire, laissez passer»[5] может быть удобно и с пользою применяема в иных случаях, но не всегда и не во всех. Например, хоть бы в отношении к огню, когда горит соседний дом. Мы оберегаемся от худых и опасных влияний в мире физическом; против разлития рек и наводнений мы устраиваем плотины; против бедствий от грозы мы застраховали себя громовыми отводами; против засухи мы пользуемся искусственными орошениями; против излишней влажности и болотистой почвы – искусственными осушениями. Никто не порочит этих предосторожностей, никто не назовет суетною мнительностью и слабодушием этой борьбы с природою. Почему же в одном нравственном и политическом мире признавать предосудительными эти меры общественного охранения? Почему присуждать правительство и общественные силы к бездействию и бесчувственности восточного фатализма, даже и в виду грядущей опасности?

4Молчу: но не молчит Европа и весь свет.
5«оставьте, не вмешивайтесь» (фр.).
Рейтинг@Mail.ru