bannerbannerbanner
«Постояльцы черных списков»

Петр Альшевский
«Постояльцы черных списков»

Он вскрывает живот из-за любви к Мидори Сато.

Тэцу Кавасима приверженец старых традиций; он предпочитает пиву сакэ, медитируя и в те пятнадцать минут, которые отделяют его от вечности. Тэцу видит торчащую из воды длань – человек тонет, но проплывающие мимо него на прогулочных лодках оптимисты лишь пожимают его руку.

– Я стараюсь быть, – говорил разящий смертью старьевщик Хирота бездомному токийскому юноше.

– Кем быть? – спрашивал Акэти Миура.

– Быть… – бормотал старьевщик. – Быть.

– Кем?

– Просто быть.

За восемь лет знакомства с Мидори Сато Тэцу Кавасима не раз ощущал с ней сильнейшую внутреннюю связь. Если у него болела голова, то она болела и у нее; тоже самое происходило и когда у него чесались уши – сейчас он думает о том, заболит ли у нее живот после того, как он разрезал свой.

Живот у нее заболел.

Но он болел у нее и вчера.

Будет болеть и завтра.

Мидори Сато беременна от любимого мужчины, и она едва сдерживается, чтобы не прослезиться от счастья.

Тэцу Кавасима ничего об этом не знает.

До вечности ему уже меньше пяти минут, под его ногами валяется окровавленный нож; Тэцу Кавасима вплотную подходит к кромешной скуке небытия и чувствует себя потерявшейся собакой Лордом – он помнит, как он погнался за палевой сукой. Уступил дорогу страсти: бежал, еще бежал, догнал, оприходовал, стандартные ludus sexualis… помню, помнил, но не дорогу домой; пошатываясь от неизвестности, Лорд брел вперед. Его глаза быстрее привыкали к темноте, чем к свету; прошла страшная ночь и наступило не менее страшное утро. Тэцу Кавасима не слышал о долгожданном счастье своей возлюбленной, Лорд не знал чем бы ему себя прокормить – знать он знал, но как воплотить это знание в жизнь совершенно не догадывался. Подметая улицу пожухлым хвостом, он уныло покидал центр города.

В эту минуту возле него остановился серый джип.

Заднее стекло опустилось и оттуда выглянула огромная морда мраморного дога; судя по трещинам на его языке, дог был очень стар. Но он сыт. Он окликает голодного Лорда:

– Эй!

– …..

– Прокатимся?

– Это вы мне? – недоуменно переспросил потерявшийся пес.

– Тебе, красавчик, тебе. – Высунувшись из окна еще дальше, дог похотливо облизнулся. – Ну как, прокатимся?

Лорду на миг стало жутко. Мерзко. Дико. Но его тело неуклонно молило о выживании – оно было готово принять любые удары.

Удары члена. Судьбы.

Члена, как судьбы.

Удары судьбы.

– А накормите? – спросил Лорд.

– И накормим, и напоим, – ответил дог, – ни о чем не пожалеешь. Ты к подогретым сливкам как относишься?

– Неплохо… – прошептал Лорд.

– Вот и по рукам. – Дог самодовольно рассмеялся. – То есть, по лапам. Хозяин, впусти его!

Увидев перед собой открытую дверь, Лорд нехотя запрыгнул в новую жизнь. Терпи… не ломайся, выде….рррр.. живай… все закончится. Непременно. Нескоро. Непременно… новая жизнь началась еще в дороге.

В дороге не домой.

Облака, думается мне, имеют границы. Всё, что выше них, уже нет, не имеет; в последние секунды перед тем, как войти в открытую дверь вечности, Тэцу Кавасима успел пожалеть о том, что он так и не отважился на древнейший самурайский обычай «Цудзигири», заключавшийся в опробовании своего меча на первом встречном.

Учитель музыки Тагаси, также любивший Мидори Сато и восьмой месяц ждущий от нее здорового ребенка жалел об ином: его лучший ученик Юкио Савамори, некогда являвшийся главной надеждой Японии, в десятилетнем возрасте так исполнил второй концерт Рахманинова, что наряду с ошеломленным премьер-министром, ему аплодировала и очнувшаяся от нервной спячки богиня Аматерасу – в дальнейшем Юкио Савамори сумасбродно встал из-за рояля, и в конце концов оказался в одном из подразделений «Якудза».

«Тени лотоса» – влиятельнейшей группировке, возглавляемой компанейским извергом Акэти Нобухарой.

Гангстер из Юкио Савамори вышел абсолютно никудышний, и первое же задание, состоявшее в погроме «Сусийной белого тунца», принадлежащей враждовавшему с Нобухарой Синдзаэмону «Лосю» Мацуде, закончилось для него сердечным приступом еще не подъезде к объекту.

По существующей в «Якудза» практике ему пришлось отвечать отрезанными пальцами.

За каждый провал по одному.

В недалеком будущем пальцев у Юкио Савамори осталось совсем мало: для дел он стал непригоден, но по волеизъявлению проявившего исключительную благожелательность Нобухары, частенько повторявшего: «не своей ты дорогой пошел, сынок – на рояле надо играть, а не ствол в нем прятать», Юкио Савамори, отрубив напоследок левый безымянный, позволили с позором удалиться и даже поспособствовали устроится в детский сад ночным сторожем.

Проводя там свое плохо оплачиваемое время без радости за его проведение, Юкио Савамори случайно обнаружил игрушечное пианино с одинаково звучавшими клавишами. Приоткрыв крышку последним оставшимся пальцем, он тупо уставился на одноцветную клавиатуру. Надавил… для его слуха, все еще не забывшего о былом, изданный звук непереносим; Юкио Савамори инстинктивно выпрямился и, не выкрикнув ни «Положить!», ни «Преодолеем!», снова ссутулился.

Юкио разрыдался.

Валерий Павлович Кульчицкий, зарабатывающий на жизнь честным трудом и не скрывавший от своего сына «Вальмона», что Англия стала выступать против работорговли, только потеряв на нее монополию, пока себе столько не позволяет.

Он принимает зачет по социологии. С обоснованным страхом, что у него уже никогда не встанет и с ложным впечатлением, будто бы прошлой ночью у него обуглились яйца: Валерий Павлович Кульчицкий невесел, но в сознании.

– Если бы знать, если бы знать, – потерянно пробормотал он. – Все, на сегодня зачет окончен. Передайте тем, кто за дверью, что мы продолжим завтра в одиннадцать ноль-ноль.

– Примите хотя бы у меня! – взмолился Алексей Чипин. – Мне сегодня надо обязательно успеть вам…

– Завтра.

Вскочив в полный рост, крайне низкорослый студент Чипин, замешанный в невероятных стычках со стаями бродячих собак, крикливо огрызнулся:

– У меня из-за вас весь день впустую прошел!

– А у меня из-за вас вся жизнь, – злобно проворчал Валерий Павлович.

Спать на правом боку ему было холодно, на левом больно; вернувшись домой, Валерий Павлович Кульчицкий застал там своего старшего сына Георгия, достаточно известного физика и постоянного завсегдатая гладкого тела Инны Можаевой. Он зашел к отцу обсудить за чашкой кофе недавние состязания между главами епархий по боевому самбо и по количеству выпиваемого за три минуты рассола, но Валерию Павловичу мало того, что зарплату задерживают, у него и уважение к самому себе проявляется не чаще, чем к другим.

– Славно устроился, сынок. – сказал Валерий Павлович. – Мы с Мишкой в глубокой яме, а у тебя пиджак от Армани, золотые запонки, изо рта пахнет красивой женщиной. Моими идеями на жизнь зарабатываешь?

– Христос с тобой, папа, ты о чем? – удивился Георгий.

– Это же я, – сказал отец, – решил тебя родить: мать не хотела, но я настоял. А ты теперь за свою физику получаешь большие гранты, а отцу даже маленькую часть за его идею не отдаешь. Знаешь, кто ты после этого?

– Кто? – спросил Георгий.

– Вор! – прокричал Валерий Павлович.

– Ты не волнуйся, отец, я…

– Ворюга!

В результате общения с отцом у Георгия Кульчицкого повысилась температура. Градусник бы этого не подтвердил, но туда, где она у него повысилась, не всунешь никакого термометра.

У Георгия Кульчицкого повысилась температура души. Какие там 36,6: автобус встал, асфальт поехал, нахождение во всем плюсов что-то застопорилось; знал бы ты, папа, как меня некогда выставляли вон… его отец и с набитым ртом повсюду вставит свое веское слово, но на обезьянах цепь эволюции не оборвалась, Георгий Кульчицкий пьет водку в работавшем строго до десяти кафе на «Автозаводской» и не сразу обращает внимание, что его кто-то настойчиво рассматривает.

До столкновения их взглядов время еще оставалось, но немного: лишь песчинка от неизменного даже потерями Целого.

Заметив не убегающие от него глаза, Георгий Кульчицкий попытался избежать их прессинга путем нелепого уворачивания.

В число слабостей Георгия не входят гневные выступления в защиту сексуальных меньшинств; после ночи с тобой, дорогая Инна, мне не снился Париж, у меня повышенная чувствительность к неподлежащим сметанию преградам, мне будет нечего делать на том свете; настоящий мент видит в темноте не хуже совы, не причем, не причем… заключительная мысль не причем. Голова еще не включилась, эти глаза не отстают, выпивший уже немало «Московской» Георгий Кульчицкий осмеливается не закрывать свои и перенастраивает себя на необходимость поздороваться.

Консервативно, без малопристойных речевых оборотов – руководствуясь побуждением выяснить к чему бы такая привязанность.

– Добрый вечер, – сказал он.

Ничуть не пряча от Кульчицкого своих глаз, смотрящий на него Игорь Рутаев, он же демон Жак Бирри, представительный ценитель голоса Френка Синатры и не голоса, но манящих форм его сексапильной дочери Ненси, молча показал Георгию крупный кулак.

Выбрасывая оттуда, как притаившийся в дубраве резервный полк, не что-нибудь, а средний палец.

От плотного прижатия друг к другу губы Георгия Кульчицкого посинели – ноздри раздулись. Буканьерским парусом.

– Ну, и чего же ты хочешь мне этим доказать? – спросил он у демона. – Бинарность моего положения или генетическую линейность своих извилин?

Игорь Рутаев ничего ему не доказывает: Жак Бирри сегодня в миролюбивом настроении, поскольку когда в нем идет война, ее последствия сказываются не на нем, а только лишь на живых – демон просто выставляет обратно убранный было средний палец.

Довел он меня… психану! Придется! подскочив к намеренно задевшему его легко убывающее самомнение демону, Георгий схватил Жака Бирри за средний палец всеми пятью и с хрустом нанес ему принципиальные увечья.

 

Рухнув соседний на стул, Георгий засмеялся, словно бы добился чего-то фундаментального.

– Я, – сказал Георгий, – разумеется, физик и сын социолога, но за себя я постою не хуже каких-нибудь бритых дегенератов! Вздумается другой показывать и с ним тоже самое будет!

Другого Игорь Рутаев ему не показывал. Свое отношение к Георгию Кульчицкому он продемонстрировал все тем же, непонятно как не утратившим подвижности – Георгий ломал его средний палец и во второй, и в третий раз, не зная, что трезво продуманный средний палец сломить ничем невозможно; затем Георгий устал и почти униженно спросил:

– Фокусник, что ли?

Гностик, не гностик, фокусник, не фокусник; демон вновь ответил Георгию без слов – средним.

Тем же средним.

Девятого апреля 2001-го Михаилу «Вальмону» Кульчицкому на Зацепском валу средний палец никто не показывал, но он недовольно краснеет и неспроста: Михаилу и шестнадцатого июня, в день святого духа вряд ли бы было приятно, если бы ему, как обычно, наступали на ноги.

Говоря откровенно, Михаил «Вальмон» идет нарочито медленно – Кульцичкий почти стоит, такая на него напала задумчивость и напала не сегодня, четвертый год он забыться не может; думает, задумывается, а забыться не получается; с тех пор как его жена ушла из дома, «Вальмону» даже клички поселившихся вместо нее тараканов не забываются. Отсюда и задумчивость. Каким же образом забудешься, если все помнишь? Михаил Кульчицкий не поднимает рога с вином, отчужденно проникается житейской суетой, но не скулит и не взрывается, он держит себя в руках, пока не собираясь идти побыстрее, и народ за его спиной обращается уже лично к нему. Женщины молчат, но некоторые мужчины более общительны:

– Ты давай, хер, быстрее иди!

Это говорят непосредственно ему, однако Кульчицкий не обижается: Михаил «Вальмон» лингвист, Кульчицкий знает, что раньше «хером» называлась буква «х». Аз, буки, веди, …, хер, … одеколон на стол! я пришел сюда бдить… одеколон на стол! наоравший на «Вальмона» мужчина не внимает пустоте и не думает умолкать; он, похоже, ни о чем особо не думает, вкалывая на стройке, разнося крановщикам кефир и батоны, лишь иногда, поздним вечером заслуживая одобрительную улыбку пропитого прораба – ему бы не орать, не наводить образованных, печальных людей на мысль зачислить его в гидроцефалы.

Птица-дева Сирин бьет «Вальмона» головой в живот, жена Михаила Кульчицкого еще до их развода нечасто ночевала дома, и наутро «Вальмон» спрашивал у нее: «ну и как? славно под другими мужиками рассвет встречать?», и она с немалым наигрышем вскрикивала: «фи!».

Михаил снова спрашивал: «фи-мажор или фи-минор? ответишь или я обойдусь?»; сейчас на Кульчицкого снова кричат:

– А ну, мудло, отвали с дороги!

Кульчицкий без трости и котелка, и он безмолвно подумал: будь по-твоему, человек, я посторонюсь, ты же наверняка не слышал истории о том, как к главврачу строго охраняемого дурдома пришла многочисленная делегация.

Вся делегация состояла из сплошных пациентов.

Они заявились с требованием, чтобы в их лечебнице был срочно создан дурдом: «среди нас, сказал главврачу Евгений „Гусляр“ Таптеев, есть люди, с которыми мы не хотим иметь ничего общего – они ведут себя дерзко и неподобающе, и нам становится уже невозможно продолжать свое пребывание в этом заведении».

Психи говорили со спокойным упрямством в безумных глазах, и вы доктор, док, не теряйтесь – все зачтется… вы возьмете это интуитивным восприятием, вас не должны страшить безумные предприятия; не поднимая волну, главврач Михайлов давал устояться своему духу, он, присвистывая, шептал: «дожили – дурдом в дурдоме… Меня моя любовница, конечно, тоже заставала в странных положениях – у нас тогда выключили свет, я сидел в коридоре и сам с собой играл в шахматы. Я ей так и сказал: я играю сам с собой в шахматы и ты мне не мешай – за белых я теперь в цугцванге, а у черных преимущество двух слонов и весь ферзевый фланг в дымящихся руинах. Когда я стучу фигурой по доске, мне нетрудно определить ладья это или пешка: их цвет по звуку не различишь.

На этот случай у меня своя личная подстанция.

Она освещала мне не только доску, но и ту могилу, куда меня, подобно эфиопским царям, опустят в цилиндрическом пчелином улье, а вы предлагаете мне организовать дурдом в дурдоме: ваше право, но я никогда не подпишу протокол так и не состоявшегося распятия. Сегодня у меня слезящиеся глаза. Слезятся ли они от того, что я выходил покурить? стоял, разминал сигарету, чтобы она получше тянулась, но тут поднялся ветер и табак полетел мне в глаза. Но, если бы я все же закурил, в глаза бы мне полетели уже искры: не из глаз, а в глаза – с Богом, с Богом, расходитесь по палатам, пишите письма замурованному в китайской стене диссиденту и не ищите золотую рыбку на лежащей на мангале решетке.

Историю о главвраче, о совести его разума, Михаил Кульчицкий услышал на одной из лекций в Политехническом музее. Ее читал мягко улыбающийся копт в заляпанном елеем ватнике; ничей алтарь не осквернен, Михаил «Вальмон» не нюхает спирито-клей и не опускается до неуместной доблести, но, пропуская вперед кричавшего на него мужчину, Кульцицкий все-таки немного огрызнулся.

– Хам, – тихо сказал он.

Михаила услышали – схватив за грудки, закачали и вроде бы намереваются прибить: гореть бы тебе в печи философов, уставиться бы на картину Гогена «Дух мертвых бодрствует», моя дружина не несется по небу ко мне на помощь; Михаил «Вальмон» спешит объясниться: хам – это не оскорбление, сбивчиво сказал он, а имя одного из трех сыновей Ноя. Я один из сыновей социолога Кульчицкого, он сын Ноя и он вошел в анналы тем, что надсмеялся над наготой своего отца. Вы же отпустите меня, мужчина, не берите грех на душу: она у вас еще юная, пощадите ее, малютку, не бейте меня, а?

Animale rationale, разумное животное к нему внимательно прислушивается, но практически ничего не понимает. Чьи-то дети, чья-то нагота, не понимает он этого: сложил в кулак толстые пальцы и выразительно замахнулся.

Михаил Кульчицкий также времени даром не терял – закрыл глаза, приготовился, тут его и ударили. В область лица.

«Вальмон» так и предполагал.

– Я, – сказал он с земли, – старался втолковать своей жене, что ощущаю себя пленкой, которую она засветила. Засветила для других… Но там ей все припомнится: и ей, и вам, и Гогену; каждую клетку изучат и к делу подошьют, там у них такое дознание… Больше избивать не будете?

– Хватит с тебя, лошака.

– Слова не мальчика, но мужа, – пробормотал Михаил.

– Чего?!

– Ничего, ничего…

Тело не само по себе. Михаилу «Вальмону» Кульчицкому не хочется еще раз в лоб.

Седов ловит языком чуть-чуть дождя и жадно смотрит на пролетающие над ним гусиные косяки; Антон «Бурлак» дальновидно молится, чтобы Всевышний не уменьшил количество избранных в нашем мире: стена огня, меня за ней не видно, сколько вам жареных сверчков? пол-фунта хватит? сделай мне одолжение, Господи – запрети какое-то время о Тебе вспоминать.

У Антона Евгленова, только летом 2002-го заметившего, что майки с Че Геварой, носят и домушники, и педрилы, умирает его богемная тетка: еще не сейчас, но с предчувствием, что умирает; для Антона Евгленова его тетка человек не посторонний. Он ей очень многим обязан. Хотя бы тем, что она научила «Бурлака» декантировать красное вино; перельет, бывало, в графин и уже через час лыка не вяжет – когда она подозвала Евгленова, чтобы он выслушал нечто для нее крайне важное, Антон не артачился; подошел и стал слушать.

В первые полчаса слушать ему было нечего; Полина Сергеевна, как замаринованное в собственном соку распятие, не издавала ни звука. Но затем разошлась, заворочалась, разговорилась.

– Многое я для тебя, Бурлак, в этой жизни сделала, – сказала она, – и тебе неплохо бы мне за это отплатить. Строительство башни уже закончилось?

Полину Сергеевну интересовала башня, строившаяся неподалеку от ее дачи. Километрах в сорока от Почтамта, если идти прямо на северо-запад – она предназначалась для улучшения в их районе сотовой связи, и по ночам, вместо привычных ей звезд, на Полину Сергеевну Матвееву смотрели два огромных фонаря, заставляющих своим светом пугливо съеживаться все живое.

– Обрадует ли тебя моя информация, – сказал «Бурлак» Евгленов, – но ее строительство уже завершено. Более того, я был там в прошлое воскресенье и у меня создалось впечатление, что эти фонари стали святить еще навязчивей.

– Словом и делом… – пробормотала она.

– Как? – спросил Евгленов.

– Во веки веков…

– Не понял.

– А черепаху на суп…

– Ты о чем?! – воскликнул «Бурлак».

– Это не просто фонари, – сказала Полина Сергеевна, – это глаза правительства. Теперь они добрались и до нас… Но у меня нет никакого желания умирать на глазах нашего правительства, я очень хочу умереть на твоих глазах – этим ты мне и отплатишь. Доставь мне осуществление моей просьбы, Антон… Обязательно доставь!

Полуденная истома. Ни тени. Ни тени мысли о палочках Коха или апартеиде; потный фавн разгружает фуру с арбузами.

«Уже надрались, Рудольф?»

«Да я лишь сидр!».

Переехав в богато убранную квартиру своей тетки, Антон «Бурлак» Евгленов переписывал тапочком на вылинявшем паласе стихи сирийского епископа Игнатия: «кто возле огня – близок к Богу, кто посреди зверей – посреди Бога…» и ждал, когда же она на его глазах возьмется помирать: Полина Сергеевна заставляла «Бурлака» не отводить от нее глаз. Чтобы и она от него – и в полночь, и под утро; Антон Евгленов спит рядом с ее кроватью, спит на полу, можно сказать, и не спит, а если на минуту и задремлет, то она его будит, выводя из дремы раздражающими ударами дубовой палки.

Сама она совсем не спит – вероятно, спит, но «Бурлак» Евгленов никак не улавливает промежутки отсутствия ее чувств в реальности, а она «Бурлака» палкой лупит и лупит; Евгленову помимо всего остального, надо ходить на работу, но она о его работе не хочет и слышать, и Антон Евгленов никуда не ходит. Целыми днями глядит на тетку и, грешным делом, дожидается ее смерти.

Тетка пока не торопиться.

«Бурлак» Евгленов уже на грани. И он не возражает – тут адом закончу, там раем начну, надеется Антон.

Не называя свой нынешний адрес белокурой гордости авторитетного модельного агенства Татьяне Седоновой.

Я – столб соляной, ты – вода из-под крана.

Но лейся, лейся, подтачивай. Когда упаду, увернись – перенеся временный рызрыв с «Бурлаком» Евгленовым без дегенератских проклятий и босяцкого надрыва, Татьяна Седонова копит деньги. После перехода на более высокую ступень общественного признания у нее, названной Евгленовым «неподходящим предметом для томяще-щемящей поэзии» есть для этого все возможности – Татьяна складывает тысячу к тысяче и замечает за своей головой некоторые изъяны.

Изъяны своей головы она видит в том, что вся сила ее мысли стала тратиться теперь лишь на одно: как бы ей копить наличные. Раньше, в результате ночных пересудов с любящим деньги «Бурлаком» Евгленовым она нередко думала и о доктрине четной единицы и об узелковом письме, но в нынешние дни она размышляет только о них.

Копить, пополнять, много, больше, I, me, mine, такое направление мыслительной деятельности Татьяну разочаровало.

В соцветье голых королей мне не задать мои вопросы: кто выжрал с раками елей? к кому под дверью эскимосы?

Вникни… вникаю… взяв накопленное, Татьяна Седонова понесла деньги в церковь. С чистым сердцем пропихнула в щель для пожертвований, и утешающие благовония, странные звуки в спертом воздухе; щербатый мужчина в рясе смотрит на действия Татьяны Седоновой и от нетерпения отчаянно шебуршит пальцами на ноге в правом ботинке: будет чем жену с детишками порадовать, подумал он, будет… йес!… славься!

Татьяна Седонова засунула все купюры вплоть до последней, которую она милосердно протянула попу; она хотела просунуть и ее, но, увидев, что у выкатившего глаза господина в рясе лопнул правый ботинок, сердобольно вздохнула и передумала.

– Это вам, – сказала она.

– Благодарствую… – поклонился поп.

– Жизнь у вас бедная, – сказала Татьяна Седонова, – вот и ботинок уже так износился, что прямо при мне лопнул. Купите себе новые и если вам не трудно за меня помолиться, то помолитесь. И помолитесь за то, чтобы я никогда не тратила все свои мысли на накопление денег.

Приняв у нее купюру, сияющий поп от всей души дал ей обещание: помолюсь, дочь моя, непременно помолюсь, упомяну, не подведу, прикоснусь за тебя к хилым росткам бесконечности – давая Татьяне обещание, он его не только дает, но ровно тем же вечером выполняет обещанное.

Пять, десять, пятнадцать минут он молился лишь за Татьяну Седонову.

«Да избавь Ты эту дщерь от того, чтобы все ее мысли тратились на накопление денег, да наставь Ты ее на скорое повторение поступка благого…»

 

Божий слуга молится за Татьяну Седонову, подразумевая в произносимой прокуренным голосом молитве и свой личный интерес; майская ночь – прилег, не сплю, слушаю птиц; оседлые страхи, в голове лопнул кровеносный сосуд? кто же посвятит мне свое предгробовое молчание? среди прихожан можно было заметить и Вадима «Дефолта» Гальмакова.

Иногда. Со жгучим взглядом. Во вьетнамских шлепанцах – Вадим Гальмаков не хотел быть, как все.

Он таким и не был.

Но скорее был, чем нет. И ему все это опротивело: вам жить и жить, мне жить и доживать; не растягивая рот в безумной улыбке, Вадим Гальмаков решил выучить итальянский. Чтобы наслаждаться великими операми человеком в курсе, а не каким-нибудь придурковатым дурцефалом; Вадим купил учебник «Итальянский для начинающих», засел за учебу – года два, по одному часу из каждого данного ему вечера, просиживал над несложной грамматикой: измучился, утратил чувство реальности, нашел себя в психопатическом бреду, просидел вельветовые штаны. Ничем другим Вадим Гальмаков похвастаться не в праве – ему не удается ни сложить предложения, ни перевести самый простой текст: что же это такое, размышляет «Дефолт», я извел на этот язык без малого семьсот часов, а взамен только просидел до дыр вельветовые штаны; дальше или скорая смерть или нищая тягучая старость, как так случилось? и в голове не укладывается, при том, что голова у меня вместительная, хоть сейчас спроси как будут звать моего правнука – отвечу, не задумываясь, тут же какой-то язык выучить не могу, в совершенстве я и не зарюсь, но мне не по силам придать некую объединенность и трем-четырем словам – данный факт уже неприятен.

Гальмаков думает, думает, и внезапно надумывает: я же не по тому учебнику занимаюсь – мой учебник он для начинающих, а какой же я к чертям начинающий: два года над итальянским работаю. Вот куплю себе завтра новый учебник потруднее, обязательно потруднее и сразу же, немедленно наметятся позитивные подвижки – Вадим засыпает без снотворного, без которого он и в юности никогда не переходил на сторону сна; «Дефолт» сопит в неистребимой уверенности, что завтрашним вечером он это таинственное «Mi piace la figlio di Pantolone» наконец-то, пусть и не дословно, но переведет; он спит, неулыбчиво скатившись под журнальный столик и ничуть не веря в зарождающуюся где-то на окраине левого полушария правду; Сюзанна, лапушка, где же ты… тебя обыскивают, якобы ища какие-то бумаги, но это же не ты, а напудренный дятел в жабо взломал шкатулку королевы… дело, разумеется, в твоих пышных формах… я бы… их бы…

Гальмакову уже пора бы проснуться. Сюзанна его пока не будит, и Вадим «Дефолт» Гальмаков еще глубже уходит в сон – заснув с безысходным выражением лица и явно не для того, чтобы проснуться, ведь для того, чтобы проснуться, так не засыпают.

«Что.. ты тут.. делаешь?»

«Я, Сюзанна, повторяю – я. Еще раз повторяю – я, я, с тобой я. Я занимаюсь с тобой любовью. По-моему.»

«По-твоему?»

«Ты же сама хотела, чтобы все шло, как придет мне в голову»

«Я никому… не давала… столько свободы…»

«Тебе больно?»

«И это тоже…»

«Мне остановиться?»

«Забудь… все забудь – подобно мне… едва живой» – если бросить в костер слишком много книг, он может и потухнуть.

Павел называл Евангелие «безумием для эллинов», но это их проблемы – отнюдь не Вадима «Дефолта» Гальмакова. И не Седова, еще не сказавшего своему умирающему телу: «ну, давай прощаться»; в Камергерском проезде Седов смотрит на смущенно улыбающуюся женщину и ломает голову – как же она… она? ну… похожа на им когда-то любимую. Легкую, длинноногую, ставившую его сердце к стенке и разносившую плохо отрегулированный механизм из крупнокалиберных орудий своих зеленых глаз.

Ту женщину звали Людой.

– Меня зовут Люда, – сказала она.

Фамилия у нее была Строганова. Людмила Строганова придерживалась приходящих мужчин, истина брала слово последней…

– Вас можно?

– Да, да, да, – проворчал Седов.

– Моя фамилия Дятлова.

Не она.

– В девичестве она была Строганова.

Не она! она, она… не подсчитывая с карандашом в руке количество отринувших его девиц, Седов пока еще не растерял ни на что не поставленных фишек: юность и стужа, неспадающий со зрелостью апломб преисполнен боевой горечи, Седову треплют нервы не только женщины; однажды на Моховой он случайно плюнул на ботинок хмурого мужчины в импортной тельняшке; Седов перед ним извинился, но не наделенный особым умом правдолюб Виктор Габулич потребовал от Седова, чтобы ботинок он ему все же протер.

У Габулича изможденное лицо, отслоившаяся сетчатка и запоминающиеся своей расправленностью плечи; смешно говорить, товарищ… еще менее полугода назад я был на хорошем счету у своего участкового.

Заберите меня в какую-нибудь семью.

Отговорите готовиться к отшельничеству. Напоите душистыми помоями из орехово-зуевского самовара.

После того, как Седов вытер «саламандер» Габулича не носовым платком, а грязной подошвой, Габулич наорал на Седова приблизительно такой фразой: «если ты мне сейчас же вкупе со своей слюной не сотрешь с ботинка и грязь, если ты мне всего этого не сделаешь, я тебя, наверное, попробую избить!».

Виктор Габулич, конечно же, хмур, но по сравнению с Седовым его хмурость вполне можно было бы перепутать со счастливой улыбкой всеми обожаемого ребенка.

Туманным октябрем 1999-го Седов с недружелюбной сытой физиономией уже второй вечер без захода домой бродил под дождем по Садовому кольцу.

Он не стал ничего счищать с ботинка Габулича, предоставив сделать это ему самому – с размаха наступив Виктора на ногу, Седов заставил оппонента на ней прыгать и грязь, пусть понемногу, но стряхивать.

Грязь, слюну, все в одну кучу, довольно эклектично, Седову плевать; на другой ботинок он ему не сплюнул, но, если бы Виктор Габулич кончался бы у него прямо на глазах, Седов бы, непредвзято ужаснувшись, не закрыл своих – ему бы, вслед за прощальным вдохом закрыл, а себе нет.

Не подбирай потерянного не тобой, крепись: на том свете выдохнешь.

На том свете научишься ценить этот, на коже выступают непонятные волдыри… в двадцатых числах февраля 2000 года Седову снился еженощно повторяющийся сон – как полоская рот, он вместе с водой выплевывает все зубы; поживее позволь мне зализать твои раны, не христосывайся с Джорджем Соресом, в середине сентября того же года вокруг Седова вился чей-то эмоциональный мальчик – вертелся, смеялся, а затем забежал ему за спину, привстал на цыпочки и ударил Седова по затылку игрушечным, но железным паровозом.

Седов нецензурно закричал. Мальчик, не будь глупее, чем он есть, заорал еще громче:

– Не бей меня, дядя!

– Это почему?! – взревел Седов.

– Потому что я еще ребятишка! – ответил мальчик.

Ребенок оправдывается, ему не остается ничего другого, но у Седова чувство, словно бы Седов не здесь – он как бы культурист, разогревающий перед тренировкой не мышцы, а штангу; посреди зачищенной комнаты пылает костер, и в него летят «Hollywood» Чарли Буковски, фотоальбомы Марии Каллас, верующий человек обязан хорошо знать математику…

– Кто ты? – спросил Седов.

– Ребятишка!

Маленькая, маленькая, симпатичная. Русскоговорящая. Изумительно непосредственная: он убежал, а у Седова затем еще три дня кружилась голова – не от вдохновения: заходи время от времени в наш город, Господи, тебе здесь не будут докучать. Поскольку никто не узнает.

Из обезлюдевшего читального зала выйду ли я, мальчик, в астрал с недовольной миной на лице? ребенок, ударивший Седова паровозом по голове, восьмой год… да, восьмой, скоро пойдет девятый, был племянником Михаила «Вальмона» Кульчицкого и шестого апреля 2002 года он попросил у своего отзывчивого дяди нечто необычное.

Уговорил его, чтобы «Вальмон» сделал себе пятачок.

Пятачок, сказал малыш, вещь крайне простая: надави себе на нос и вздерни его вверх – вот тебе и пятачок.

Можно и проще: вздерни, не надавливая. Тоже получится пятачок: – ничем не хуже, чем если бы надавливал; Михаил Кульчицкий все-таки надавил. Сильно – когда Михаил вздергивал нос кверху, тот уже был сломанным.

«Вальмону» не сладко. Он, конечно, не смолчал; племянник думает, что издаваемые дядей звуки всего лишь положенное по игре хрюканье, но «Вальмон» Кульчицкий так не думает. Стонет и на неопределенное время становится тяжел на подъем.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru