Моим племянницам Ларе, Кате, Ванессе и Виолетте – с любовью
Посвящается Паскалине
Pierre Lemaitre
LE SERPENT MAJUSCULE
Copyright © Éditions Albin Michel – Paris, 2021
Published by arrangement with SAS Lester Literary Agency & Associates
© М. И. Брусовани, перевод, 2022
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2022
Издательство АЗБУКА®
Читатели довольно часто спрашивают меня, собираюсь ли я однажды «вернуться к триллеру, к так называемому нуару». Обычно я отвечаю, что это маловероятно, – иными словами, я совершенно убежден, что не вернусь. Однако на меня производит тягостное впечатление тот факт, что я собираюсь уйти без предупреждения. То есть ни с кем не простившись. А это не в моем духе.
Это объясняется тем, что с нуаром я расстался, сам того не желая. «До свидания там, наверху» – это не что иное, как исторический детектив. Он принял скверный оборот, однако развернул меня к литературному проекту о XX веке, который продолжает воодушевлять меня и отдалять от нуара.
Этот вопрос (то, что я, не простившись, расстался с этим жанром) продолжает огорчать меня, тем более что к концу трилогии Les Enfants du désastre[1] я приладил «Словарь влюбленных в детектив» (изд. Plon), который в некотором роде усилил мое сожаление.
Тогда я вспомнил о написанном в 1985 году романе, который еще никогда не отправлял ни одному издателю. Вскоре после его завершения в моей жизни начался сложный период. Когда он закончился, все уже было совсем не так, как прежде. Тот роман оказался слишком далеким от меня. И попал в ящик, чтобы больше никогда из него не выйти.
Однако составление «Словаря влюбленных» показалось мне отличным поводом этот роман перечитать.
Я столкнулся с несколькими приятными сюрпризами. Это довольно сумеречный роман, и я был удивлен, что в нем уже присутствует определенное количество сюжетов, мест и типов персонажей, которые я разовью впоследствии.
Действие книги происходит в 1985 году, в счастливом времени уличных телефонов-автоматов и карт автомобильных дорог, когда писатель мог не опасаться, что его история станет невозможной из-за мобильного телефона, навигатора, социальных сетей, камер наблюдения, системы распознавания по голосу, ДНК, централизованных цифровых картотек и так далее.
За мной закрепилась репутация автора, который дурно относится к своим персонажам, и уже с первого романа этот упрек, на мой взгляд, оправдан. Читатель не всегда легко сносит страдания персонажа, к которому привязался. Впрочем, в жизни ведь это случается, верно? Друг, в течение нескольких минут унесенный инфарктом, товарищ, сраженный нарушением мозгового кровообращения, родственник, ставший жертвой дорожного происшествия, – в этом нет никакой справедливости. С чего бы романисту быть деликатнее, чем сама жизнь? Но то, что мы принимаем от жизни, мы не всегда готовы простить сочинителю. Потому что у него-то был выбор сделать иначе… А он этим выбором не воспользовался.
По-моему, в детективном жанре эта критика менее обоснована, чем во всех прочих. Именно в нем вполне предсказуемо обнаружить преступление и кровь, так что чересчур чувствительные могут выбрать другое чтение. И все же для некоторых читателей жестокость сюжета должна «держаться в определенных границах». Лично я убежден, что читатель ждет крови, смертей – иными словами, несправедливости – и что по своей реакции он просто определяет собственную неспособность повстречаться с ней.
Итак, вот мой первый роман.
Как обычно бывает в подобных случаях, принципиальный читатель будет судить о нем со всей строгостью, а дружелюбный – с благожелательностью. Перечитав его, я обнаружил множество недостатков, и когда пришла пора подумать о публикации, встал вопрос о том, насколько серьезную правку мне предстоит внести.
В 1946 году в предисловии к переизданию своего романа «О дивный новый мир» Олдос Хаксли писал: «Но бесконечно корпеть над изъянами двадцатилетней давности, доводить с помощью заплаток старую работу до совершенства, не достигнутого изначально, в зрелом возрасте пытаться исправлять ошибки, совершенные и завещанные тебе тем другим человеком, каким ты был в молодости, безусловно, пустая и напрасная затея»[2]. «Дефекты его как произведения искусства существенны; но, чтобы исправить их, мне пришлось бы переписать вещь заново…» – признается он далее.
То же самое мог бы сказать и я.
Так что мне показалось наиболее верным представить читателям роман приблизительно в том виде, в каком он был написан. Я исправил несколько пассажей, которые затрудняли понимание. В остальном же внесенные мною изменения чаще всего носят характер косметический, но ни в коем случае не структурный.
«Черный» роман – нередко циркулярный: повествовательный цикл замыкается на себе самом.
А потому я счел достаточно логичным, чтобы моим последним опубликованным «черным» романом стал… именно первый, мною написанный.
П. Л.
Соседка:
– Я думаю, она алкоголичка. Видал, как у нее дрожит губа?
Сосед:
– Ее трясет. Наверное, она во власти Зла. Должно быть, в голове у нее змеи.
Жерар Обер. Конфликт[3]
Матильда нетерпеливо постукивала по рулю указательным пальцем.
Вот уже больше получаса автомобили на трассе исполняли медленный вальс, а она все еще находилась в десяти километрах от тоннеля Сен-Клу. Движение замерло на долгие минуты, затем внезапно горизонт освободился, и прижатый к барьерному ограждению «Рено-25» сунулся влево и поехал: шестьдесят, семьдесят, восемьдесят… а потом снова резко остановился. Эффект аккордеона. Она еще поборется. Кстати, она приняла все меры предосторожности: выехала сильно заранее, как можно дольше оставалась на шоссе и решилась съехать на платную автотрассу только после того, как навигатор сообщил, что там нет пробок.
– И все это ради того, чтобы вляпаться в подобное дерьмо…
Обычно Матильда говорит скорее красиво, она не из тех, кому хочется казаться вульгарной. Только наедине с собой она может допустить грубость, просто для разрядки.
– Надо было поехать в другое время…
Ее удивляло собственное легкомыслие. Еще никогда она не поступала столь непредусмотрительно. Опоздать в такой день! Матильда ударила по рулю кулаком; она была страшно зла на себя.
Матильда придвинула кресло поближе к рулю, потому что у нее короткие руки. Ей шестьдесят три года, она маленькая, толстая и тяжелая. Глядя на ее лицо, можно догадаться, что прежде она была хороша собой. Даже очень хороша. На нескольких фотографиях времен войны это необыкновенно изящная и очень чувственная девушка с гибкой фигурой и светлыми волосами, которые обрамляют смеющееся лицо. Теперь, разумеется, все увеличилось: подбородок, грудь, задница, однако она сохранила голубые глаза, четко очерченные губы и некую гармонию в лице, напоминающую о ее былой красоте. Если со временем ее тело стало дряблым, то к остальному, то есть к деталям, Матильда по-прежнему была внимательна: роскошная дорогая одежда (на это у нее есть средства), еженедельный визит к парикмахеру, профессиональный макияж, а главное, самое главное – руки с великолепным маникюром. Она может пережить появление новых морщин, упорно прибывающие килограммы, но не стерпела бы неухоженных рук.
Из-за избыточного веса (нынче утром весы показали семьдесят восемь килограммов) она страдала от жары. Дорожная пробка – это настоящая пытка. Матильда ощущала, как по ложбинке между грудями стекают струйки пота, – наверняка и ляжки совсем мокрые. Она нетерпеливо ждала, когда движение восстановится, чтобы воспользоваться сквознячком, который ворвется в опущенное окно и освежит ее лицо. Возвращение в Париж оказалось столь же мучительным, как и проведенные у дочери в Нормандии выходные; это было почти невыносимо. Они непрестанно играли в карты. Ее зять, этот придурок, непременно хотел посмотреть по телевизору Гран-при «Формулы-1», а в довершение всего в субботу подали маринованный порей, и Матильда потом всю ночь его переваривала.
– Надо было уехать вчера вечером.
Она бросила взгляд на приборную доску с часами, и с ее губ снова слетело бранное слово.
На заднем сиденье поднимает голову Людо. Это крупный годовалый далматинец с глупым взглядом и нежным сердцем. Время от времени он открывает один глаз, смотрит на тяжелый затылок своей хозяйки и вздыхает. Он не всегда полностью доверяет ей: у нее частенько меняется настроение, особенно в последнее время. Сначала все шло хорошо, но сейчас… Нередко ему случается схлопотать пинок под ребра, и он никогда не знает за что. Но он пес компанейский, из тех, что привязываются к хозяйке и не меняют своих взглядов даже в дурные дни. Просто он немножко остерегается ее, особенно когда чувствует, что она взвинчена. Сегодня как раз такой случай. Видя, как она дергается за рулем, он предусмотрительно ложится и притворяется мертвым.
С тех пор как Матильда выехала на трассу, она вот уже в двадцатый раз мысленно прикидывает путь до авеню Фоша. По прямой она была бы там меньше чем через пятнадцать минут, но остается тоннель Сен-Клу, а это настоящее бедствие… Ни с того ни с сего она вдруг разъяряется на весь мир, а в особенности на дочь, которая вообще ни при чем, но это соображение Матильду не останавливает. Каждый раз, приезжая к дочери, она испытывает смертельное отвращение при виде этого по-мещански нелепого деревенского дома. Зять возвращается с тенниса, широко улыбаясь, с небрежно наброшенным на шею полотенцем, как в телевизионной рекламе. Когда дочь занимается садом, можно подумать, будто это Мария-Антуанетта в Малом Трианоне. Для Матильды это зрелище – постоянное подтверждение того, что ее дочь умом не блещет, иначе с чего бы она вышла за такого идиота… Да к тому же американского. Но главное – идиота. Короче, за американца. К счастью, детей у них нет, и Матильда всерьез надеется, что ее дочь бесплодна. Или он. Неважно, кто из них, потому что она даже вообразить не осмеливается, что за детишки у них могли бы получиться… Мерзкие рожи, гаденыши. Матильда любит собак, а детей ненавидит. Особенно девочек.
– Я несправедлива, – говорит она себе, однако на самом деле так не думает.
Это из-за пробок. В те дни, когда она работает, все примерно так же: нервозность, нетерпеливость, окружение, да еще прибавьте к этому дорожное движение по выходным… А если бы пришлось перенести на следующее воскресенье? Она может сколько угодно размышлять об этой работе, но не видит никакой иной возможности, кроме нынешнего воскресенья. Недельное опоздание… такого с ней еще не бывало.
А потом неожиданно, никто бы не понял, с чего вдруг, очередь из автомобилей внезапно рассасывается.
Необъяснимым образом «Рено-25» проносится через тоннель Сен-Клу и в считаные секунды выскакивает на окружную дорогу. Заметив, что движение по-прежнему плотное, но автомобили едут, Матильда чувствует, как ослабевает напряжение в теле. У нее за спиной с облегчением вздыхает Людо. Матильда жмет на газ и выходит из ряда, чтобы обогнать плетущуюся перед ней машину, но тут же возвращается на место, вспомнив, что здесь полно полицейских радаров. Не делать глупостей. Она предусмотрительно встраивается в средний ряд за чудовищно дымящим «пежо» и улыбается: затаившаяся в Воротах Дофина морда радара внезапно направляет луч на левый ряд, который Матильда только что покинула.
Ворота Майо, авеню Великой Армии.
Матильда избегает кругового движения по площади Звезды, сворачивает направо и спускается к авеню Фоша. Она снова спокойна. Двадцать один тридцать. Она приехала чуть-чуть раньше. Как раз то, что нужно. А ведь была на волосок от опасности. И еще не может прийти в себя. Возможно, удача – составляющая таланта, поди знай. Она сворачивает в боковую аллею, останавливается на пешеходном переходе, выключает двигатель, но оставляет зажженными габаритные огни.
Вообразив, что он уже дома, Людо на заднем сиденье вскакивает и начинает поскуливать. Матильда поднимает глаза к зеркалу заднего вида:
– Нет!
Она произносит это резко и безапелляционно, не повышая голос. Пес тотчас снова ложится, бросает на нее скорбный взгляд и, подавив вздох, закрывает глаза.
Тогда Матильда надевает очки, висящие у нее на шее на тоненькой цепочке, и роется в бардачке. Оттуда она достает какой-то документ, который собирается в очередной раз изучить, когда в нескольких десятках метров дальше отъезжает автомобиль. Матильда спокойно занимает освободившееся место, снова глушит двигатель, снимает очки, откидывается на подголовник и тоже закрывает глаза. Какое чудо, что она наконец здесь и вовремя. Она обещает себе впредь быть предусмотрительней.
На авеню Фоша царит полный покой, – должно быть, здесь очень приятно жить.
Матильда опускает стекло. Теперь, когда машина неподвижна, дышать в ней становится тяжеловато, пахнет далматинцем и по́том. Хочется под душ. Позже. В зеркале заднего вида она видит вдали мужчину, выгуливающего свою собаку по боковой аллее. Матильда испускает тяжелый вздох. Там, на авеню, стремительно мчатся малочисленные в этот час автомобили. Воскресенье. Высокие платаны едва трепещут. Ночь будет душная.
Хотя Людо спокойно лежит на месте, Матильда оборачивается к нему и, наставив на пса указательный палец, приказывает:
– Лежать, не шевелиться, ясно?
Он покоряется.
Она отворяет дверцу, хватается обеими руками за кузов и с трудом выбирается из машины. Надо бы сбросить вес. Юбка задралась и смялась на ее огромной заднице. Она привычным жестом тянет за подол. Обойдя машину, открывает пассажирскую дверь, достает тонкий дождевик, надевает. Легкий теплый ветерок лениво колышет у нее над головой высокие деревья. Слева приближается мужчина с собакой; это такса, она обнюхивает колеса и натягивает поводок. Таксы Матильде нравятся, у них славный характер. Мужчина улыбается ей. Вот так порой завязываются знакомства: у обоих собаки, вы говорите о собаках, сходитесь. Тем более что мужчина с собакой еще очень даже ничего, ему от силы полтинник. В ответ Матильда тоже улыбается и вынимает правую руку из кармана. Заметив пистолет «дезерт игл» с глушителем, мужчина резко останавливается. Верхняя губа Матильды рефлекторно хищно приподнимается. В долю секунды ствол направляется мужчине в лоб, но тут же падает, и Матильда стреляет ему в гениталии. В изумлении он таращит глаза – информация еще не поступила в мозг; он сгибается пополам, наконец морщится и без единого звука валится на землю. Матильда с трудом переворачивает тело. Между ногами у него расплывается коричневое пятно и медленно растекается по тротуару. Мужчина так и остается с открытыми от неожиданности и ошеломительной боли глазами и ртом. Матильда наклоняется и пристально разглядывает его. Он не умер. На лице Матильды можно было бы прочесть странную смесь удивления и удовлетворения. Как у толстого ребенка, с восхищением обнаружившего невиданное насекомое. Она не сводит глаз со рта, из которого короткими волнами изливается омерзительно пахнущая кровь. Кажется, Матильде хочется что-то сказать, от нервного возбуждения у нее дрожат губы и чуть подергивается левый глаз. Она приближает ствол оружия, приставляет его прямо к середине лба лежащего человека и издает что-то вроде хрипа. Похоже, глаза мужчины вот-вот вылезут из орбит. Матильда внезапно передумывает и стреляет ему в горло. От выстрела голова словно бы отделяется от шеи. Матильда с отвращением отступает. Сцена длится не больше тридцати секунд. Тут она вспоминает об оцепенелой от страха, напряженной и перепуганной таксе на поводке. Собака поднимает на нее одурелый взгляд и тоже получает пулю в голову. От выстрела половины таксы как не бывало, а то, что осталось, – это просто рваный кусок мяса.
Матильда оборачивается, оглядывает авеню. Все по-прежнему спокойно. Автомобили невозмутимо проносятся мимо. Тротуар пуст, как подобает тротуару в квартале богачей среди ночи. Матильда садится в машину, кладет оружие на пассажирское сиденье, включает зажигание и спокойно трогает с места.
Она с предосторожностью выезжает с боковой аллеи на авеню в сторону окружной дороги.
Людо, которого разбудил звук двигателя, поднимается на ноги и кладет голову на плечо Матильды.
Она снимает одну руку с руля, чтобы погладить морду далматинца, и ласково говорит:
– Хороший мальчик!
На часах двадцать один сорок.
Когда инспектор Васильев закончил свою работу, на часах было двадцать один сорок. В кабинете попахивало потом. Единственное преимущество вечерних дежурств в уголовном розыске заключалось в том, что за это время он мог составить отчеты, которые давно был должен сдать комиссару Оччипинти: тот их требовал, но никогда не читал. «Сделайте мне обобщение, старина», – говорил шеф, горстями поглощая арахис. При одной мысли об этом запахе Васильеву становилось тошно…
Он, можно сказать, толком не пообедал и теперь мечтал открыть себе баночку… «Баночку чего?» – задумался он и мысленно заглянул в кухонный шкафчик. Горошек, зеленая фасоль, тунец в масле, посмотрим… Он не гурман и не обжора. Бывало, он невозмутимо признавался: «Я не люблю есть». Присутствующие, кто бы то ни был, тотчас начинали восклицать: «Невероятно! Как можно не любить есть?» Это ошарашивало всех, словно какая-то аномалия, антиобщественное поведение. Даже антипатриотическое. Васильев преспокойно продолжал двенадцать месяцев в году питаться мясными консервами, крыжовенным джемом и сладкими напитками; его желудок все терпел. Такая диета кого угодно превратила бы в толстяка, а вот он уже десять с лишним лет не прибавлял ни грамма. Вдобавок он имел преимущество: не приходилось мыть посуду. У него на кухне не водилось никакой утвари – только мусорное ведро и столовые приборы из нержавейки.
Однако баночка консервов, не важно, с каким содержимым, отступила на второй план в очередности его дел, потому что прежде ему было необходимо съездить в Нейи, чтобы навестить господина де ла Осрей.
– Он много раз просил, чтобы вы приехали, – сказала сиделка. – Видимо, он чем-то очень расстроен.
У нее сильный камбоджийский акцент. Ее зовут Теви; это молодая женщина невысокого роста, наверное, лет тридцати, чуть полноватая, на голову ниже Васильева, но, похоже, это ее не смущает. Она уже с месяц заботится о Мсье. Гораздо услужливее и любезнее, чем предыдущая, – та была приветлива, как тюремная дверь…
Да, приятная девушка. Васильеву прежде не представлялось случая по-настоящему с ней поговорить, ему не хотелось выглядеть, как… ну, вы понимаете…
– Видите ли, когда у тебя вечернее дежурство, всякий раз не знаешь, когда оно закончится… – оправдывался он.
– Да, у нас то же самое, – ответила Теви.
В ее голосе не было упрека, однако Васильев был из тех, кто постоянно чувствует себя в чем-то виноватым. Теви работала в очередь с другой сиделкой, но чаще дежурила она; впрочем, ему так и не удалось вникнуть в их расписание: по телефону почти всегда отвечает она, и встречает его, когда он наведывается к Мсье, тоже она.
– Перезвоните, когда закончите, – добавила Теви. – Я вам сообщу, стоит ли еще ехать…
Что означало: на ногах ли еще господин де ла Осрей и не слишком ли он устал. Старик много спал, и моменты бодрствования были непредсказуемы.
Поскольку в двадцать один сорок пять пришел коллега Майе, чтобы сменить Васильева, больше никаких отговорок не оставалось: значит, в Нейи.
Васильев был достаточно труслив, чтобы прибегать к уловкам, но слишком честен, чтобы придумывать оправдание.
Он нехотя надел куртку, погасил свет и понуро вышел в коридор, утомленный сегодняшним дурацким днем.
Васильев. Рене Васильев. Звучит по-русски, потому что это и правда по-русски. Фамилия досталась ему от отца, высокого крупного мужчины с густыми усами, который навечно застывшим взглядом пристально смотрит из овальной рамки, помещенной в столовой на почетном месте – над буфетом. Папашу звали Игорь. Он соблазнил мамашу 8 ноября 1949 года и умер спустя три года, день в день, доказав таким образом, что он человек точный и пунктуальный. В течение этих трех лет он водил такси по всем парижским улицам, сделал мамаше маленького Рене, а потом как-то вечером, после пьянки со своими вусмерть напившимися русскими коллегами, которые умели плавать не лучше, чем он, упал в Сену. Его с трудом вытащили из воды, и он умер от сокрушительной пневмонии.
Вот почему фамилия Рене – Васильев.
Васильева зовут Рене, потому что мамаша хотела почтить своего отца – так что инспектор носит имя и фамилию двоих людей, с которыми никогда не был знаком.
От папаши он унаследовал рост (193 см), а от мамаши худобу (79 кг). От отца он получил высокий лоб, широкую грудь, тяжелую походку, светлые глаза и массивную челюсть. От матери – определенную склонность к флегматичности, неисчерпаемое терпение и непоколебимую порядочность. Кстати, что довольно забавно: с виду он крупный, нескладный, костистый, но внутри у него как будто бы пустота – наверняка это от отсутствия мускулатуры.
Лысеть он начал, едва ему стукнуло двадцать. Пять лет спустя выпадение волос прекратилось с тем же коварством, с каким началось, оставив у него на макушке круглый облезлый пустырь – последнее свидетельство битвы, которую все эти годы вела его мать при помощи мазей, сырых яиц с уксусом и других чудодейственных средств. Васильев с невозмутимым спокойствием вытерпел этот решительный бой, в котором мамаша считала себя победительницей. Теперь это был тихий и упорный тридцатипятилетний мужчина. После смерти матери он жил один в квартире, которую прежде занимал вместе с ней и частично переделал, но не слишком. Что же до того малого, что осталось ему в наследство от семьи, то можно честно сказать, что, вообще-то, ничего хорошего. Кроме морского свитера и оловянной фляги, предназначенной для водки, на память о себе папаша оставил ему только господина де ла Осрей, которого Игорь – задолго до знакомства с мамашей – исправно возил утром, днем и вечером, почти как личный шофер. После смерти папаши расчувствовавшийся господин де ла Осрей решил выплачивать маленькому Рене стипендию, в которой очень нуждалась мамаша. Таким образом, в память о своем любимом такси возлюбленный благодетель субсидировал обучение Рене до получения им юридической лицензии и диплома об окончании Национальной школы полиции[4]. Господин де ла Осрей слыл бездетным (это следует проверить…) и не имеющим родственников (если это и не так, то они ведут себя очень скромно, Васильев никогда не видел у Мсье никого из них). Его имущество перейдет государству, которому он верой и правдой служил сорок три года в качестве префекта какого-то департамента (Эндр-и-Луара? Шер? Луара? Рене никогда не удавалось вспомнить), после чего воротился в министерство и возвел Игоря Васильева в ранг элитного водителя, то есть того, который возит элиту.
Прежде Рене размышлял, не было ли чего между мамашей и господином де ла Осрей, потому что, сами посудите, сыну таксиста ренту не выплачивают! В детстве он частенько воображал себя тайным сыном своего благодетеля. Но достаточно было вспомнить о том, как они с мамашей входили к нему в дни визитов, как робко, испуганно, но с чувством явного, сознательного достоинства мамаша здоровалась с Мсье, чтобы отвергнуть всякую мысль об этом. Что, кстати, даже немного обидно, потому что вдруг вся тяжесть долга, если таковой имелся, пала на одного Рене, который теперь не мог даже разделить его с мамашей.
Господин де ла Осрей был богат и наверняка даже более того, но у него было невыносимо тошнотворное дыхание, и этот смрад обволакивал Рене по два часа в месяц в тот день, когда мамаша возила его в Нейи, чтобы выразить признательность возлюбленному благодетелю. Теперь Мсье было восемьдесят семь лет. Его зловонное дыхание уже практически не имело никакого значения по сравнению с еженедельными мучениями Рене: теперь ему было тягостно видеть, как Мсье стареет и стремительно теряет интерес ко всему.
Васильев прошел через кабинет Майе. Все спокойно, ничего нового. Он бы охотно задержался еще немного, но все-таки следовало решиться и отправиться в Нейи – раз уж надо, то хоть поскорее отделаться.
Его остановил телефонный звонок.
Майе весь обратился в слух. Оба взглянули на настенные часы, которые показывали двадцать один пятьдесят восемь. Убийство прямо посреди авеню Фоша. Позвонивший коллега задыхался, то ли от волнения, то ли потому, что бежал к телефону.
– Морис Кантен! – выкрикнул он.
Указывая на часы, Майе издал радостный вопль. Двадцать один пятьдесят девять! Васильев на дежурстве до двадцати двух, так что это его дело! Рене прикрыл глаза. Морис Кантен. Даже если вы не часто сталкиваетесь с CAC 40[5], вы все же имеете представление, о чем речь. Гражданское строительство, цементные заводы, нефть – что еще, Васильев точно не знал. Крупный французский предприниматель. В финансовых журналах его называли «президент Кантен». Как он выглядит, Васильев не помнил. Майе уже набрал номер комиссара.
Даже по телефону казалось, что Оччипинти что-то жует. Так оно и было: комиссар прекращал жрать, только когда спал или разговаривал с начальством.
– Кантен! Твою ж мать!
До чего тяжелый человек этот комиссар…
Он прибыл на авеню Фоша едва ли на две минуты позже инспектора и уже наэлектризовал всех своей тревогой, нервозностью, манерой метаться туда-сюда и раздавать направо и налево нелепые приказы, которые у него за спиной тут же спокойно отменял Васильев.
Росту в Оччипинти метр шестьдесят три, но он полагает, что этого недостаточно, и носит подпяточники. Это человек, для которого человечество делится на тех, кем он восхищается, и тех, кого ненавидит. Он поклоняется Талейрану, чьи афоризмы старательно цитирует из сборника высказываний, книг Андре Кастело или номеров «Ридерз дайджест». Дни напролет он горстями жрет из кулька арахис, фисташки или кешью, что довольно трудно выносить. А самое главное – он совершеннейший кретин. Из тех ничтожных и лицемерных чиновников, которые всем обязаны своей глупости и ничем – таланту.
Они с Васильевым друг друга ненавидят.
С тех пор как они работали вместе, Оччипинти был одержим идеей пригнуть Васильева, потому что находил его слишком высоким. Хотя инспектор был не из тех, кто причиняет беспокойство кому бы то ни было, его начальника одолевали навязчивые идеи, так что он с самого начала ухитрялся подложить Васильеву свинью. Подобно всем злопамятным людям, Оччипинти обладал острой интуицией на то, что могло бы не понравиться другому, и поручал Васильеву все, что вызывало у того ужас. Поэтому Рене удалось отхватить несметное количество изнасилований с последующим убийством (или наоборот). В результате он сделался настоящим специалистом по этой части, что позволило комиссару спихивать на него все подобные дела, ссылаясь на его высокую компетентность в этой области. Васильев ко всему этому относился философски. Можно было бы с уверенностью сказать, что на своих плечах он держит всю тяжесть мира. «Поэтому он сутулится», – утверждал Оччипинти.
На авеню Фоша между ними на мгновение наступило перемирие. Перед телом – точнее, перед тем, что от него осталось. Они всякое видали, но сейчас оба были под впечатлением от зрелища.
– Тут тяжелая артиллерия, – бросил комиссар.
– На мой взгляд, сорок четвертый «магнум», – ответил Васильев.
Этот калибр может остановить бегущего слона. Повреждения в области таза и горла представляли сложную задачу для только что прибывших специалистов криминалистической бригады.
Васильев пребывал в сомнениях.
Способ убийства говорил в пользу преступления страсти: без весомых причин по яйцам не стреляют. То же можно было сказать и о пуле в горле – такое не каждый день встречается. Да еще такса… Выстрелить в упор… Здесь просматривалось явное ожесточение, яростное желание истребить, свидетельствующее о жажде мести, об исступлении… Однако место, время и использование глушителя (никто ничего не слышал, выгуливавшая собаку соседка случайно обнаружила тело) скорее указывали на предумышленное убийство, холодное, спланированное, почти профессиональное.
Криминалисты делали фотографии. Неизвестно, кто предупредил репортеров, но те уже прибыли со своими аппаратами и вспышками, а один держал камеру; приехало телевидение с явно боевитой журналисткой. Комиссар заглотил горсть фисташек – что поделаешь, наверняка нервы.
– К ним пойдете вы, – сказал Оччипинти, который выставлялся перед камерами, лишь когда видел в этом выгоду. – Только поосторожней, без глупостей!
Васильев отправил коллег опросить свидетелей, если таковые имеются, что было бы удивительно.
Затем прибыл судья, и Васильев под шумок попытался смотаться. Но судья окликнул его, и Васильев вернулся.
Они не были знакомы. Судья отдавал приказания. Это был молодой человек, который с опаской поглядывал на зевак и репортеров, сгрудившихся перед ограждением под охраной двух мундиров.
– Как можно меньше информации! – сказал судья Васильеву.
В этом все были единодушны. Кстати, это будет несложно, поскольку, кроме личности покойного, и сказать-то особо нечего.
Взять на себя семью придется судье и комиссару – повсюду кипела работа. Васильеву достались самые сливки: криминалисты и бригада, которой было поручено обследовать окрестности и опросить свидетелей, если таковые имеются…
Васильев был фаталистом, поэтому подошел к журналистке, которая вот уже битый час махала ему рукой, пытаясь привлечь его внимание.
Все дела, даже неприятные, имеют завершение.
Наконец вернулись все бригады – в основном ни с чем, – криминалисты собрали свое оборудование и унесли тело, мощные прожекторы были выключены, и авеню опять погрузилась во тьму. Майская ночь снова вступила в свои права, было уже поздно, двадцать три тридцать. Васильеву удалось избежать пытки Нейи – уже плюс. Для очистки совести он набрал номер сиделки, чтобы пообещать, что приедет завтра.
– Можете приехать сейчас, – ответила она. – Мсье проснулся и будет рад вас видеть.
Вот ведь бывают же дни, которым конца не видно!
Поскольку Анри Латурнель когда-то руководил подпольной организацией Сопротивления на юго-западе Франции, в глаза его называли «командир», а за глаза – «этот командир». Семидесятилетний мужчина, сухой и даже несколько бесчувственный, как бывает в старости с эгоистами и фанатиками, но также и с людьми, которым довелось пройти через множество испытаний и выйти из них закаленными. Под расстегнутым воротом сорочек он носил шелковые фуляры. Его совершенно седые волосы и повадки командующего батальоном в индийской армии, если прибавить их к прозвищу «командир», придавали его личности нечто упадническое, как у тех разорившихся дворянчиков, которые считают последние су в роскошных отелях и к которым тамошние служащие обращаются «господин граф», исподтишка пихая друг друга локтями. Тем не менее никто не считал достойным насмешек этого старика с лицом, состоящим из острых углов, этакой маской решительности и непоколебимости. Командир одиноко жил в фамильном доме близ Тулузы и, вопреки представлениям, не увлекался ни лошадьми, ни гольфом, никогда не употреблял спиртного и был неразговорчив. Многие люди по отношению к возрасту испытывают одну и ту же проблему: они или отказываются признавать годы и становятся трогательными, или горделиво выставляют их напоказ и тогда выглядят нелепыми. Анри Латурнель безусловно относился ко второй категории, но был сдержан, что делало его менее гротескным, чем прочие. Просто несколько старомодным.