bannerbannerbanner
Вахта Барса

Петр Альшевский
Вахта Барса

© Петр Альшевский, 2021

ISBN 978-5-0055-2653-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Фруктовый гражданин, сайгак-символист, в самозабвении обдумывал комедию морфина, ее постановку, потаенные уродства семейных портретов; абстрактные снегурочки бесстыдно издевались над непорочностью блох, из рваного бубна торчали носы, гудящий ток в бас-гитаре… повторю для себя – я устал. Еще повторю, что еду в автобусе, раскачиваюсь в сумерках отсутствия альтернативы; меня придавило, я – Максим Стариков, издерганный пес, чья голова пока обходится без металлической пластины; шляпа на ней набекрень, безвоздушное пространство сгущается, кем бы вы ни были, наши судьбы похожи, деревья и дома ходят волнами; поднявшись, они опускаются, кованый сапог глубоких мыслей поднимается и опускается, я не уклоняюсь от мыслей. Не жалуюсь. По лестнице можно идти и вверх, и вниз, можно не идти, а стоять, перекрывая дорогу другим; будешь щелкать языком – вырву.

Вы, женщина… не из наших, подсадная утка, фигурантка работ Юнга о НЛО, крашеная? В годах. Крашеная? В синих волосах белый обруч.

Заведите молчаливого пони и улетите с ним на вертолете в необжитые места; мы ощущаем вонь. Пахнет жареной курицей. Ее убили.

Отныне она в гармонии с космосом – Конструктор Системы Отказов принимает в свою обитель, предварительно умерщвив: радикальные перемены, избавление от чувства действительности, в автобусе переливается освещение, мне сорок, мне двадцать, шедших туда несут оттуда. Чугун, небесная дева – для звучности. Не улавливаю. О, вы пришли ко мне, о, сколь вас много, о, меня, как видите, нет – никто не пришел. Если бы пришли, никто бы не встретил. Меня нет, вас нет, торосы миражей, выдыхающийся автобус, скорей бы приехал Осянин.

Он обещал прибыть на неделе, попутно совершая паломничество по видным топтунам Иных Дорог; в Тобольске раскурить трубку с некромантом Кутузом, под Нижним Тагилом обняться со старым другом Григорием «Непогодой», в излучине Камы передать средства от сифилитических язв вечно расслабленному цветоводу Зунягину, откладывающему самоубийство серповидным ножом, объедаясь маковыми шуликами, складывая пирамиды из проеденных молью валенок…

– Вы выходите? – спросили у Максима.

– Я закрыл глаза, – ответил он.

– Да мне плевать!

– Я очень устал…

– Толкайте его в спину, мужчина! Спихивайте, не извиняясь, раз он такой!

Открывать глаза не ко времени. Печатать шаг ни к чему. Через подошву нащупывается гладкое покрытие; крикливые големы отъезжают без меня, прижимаясь к равным и ровным, они подрагивая обреченным кордебалетом… позитивно ситуация неразрешима. Пора перевести дух. Есть вопрос, есть и ответ. Но не у меня – я в отчаянии: не сказал бы. Людмила грызла семечки, сплевывала кожурки, и я их ловил, не мечтая жить более полной жизнью; она шумела, шумела, замолчала. Примерно на сутки.

Я не отходил. Напряженно прислуживаясь, постигал силу рока; люстра, стулья, нас захлестнуло, леса вырубаются на гробы, в кармане перчатки, одна или две, и я просовываю ладонь; вроде бы разделяются на две, мне это ни о чем не говорит, крошечная псина, маленький мужчина, я бы тебя угостил, но у меня лишь перчатки. Могу повесить тебе на шею мой крест. Мы из команды одного корабля, наши сны крутят, как фильмы, как… пойми как, посмотри как красиво перед моими закрытыми глазами.

Как… Собака с крестом. Как же я посмотрю. Наблюдатель – наблюдаемое – закоротило, и под рукой оказался динамит. На ветках змеи или змеи они сами, с пяти метров неотличимы; пять, Люда, пять, избавительная ясность отношений, помимо меня у тебя был землекоп и четыре клерка, ревность – лишний паззл, не ложащийся в выстроенную мною картину; пять, шесть, шестая чакра генитальная. Тут нормально. Седьмая корневая, ответственная за паранойю, за ее возникновение, я не настаиваю, певички прыгают, шахиды молятся, Бог во всем.

Вода наощупь нефть, чистая вода, и мыслителям ранга Мрачного Трефы я предлагаю стать встречными ветрами; я поплыву и буду поддувать ее к берегу, а вы от него отдувать, не разрывая натяжение между физическим и духовным, владея непреложной инициативой, массы этим не привлечь. Бедные массы.

Мы знали.

Понимая головой, ничего не понимали. Современные модели реальности, биосферной современности; мы на свободе, но где же она? я сжимаюсь, меня давят со всех сторон, Стариков шел вчера. Куда шел вчера, куда пойдет завтра, хватайте его за ноги и ломайте им стены; вы на службу, он к Земляничным полям, данную композицию Джона ни в коем случае нельзя делать тише, я жду. Эрекцию? Ты теряешься. Не выпить ли нам, деточка, водки?

Не суетись.

Каждая женщина приближает к… к… к… к… з-ззаело, единственного ответа не последует; покидая нас, бегите отсюда, и, снимая боль суицидом, целуйте тлеющие угольки; всецело вам с полметра: старая гвардия себя еще покажет. Осянин приедет.

Удобно рассевшись у магнитофона, посоветует держаться вымышленных проблем: экстренное подношение, эфиопский дятел, долбеж без снисхождения, они не дадут подчинить тебя насущным. В берете с колосящейся на нем рожью. Чередуя поясные поклоны с земным.

Притащив на поводке миниатюрную антилопу Дик-дик.

Вы ее не покормите?

А дятел? Не пришел… Я вас не помню.

На Угличской ГЭС меня нарекли Феофаном Сушняком. Взяв осиновую ветку, я дирижирую миром: восемнадцатого сентября я заявлялся к вам во сне и долго говорил. Но совершенно неразбочиво.

Об истине.

Несбыточность. Руины. Му, му, му-учачос…

Я в бегах. У меня день рождения. Через шесть месяцев будет, шестью месяцами ранее был; ощупывая округлости смеющихся капель, я владел собой, и риск присутствовал: неприглашенный барсук Юхтович наведался без подарка; становясь преткновением, задевал дрыном тонкие струны, «ваше сердце полно желчи и горечи. Увы, таково время».

Беме сказал это триста лет назад. Юхтович сказал: «Главное не подарок, а внимание; ты, Максим, отдыхай, а я пригляжу за гостями, и не выпущу их из перекрестия глаз, запрещая крушить твою мебель первобытной ордой», я вижу тебя.

Да ну тебя. Тебя, их, бутафоров. В летящем поезде, в летящем с моста поезде, с кем бы мне завязать отношения, на лицах – переживания, под ними улыбки, и улыбки, и недоверие. И задумчивость от недоверия. И другим мы расскажем о других.

Не о тех других – о других. В лесу играют на валторне, в мешающем выйти дыму на струнном барбитоне, меня уносит. Безутешность. Не оправдавший надежд кокаин. Аристократизм вседозволенности, длящаяся Маша… я побарабаню пальцами по твоему лобику и вылетит птичка – разогнавшимся поездом со страхами и мучениями твоей головы, подвешенной за ноздрю к колючему небосводу; она у тебя запрокинута, Максим! проснись же!

Юхтович надоел не только мне. Не поддает, не созерцает; хмуро протиснувшись между танцующими, требует предъявить документы; подскакивая в коридоре, настаивает на личном досмотре, он что, легавый?

Он мудила.

Ну, слава Богу. А я прежде спала со всеми, а сейчас не знаю. Тереблю себя за грудь и усугубляю сомнения. А у Юхтовича на самом деле японское имя?

Угу. Его зовут Корэмицу. Корэмицу Юхтович.

Кто же додумался, кому же…

У психов нет воли соображать. Им это не надо. По невнимательности налив ванну кипятка, не сливай; опускайся в него, он и не кипяток, ты бы его спокойно выпила, вот и пей, устраивайся и пей, я пил. Мне уже не так горячо. Беседы о благополучном возвращении, конечно, стихают, но отплытие состоялось. Забрезжил свет. Нечто забрезжило.

Приди, тишина. Сдохните, мрази, производящие из шедевров природы меховые шедевры на кренящейся шхуне вводимой убежденности под скрипучее шарканье морского дьявола и непонятные предостережения разбегающихся крыс; девушка, милая девушка, объясните на вашем примере почему у меня сегодня не стоит.

Звезда, Москва, гроздья парных фонарей. Ни облака. Там темно, но там река: левее и ниже. У ее истоков получал по рогам Корэмицу Юхтович, вопиюще огребали неусидчивые и простоватые богословы; стой на месте, друг, мы сами к тебе подойдем.

Слабых любовь убивает.

Я не слаб и не силен. Вот послушайте мой стон: «Ы-ыыы, ы-ыыы, завывает ветер. Плачет ребенок, минуты бегут как на пожар, утки покрякают и перестанут». А потом?

Потом амба. На футбольном поле лежит затоптанный судья. Он в трауре – черная майка, черные трусы, ему не до богопознания: «Невинен я, не хочу знать души моей, презираю жизнь мою», в нем не бродят соки новых свершений. Очнувшись, он сглотнул натощак засохший пельмень и отказался от линейности мышления. Брошенное вслепую копье попало меж ягодиц привставшего бродяги по интернету.

Зазвенело. До сих пор звенит.

Не желаете разделить нашу участь? Что-ооо? Мы идем записываться в цирк. Перед носом плещется обволакивающая явь, прорастают, сближаясь, порочные многоэтажки, в задрипанных телогрейках бредут четыре представителя трудового народа: Господи, сделай так, чтобы, умирая, им было за что Тебя поблагодарить… поручи замыкающему их группу парню возглавить марш христианской молодежи; Марина с Бирюлево впустит?

Она была мне нужна.

Почем она была тебе нужна?

Ты словно бы она. Все измеряешь деньгами. У меня ни машины, ни положения в обществе…

Сорвалось? Вне времени?

Мутируя, мы хрюкаем и поднимаем воротники, кто еще жив – недоразумение, буду рад с тобой, да, моя хорошая, буду рад с тобой. Ты не рада. Ценя свою молодость, смотришь вперед на месяцы, на годы, от увиденного проседаешь, твоя голова полностью умещается в моей ладони, тебя проще простого довести до самоубийства, но, если приближается зима, то тем самым приближается и весна, вскоре нам вновь предстоит встретить ее привидение, а вон и дерево, на котором любил ночевать Олег «Таран», с превеликим радушием поведавший бы твоим зашоренным подругам об ацтекским памятниках грибам. Вопреки расхожему мнению он в порядке. На его окнах решетки без штор.

 

Заходи, солнце. Не лезьте, люди. Втянув щеки, «Таран» покачивает нижней челюстью.

Ад есть. Рая нет.

Для пессимистического фатализма существует великое разнообразие разумных причин. К вам, Олег, игриво подбегают три собачки…

Пожалуйста.

И все доберманы.

Вот это сложно. Вот это реально сложно. «Незаконченная симфония №82», увещевающее взаимодействие всего со всем, натужное открытие личного Господа, обмен мыслями с рахитичным живчиком Байковым, который поразился моим действиям, когда я сорвал сережку с его неосознающей себя барышни: она, подергиваясь, сидела на Байкове, в ней, наверно, зашит микрочип, волосы слиплись, в ушах стучит. Похоже, сердце. Быть может, быть может, может и быть, скрежетание железных крыльев. Конспирация соблюдена.

Сознание дает сбои.

Она нелепа и мелка: шагая с Байковым в резонирующим полумраке, срывала ольховые сережки, и, я, подойдя из-за мусорной кучи, сорвал сережку ей; ошалело взвизгнув, она подумала – несправедливо. У ольхи сережек полно, у меня поменьше, а ушей только раз и раз, два, жестоко, нечестно, мой кавалер за меня не заступился, он заслуживает скорейшей кастрации, сворачивающая улица теряется за выпирающим холмом, предоставляя свою слякоть для лакированных туфель уставившегося вдаль Аналитика: секретные службы, т-ссс, горластые девочки, по телевизору дрыгаются и поют, мне так больно, что, разрезав, вываливайте на доминошный стол мои кишки, расщепляйте на фрагменты, складывайте их в произвольном порядке, обманным путем нас привели к повальному скудоумию, преисполняя й-яя… й-яя… надуманным значением, подрывая… бокс… папайя… доверие к гуляющим не в толпе – сережек она больше не срывает. Провались оно все, думает. Вздыхает и думает.

Скажи ей ласковое слово, Максим.

Ослик. Блинчики. Дудочка.

Свяжи несколько дудок и получится сиринга, управляющий инструмент; дуй в нее богом Паном, способствуя росту цветов, набуханию почек, разорительному для государственной казны разливу озер, я не допускаю, что Осянин все еще не выехал из Томска. Водя руками над фиолетовым водоемом, боюсь бросить паспорт; придется плыть, вода холодна: неотпускающая сонливость не препятствует экстремальным выходкам, на карту поставлено счастливое будущее, почему с экранов пропал Чак Норрис, верните мне Чака Норриса, в магазине «Путь к себе» на меня покусился дрожащий от нетерпения извращенец; не впуская на лошадиное лицо ни единой эмоции, Чак выбил бы ему все зубы, отодрал прямо на прилавке, я не решился. Толкнув, наступил и поежился. Счищая подошвы, я иду, плодотворно передвигаю ботинками, как коньками, хотя и ненавижу хоккей: в тех же обносках, с той же неумолимой тягой к переменам места – не так. Не у меня. Частично у Осянина.

Приезжай, Филипп.

Разгладьте мои мысли вашим утюгом, о мадам луна.

Madame Moon, mad… mad… по десять рублей шапочки для душа, по сливному каналу безнадежная влюбленность, по аллее сфинксов кривляющиеся гомики, в заливных лугах душный, тщедушный день, убедительно выглядящий Байков, толщина его ступни составляет две трети от ее длины, невероятно. За мной придут.

От вас плохо пахнет.

А говорил, нос заложен…

Я сужу по внешнему виду.

Не возражаю, Максим, лично я человек веселый и жизнерадостный. Кашляя под аркой: «Кхе-кхе», я услышал гулкий звук «кхе-ее, кхе-ее». Я снова: «Кхе-кхе». Эхо: «Кхе-ее, кхе-ее». Если соберемся по двести, предлагаю закусить бананами.

Скажу банальность – луна плещется в водах неба. Madame Moon, не заплывай далеко, оставь в потемках собранные плоды Гомера и Овидия; изложив прозой самую суть, наполни верой в гармонию. Массируй шею, не откручивая головы.

В дорогу я возьму только турецкий халат: достичь просветления в Катманду не очень трудно – попробуй достичь его где-нибудь в Магнитогорске.

Байков попытается. Сев в медитативную позу на ядерной свалке и поджав хвост, не скуля и не думая, не думая возвращаться в общество, сидячий образ жизни предпочтительней лежачего, ты, нет… ты! как же ты меня нашла?

Максим намекнул. Примиряясь, мы выпили с ним столько пива, что восстанавливаться надлежало водкой, и мне, и ему под утро приснился наголо остриженный Спаситель, возможно, его арестовали, или он подался к браткам, кто знает. Кто-то знает. Я сидела на тебе, теперь ты сидишь на земле, сижу, у-ууу, выпадаю из трехмерного пространства, я готов лизать тебе ноги, но не выше, фары светят в глаза, я не вижу глаз из машины, они меня видят. Фары слепят. Они видят в моих глазах недовольство. Во избежание беды они догадаются их погасить. Фары, глаза, как пойдет, я ничего не значу, никому не должен, и что он там завозился со взрывателем? закупивший сто пятьдесят литров абсента Поль Гоген, прорываясь ко мне, свалился в фонтан, совершил ритуальное омовение, странный шпиц… наш вроде бы был покрупнее… подмена.

Трансмутация. Вы и завтракаете с алкоголем?

Не дави на больное место. Ломтик с ляжки, дегустационный отрез – дерзай, Максим. Приодевшись в бутике на Ордынке, я заманивал и ел малолеток; удовлетворял потребности, не брезгуя и старухами.

Так делать нельзя.

Но говорить можно. Трава примята упавшими с солнца жемчужинами, набитым и продавленным громыхает мой бесшабашный трамвай, на куртке следы от собачих лап. От тигриных. Они тоже, радуясь, встают.

У тебя воображение, талант.

Талант – не доказательство ума. Я лишь недавно осознал, что мы все круглый год ходим по льду, и, падая, этого в первое время не замечаем. К пониманию меня привела раджа-йога, королевская йога, подразумевающая концентрацию, дикую концентрацию мысли, постоянную дичайшую концентрацию, у одержимых нет выходных. Как же, как же. А как же. А как?

Звенят колокольчики, идут прокаженные. В покаянном невмешательстве, по своим надобностям, до боли расправив плечи; засвидетельствовав почтение Олегу «Тарану», заходите ко мне. Отказы не принимаются.

Ступая в сумерках, метьте путь окурками. Когда пойдете назад, они, конечно, потухнут: путь, дорога, ла-ла-ла.

Дорога – путь.

Путь – не всегда дорога. Можно и дома лежать. Слушать Колтрейна, индусов читать.

Опять Колтрейн. Ты, Олег, снова о нем. Новых игнорируешь?

Пусть сначала что-нибудь сделают, и я о них что-нибудь скажу. Границы сознания расширены, облака с кольцом в ухе отслежены, на зубах скрипит сочиненная Осяниным мантра успокоения «Маленькие зайчики, котики, мышики, вышли и танцуют, весело живут». Вышли и танцуют.

Весело живут. Танцуют, не отрицая.

Не принимая.

Добрая мантра. Мне действительно полегчало.

Ларисе Исаковой уже не помочь – дешевый гостиничный номер в Кузьминках, слабые контуры Мрачного Трефы у шкафа, отнюдь не секундное угрызение совести: «не пугайся, Лара – это на нем лопнула мозоль». Попранное достоинство, тяжелый переход на бездушный секс; и чувства никакого, и мужу изменяю, последняя вспышка – mean disposition, у него в голове раскоряченные старшеклассницы, преисполняющие разветвленных мужчин рождающим, а затем и воскрешающим духом: Москва тебя любит, Лара.

В весьма жесткой форме.

Проходят зеркала и сны о бессоннице, истеричные рыдания меня не унизят, дальше просто некуда, в сумочке таблетки, круглые, вытянутые, субстраты незадавшегося существования, удрученно наглотаюсь.

Номер у нас до завтрашнего полдня. Я закажу картошки с бифштексом и зеленью, тут она неплохая – мы, Ларочка, несокрушимы. После ужина я посижу на унитазе, потом спать.

Не по телефону, не на лифте, ногами по лестнице, никому не доверяя, он пошел сам: в руках Шивы не только барабан, но и дубина – Мрачный Трефа рассказывал Исаковой. Лариса травится: тук-тук. Мягко… дубиной… без барабанов… некоторые не думают быть посветлее, я лежу связанной на космическом корабле, изумрудное платье задралось, открывая щербатые бедра, главное событие – выпал снег, покинутая планета расписывается холодными красками, от меня не укрылось как я расслаблена; в океане космоса, в его материнских водах, мне не суметь проснуться, капли пота уползают со лба изгибающейся гусеницей, я разгибаю прутья… я соскальзываю в вечность… на меня залезает вернувшийся Трефа. Ему еще жить. Бороться с собой, захлебываться в миражах: смертельно ранив змея Пифона, Аполлон над ним грязно надругался. В одиночку. Два раза. Похоже, ты не завелась… Какая-то ты вялая. Улыбаешься, не реагируя… Чего ты? Эй, чего ты?!..

Она ушла, ее не осталось.

Переходила реку по сплавляющимся бревнам, перепрыгивая с бревна на бревно пока бревна не кончились – и берега нет. Но я не видел ее в скорби. Двадцать одно, Трефа.

Очко. Количество слов в зороастрийской молитве Ахунвар. Помолимся за Лару, поплачем; ты написал музыкальную тему для тенора, хора и произвольно ревущего осла, я ответил автобиографическим эссе «Кумаро Дзен»: вбирая энергию не на концертах, ни в церквях – на кладбищах.

Бирюзовый пар изо рта. Куртка нараспашку.

Неосторожность…

Под ней два свитера, байковая рубашка и майка-намек с перекрещенными катанами.

Ты умнее, чем они думают.

Они думают. Я в долгу перед этим воздухом. Бутылка упала, на горлышко налип снег, отхлебнем же через него, не счищая; перекурив у Авраама, ангелы поперли уничтожать Содом и Гоморру, за ними увязался прожженный мизантропией виноградарь; сделаем дело и выпьем, я захватил, вас трое, я… и вы один, вы единый бог, у меня расстроилось в глазах, предварительно я пил, не скрою, от кого же из нас запах нетрезвого обмочившегося мачо? Слово из языка племен с Пиренейского полуострова – разит от меня, я человек не из вашей команды, заполняющей постели смердящими мертвяками, сегодня не останется и трупов, вы скажете – пыль, сострадающий заметит: прах; когда я сижу на земле, между ней и мной только моя жизнь, хей-хей! не прогнусь, дешево не отдам; цыц, смертный! сдаюсь. Собачья смелость пропадает в момент, унюхав волчье дерьмо; «праведник цветет, как пальма» – воодушевляя, рассказывайте безусым ягнятам. А я еще выпью. Я не в завязке.

С чувством обреченности приходит покой. Стальную дверь жучок не съест, друг не сломает, я умру и кровотечение остановится; кукловоды утратят надо мной власть, телевизор в темноте неприкаянно замерцает, подчеркивая соразмерность потерь, находок, расколотого топором арбуза, поточных ребусов, бессистемных забав озверевшего интеллекта, да смени ты диск, не шуми электродепилятором для носа, ставлю Beastie Boys. Настраиваю на Sabotage. Вам лет сорок пять?

Двадцать девять.

Тем более у вас многое впереди. Непременно, безусловно. Однако не столь много, как мне показалось ранее. Если в двадцать девять вы выглядите на сорок пять, то не столь много.

Позади у меня гораздо больше. Если в двадцать девять, я выгляжу на сорок пять. Она за забором, я за забором, они смыкаются, но мы не торопимся друг к другу перелезть. Людмила не согласится шататься со мной по стране в компании Филиппа Осянина: «Мне некогда, Стариков… проблематично, ты же понимаешь» – Ахилл волоком тащил издевавшегося над его любовником Гектора, и я ее просвещал, по возможности показывая процесс на себе; Люда ошарашенно шептала: ты бы видел… ты бы со стороны… ты вызрел на компосте из грусти и дурмана… я не смогу.

Земная, устойчивая женщина. Редко кому так везет. Но и редко кому так не везет – не редко, Максим, обычных людей горланящее и прессующее большинство; им навязывают ненастоящий мир: покорены, присвоены; озираясь, едят шаурму, доверяют разум масс-медиа, мы стоим, взмахивая руками, стоим и взмахиваем, вызываем сочувствие набожными взглядами, ныть запрещено. Выть позволено. Сидящий на пони проходимец украдкой кричит за него: «И-иии! Эй, ты!… Видишь как вопит голодная лошадка. Дай быстро денег на пропитание».

Людмила заспешила к себе с утра. Не любовь, друг, какая любовь. Когда любовь, палкой не выгонишь.

Ехала в вагоне, чесалась, взирала на взволнованных бугаев, подтягивая к губам бежевый шарф; ее учили не отдаваться первому встречному: я покрасила волосы, ты не заметил.

Я ощутил запах краски. От тебя пахнет краской и кошкой, у тебя нет кошки, так пахнет от тебя самой, но у добродушного обеспеченного мужчины, оказавшегося брачным аферистом Александром «Ряженым», на тебя набросилась не собака, а попугай. Здоровый такой попугай.

И пигментация кожи. И провонявшая мочой койка в доме престарелых. Как итог долгого и славного пути.

Презервативы под кровать не швырять. Закинувшись прописанными колесами, приложим все усилия, чтобы презервативы нам понадобились. Честолюбиво вывалимся из гробов; если продолжения жизни не будет, веско скажу – она не удалась. Впрочем, я надеюсь, что основные ошибки в будущем. Вселившийся в шакала покровитель мертвых Анубис положит морду на подгнивший валежник, лениво хрустнув позвонками. Ему понятны наши простейшие человеческие чувства. Он наигрывает одним когтем по одной клавише.

 

У меня с ним ничего не было.

Было, Люда.

Может, и было. У плохого есть свойство забываться. Кашляя в перчатку, я вытираю ее об клен. Об ясень. Что попадется. Свою позицию я знаю, твою знать не хочу, на ногах совсем не растут ногти, ну и пускай, я не расстраиваюсь, не больно и надо, ты раздвигал членом камыши, я поджидала тебя на мелководье, не огорчай меня. Ты временно в моих мечтах. Чоу Юнь Фат приглашает на танец Джоди Фостер, она благородно кивает, следует кружение в буддийской башне на фоне гор, у меня выступают слезы, великолепный изумительный фильм, мы смотрели его до часу ночи, затем ты уснул. Засни ты до окончания, я бы тебе этого не простила. А ты собирался. Пересев от меня с кровати в надувное массажное кресло: я покупала, я платила, сумасшествие все спишет, эх-х, эх-ххх, страсть потребителя, бессилие перед рекламой, ты говоришь: «Не свисти, Люда, как чайник», я порываюсь открыть тебя душу, попадая в расставленные эфирными директорами капканы, ты здесь?

Adsum.

Он здесь, господа. Затрепетав от наступающей эрекции, слетает с катушек на широкую ногу. Побудь со мной хоть пять минут, за это время я успею – тебя снедает желание, чтобы я двумя пальцами, как сигару, держала твой хрен, а после курила, курила, в конце концов стряхнув пепел себе, в себя, в затяг, в себя…

Ты меня раздражаешь, Людмила. На черном небе луна, под ней след самолета, на нем летит не Осянин; у Филиппа нет денег на небо, он не согласен. Не согласен, что презерватив не подлежит повторному использованию – я наговариваю на достойного человека. Если он заснет на двадцатиградусном морозе, ему удастся не проснуться; его не расшевелят прикосновением гантели, не привлекут затевающейся «Ракетой» новой акцией; пока Филипп не наделал глупостей его следует поймать и, накачав психотропными средствами, уложить в кровать.

В кровати, Максим, случается и больший холод: вы побеждены теми, кого я знаю – унынием и отсутствием обоюдных чувств. Но не слушайте меня. Раскрытый лжец смердит в канаве, наряд боится подойти. Да не замкнет тебя, когда ты замкнешься на себе. Ты Коля.

Какой к лешему Коля… Я Максим.

И я Максим.

Это испытание!

Пусти сознание течь. Ветер задрал плащ, сзади кто-то пристроился; непереносимое наваждение, посещающее в тяжелейшее похмелье, в период которого писал Эдгар По – он работал исключительно с бодуна, поэтому был столь мрачен и удачлив в изыскании поводов обиды на жизнь; его моральное превосходство не оспаривается, с мыса Предателей ниспадают, валясь… похоже на фаллос.

Да!

Я не сказал, Люда, о чем спрашиваю.

А он у меня со всем ассоциируется!

Почаще вспоминая о четырех благородных истинах, ты ослабишь петлю, поменяешь направление своего существования, хе-хе, на триста шестьдесят, ну-ну, градусов на пять. Где бы ты ни концентрировала воруемую у меня, вобранную мной на погосте энергию, тебе не вылезти из круглой и мягкой. Я не утрирую. Я что-то слышал.

Я что-то видела.

Гмм… Как перепью – вылитый Пеле. С тем же выражением и цветом лица. «Своей тоской сильней меня придавишь, своей любовью горя мне прибавишь»: из Максима, из меня, из нас хлынул Шекспир, мы проверенные сообщники, формирующие отношение к нам окружающих.

Окружающие – так же мы. Перерезав ремни безопасности зазубренными кортиками, продемонстрируем отражениям опереточное бесстрашие и посвятим тебе, Люда, зимние стихи; наша голова ни за что не отвечает, я в одинаковой мере и всё, и никто, твои волосы закрутились в дьявольские рожки. Из телевизора поинтересовались: «Мобильные фантазии не дают покоя?» – ты полагаешь, мюзикл?

«Боль педофила»? «Сосущая»? «Пионеры планеты Бло-Бля»? Текстовую составляющую для данных произведений разработал рвущийся к духовному совершенству нигилист Иван Афиногенович Барсов, питавший пристрастие к государству; он покорен государству, он с подпрыгом смеется над столь безумными предположениями, для него бомжи – хиппи, Пинк Флойд – братья; подзывал цоканьем пузатого шарпея, прибежал оскаленный волк, незадача. Иван морщит лоб и то, что под ним. Он весь в атрибутике. Не в футбольной, футбол ему не важен – в новогодней: блестки, конфетти, перетянутые пулеметными лентами гирлянды, на распухший нос падает капля нефти; выпуская за свой счет политический боевик «Отечество. Горячка. Мыши», Иван обговорил условия, закупил для презентации в узком кругу корабли и текилу, но менее недели спустя раздался звонок из издательства: «Прочитав, мы не возьмемся. Забирайте деньги, уносите рукопись, какая-никакая а у нас репутация».

У них. Них, них, яволь, бросая вызов за вызовом, простим мертвых. И не подумаю. Банальную перцовку можно принимать в любых случаях. Мне нужен отдых. У меня в комнате вздулась штора.

За ней прячутся.

Никого там нет, не пойду смотреть. С прилипшей к спине простыней, с удивлением, близким к шоку; Иван Барсов родился на Полянке в просторном доме с магазином похоронных принадлежностей.

Сентиментально прогуливаясь по незначительно изменившимся местам, он закисает, con spirito преображается, ставка на секс не принесла ему счастья, с ним входят в контакт гуманоиды, подите прочь. Не до вас. Я к людям.

– Вы вот мне, мне, вы мне…

– Пьете? – спросил Максим.

– Э-эээ, – протянул Иван Барсов.

– Изысканность и неприхотливость?

– ….

– Молчите, значит думаете, – заметил Стариков.

– Я обращаюсь по делу, – сказал Иван. – Меня изводит, прижимая, мочевой пузырь, клыкастый зверь… возникшая необходимость толкает на поступок, где бы тут отлить, вы курсе, где лучше? Скажите и вам не придется жалеть – я удалюсь, не нанося увечий. Куда мне? Расскажете?

– Не откажу, – усмехнулся Максим.

– Спаситель! – воскликнул Иван Барсов.

– Двигайте за мной, – сказал Стариков. – Я направляюсь по той же надобности. Запоминайте маршрут, обратно вам идти одному.

– От всей души, восторженно, благодарно… Хэлло, Макс!

– Здорово, Иван. Как говорил бы я, будь юристом: «Есть буква закона и цифра в конверте» – подойдем к нашей встрече амбивалентно. Не беря высоких нот, но и не гнусавя с неисчерпаемой загадочностью. Безрадостный покой и трясущиеся колени. Не выпуская штурвал, не играя в лошадки. В запасе у нас всегда остается отношение к миру с точки зрения дзэна.

Иван Барсов. Доверенное лицо Семена «Ракеты». Жировик на скуле – он тоже хороший, он тоже твой; увидев черную кошку, Иван плюнул через левое плечо, попадая в физиономию тянувшегося к девушке амбала; передо мной темнеет, отчего же, вроде бы утро, с причала в лед, с разбега об толщу, не пробил, отключился сухим. Ты не забыл. Мы виновны. Говоря: «Подлей в кофе кипяточку», я имею в виду «плесни коньячка».

Избавлением от венерических недугов тогдашний амбал обязан своей импотенции. Успокаивающая его деточка еще не пришиблена свойственной ему откровенностью. Метро «Белорусская» в ту сторону?

В ту. Но очень далеко.

Я хочу слушать нормальный авангард, не уставая повторять: в столице живет разное. Не разное гадье – разные люди. Делающие карьеру, переступающие через трупы, сбивающие прямизну, принявшие обет нищеты, отошедшие от навязываемых магистралей. Их потянут за ниточки, и они, оскалившись, перекусят. Из мамы в путь, на ночь глядя под ливень, дергая за собой на цепи переворачивающуюся будку, отодвигая рукой клювы стервятников; тусовщицам невдомек насколько гордые у нас сердца, правительственный кортеж заворачивает, а за углом человек – едва-едва продвигающийся вкось. Небольшого роста, в спадающей до земли рубашке, относительно понимающий, что дальше сгибаться некуда.

Не родись. Сопротивляйся. Выскажи в коротком определяющем слове все выстраданное и перенесенное, продуманное и волнующее…

Гондоны!

Ничего другого я от тебя не ждал. Другой бы лежал и лежал – в другой комнате лежит инвалид.

Матвеича влекло к стакану с юных лет. Его христианское «Я» не подлежит восстановлению, он записан в Атеистическое общество Москвы, в нем пятьдесят четыре килограмма.

Вес Кафки.

Эпизоды из романа «Прорыв».

Не перегружая повествование правдой, Иван Барсов занимается литературой верхнего яруса.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru