Данная попытка наметить структурную историю недавней эволюции системы образования ставит проблему письма, касающуюся использования времен в языке, и тем самым эпистемологического статуса дискурса. Нужно ли во имя относительной специфичности документов и использованных анкет, их четко заявленных ограничений в социальном пространстве и времени отказываться от придания дискурсу того общего характера, который выражается трансисторическим настоящим научного высказывания? Это было бы равносильно отказу от самого проекта любого интеллектуального предприятия, стремящегося «погрузиться» в историческую единичность для того, чтобы извлечь из нее трансисторические инварианты (оставляя привилегию вневременных обобщений эссеистам или компиляторам, не обремененным никаким иным историческим референтом, кроме прочтенных книг и личного опыта). В отличие от «времен плана речи» (часто это настоящее время), предполагающих, согласно Бенвенисту, «говорящего и слушающего и намерение первого определенным образом воздействовать на второго», и, совсем как аорист[49], «историческое время в собственном смысле слова», которое, опять же согласно Бенвенисту, объективирует «событие, отделяя его от настоящего» и «исключает какую бы то ни было автобиографическую языковую форму»[50], всевременное [omnitemporel] настоящее научного дискурса обозначает объективирующую дистанцию, не отсылая к прошлому, связанному с определенным местом и временем. На этом основании оно подходит для научного отчета, представляющего структурные инварианты, которые могут наблюдаться в качестве таковых в различных исторических контекстах и функционировать в том же мире как еще действующие константы. Между прочим, именно это присутствие в настоящем (понятом как то, что находится на кону) делает социологию наукой для рассказывания историй (или, как говорят англичане, controversial[51]) – и тем более, чем в большей степени она развита: очевидно, что нам легче признать за историком объективность и нейтральность ученого, поскольку, как правило, мы более безразличны к тем играм и ставкам, которые он затрагивает. При этом следует помнить, что хронологическая дистанция по отношению к хронологическому настоящему не является хорошей мерой исторической дистанции как дистанции, превращающей в историю, в историческое прошлое, и не забывать о том, что принадлежность к настоящему как актуальности, т. е. как миру агентов, объектов, событий и идей, которые хронологически могут принадлежать прошлому или настоящему, но на деле – участвовать в игре (следовательно, практически актуализирующихся в рассматриваемый промежуток времени), определяет разрыв между еще «живым», «обжигающим» настоящим и «мертвым, похороненным» прошлым, как и те социальные миры, для которых это прошлое было еще в игре, актуально, актуализировано, было действующим и претерпевающим воздействие.
Таким образом, настоящее время, по-видимому, настоятельно необходимо для описания всех механизмов или процессов, которые вопреки поверхностным изменениям (особенно касающимся словаря: «президент» вместо «декана», «UER[52]» вместо «факультета» и т. д.) все еще являются частью исторического настоящего, так как продолжают осуществлять свое воздействие. Рассматривая предельный случай, мы, несомненно, можем, обсуждая дорогой Фоме Аквинскому принцип разъяснения, употреблять настоящее время так же долго, как долго в неподвижном времени университетской жизни диссертации и все другие формы дискурса будут организовываться согласно триадическим делениям и подразделениям схоластической мысли. Даже аисторичная модель в высшей степени исторического события, кризиса как синхронизации различных социальных времен может быть описана во всевременном настоящем в качестве единственного в своем роде завершения серии всевременных эффектов, наложение которых производит исторический момент.
Настоящее время также подходит для описания всего того, что, будучи верным во время исследования, остается таковым на момент чтения или того, что может быть понято, исходя из закономерностей и механизмов, установленных на основе исследования. Соответственно, разрыв примерно в двадцать лет между моментом исследования и моментом публикации даст возможность каждому проверить (с учетом изменений, произошедших в этом промежутке времени, и того, что они предвещают), позволяет ли предложенная модель, и в частности анализ трансформаций силовых отношений между дисциплинами и должностями, объяснить проявившиеся после исследования феномены, которые труднее ухватить систематическим образом и которые здесь лишь упоминаются. Я думаю о появлении новых видов власти, особенно профсоюзов, которые стремятся довести до последних пределов процесс, запущенный изменением способа рекрутирования ассистентов и старших преподавателей, давая тем, кто был нанят в результате изменения способа рекрутирования, возможность контролировать набор младшего преподавательского состава – что может приводить в определенных случаях к фактическому исчезновению категорий отбора, использовавшихся при прежнем способе рекрутирования, нормальенцев или агреже[53]. И разве можно не заметить, что противоречие между новым способом рекрутирования и прежним способом карьерного продвижения (будучи защищен прошлым, которое он, в свою очередь, стремится сохранить, прежний способ предрасположен блокировать на подчиненных позициях тех, кто был рекрутирован по-новому) лежит в основании множества попыток оказать давление, протестов и институциональных трансформаций, стремящихся, особенно под эгидой политических изменений, упразднить различия, связанные с первоначальными различиями школьной и университетской траектории (отменяя различия либо между должностями, либо между званиями, дающими к ним доступ)?
Наконец, следовало бы собрать различные предостережения против искажающего прочтения, которые содержит этот анализ, и в то же время уточнить их настолько, чтобы они превратились в ответы ad hoc, т. е. в большинстве случаев в аргументы ad personam: на самом деле есть все основания полагать, что прочтение научной реконструкции вариаций и инвариантов будет меняться, как и опыт реальной истории, сообразно отношению читателя к прошлому и настоящему университетской институции. Понимание в данном случае затрудняется лишь с тем, что в каком-то смысле нам все слишком понятно и мы не желаем ни видеть, ни знать того, что понимаем. Самое легкое может быть также и самым трудным, поскольку, как говорил где-то Витгенштейн, «необходимо преодолеть затруднение не интеллекта, а воли». И социология, которая благодаря своему положению лучше прочих наук подходит для того, чтобы определить границы «внутренней силы истинной идеи», знает, что противопоставленная истине сила сопротивления будет очень точно соответствовать тем «затруднениям воли», которые она могла бы преодолеть.
Класс высших факультетов (как правое крыло парламента ученых) защищает правительственные установления, но в то же время при свободном государственном устройстве, каковым ему и следует быть, должна существовать, когда дело идет об истине, некая оппозиционная партия (левое крыло) – место философского факультета, ибо без его строгой проверки и возражений у правительства не будет достаточно ясного понятия о том, что ему самому полезно или вредно.
Иммануил Кант. Спор факультетов[54]
В качестве «способных», чья позиция в социальном пространстве основана в первую очередь на обладании подчиненным видом капитала – культурным, – профессора университета располагаются скорее на стороне подчиненного полюса поля власти и в этом отношении явно противостоят промышленникам и крупным коммерсантам. Однако в качестве обладателей институционализированной формы культурного капитала, который гарантирует им бюрократический тип карьеры и постоянный доход, они противопоставлены писателям и художникам: занимая в поле культурного производства позицию, господствующую с точки зрения светской власти, профессора университета отличаются, в разной степени в зависимости от факультета, от тех, кто находится в менее институционализированных и более еретических областях этого поля (и особенно от писателей и художников, которых называют «независимыми» или free lance – в противоположность тем, кто принадлежит к университету)[55].
Несмотря на то что сравнение затруднено из-за проблем, которые ставит разграничение двух рассматриваемых популяций (и особенно из-за их частичного наложения), можно установить, опираясь на сравнение с постоянными сотрудниками «интеллектуальных» журналов, вроде Les Temps modernes или Critique, что профессора университета, близкие в этом отношении к высокопоставленным чиновникам, чаще, чем писатели и интеллектуалы (среди которых относительно высок процент неженатых или разведенных и которые в среднем имеют небольшое количество детей), демонстрируют различные признаки социальной интеграции и респектабельности (низкий процент неженатых, большое среднее число детей, высокий процент обладателей официальных знаков отличия, звания офицера запаса и т. д.), причем тем чаще, чем выше мы поднимаемся по социальной иерархии факультетов (естественные науки, гуманитарные дисциплины, право, медицина)[56].
К этому набору накладывающихся друг на друга показателей можно добавить данные, полученные Аленом Жираром в ходе исследования социального успеха. Они свидетельствуют о том, что писатели считают причиной своего успеха харизматические факторы (дар, интеллектуальные качества, призвание) в 26,2 % случаев, тогда как профессора – только в 19,1 %. Последние же особенно часто ссылаются на роль своей семьи (11,8 против 7,5 %), учителей (9,1 против 4,4 %) и супруги (1,7 против 0,3 %). «Им нравится отдавать дань уважения своим учителям – всем, кто учил их в разное время, или одному из них, который выделил их среди остальных, раскрыл их призвание или руководил позже исследованием и оказал поддержку. Чувство благодарности, а иногда почти что преклонение или одержимость своими учителями сквозит в их ответах. В том же духе они чаще других признают влияние своей семьи, прививавшей им с детства уважение к интеллектуальным и моральным качествам, что способствовало их карьере. Они чувствуют, что следовали своему призванию, и, наконец, они чаще, чем многие другие, упоминают о взаимопонимании, царящем в их семье, и постоянной поддержке со стороны жены»[57].
Еще больше внимания, помимо показателей социальной интеграции и приверженности господствующему порядку, заслуживают показатели меняющейся в зависимости от общества и эпохи дистанции между университетским полем и, с одной стороны, полем экономической или политической власти, а с другой – интеллектуальным полем. Так, автономия поля университета постоянно возрастает на протяжении всего XIX века: как показал Кристоф Шарль, профессор высшего учебного заведения отдаляется от назначаемого непосредственно политической властью и вовлеченного в политику представителя знати, которым он был в первой половине века, чтобы стать прошедшим отбор преподавателем, специализирующимся на определенной теме, отделенным от среды знати профессиональной деятельностью, которая несовместима с политической жизнью и вдохновляется собственно университетским идеалом. В то же время он стремится дистанцироваться от интеллектуального поля, что хорошо заметно в случае профессоров французской литературы (особенно Густава Лансона), которые, профессионализируясь и обзаводясь специфической методологией, стремятся порвать со светскими традициями критики.
Тем не менее не стоит увлекаться этим сравнением популяции профессоров в целом с той или иной фракцией господствующего класса – оно предназначено исключительно для того, чтобы зафиксировать позицию. Как и поле институций высшего образования (все множество факультетов и высших школ), чья структура воспроизводит в собственно образовательной логике структуру поля власти (или, если угодно, оппозиции между фракциями господствующего класса), входом в которое оно является, профессора различных факультетов распределяются между полюсом экономической и политической власти и полюсом культурного престижа согласно тем же принципам, что и различные фракции господствующего класса. Наиболее характерные свойства господствующих фракций господствующего класса все чаще встречаются при переходе от факультетов естественных наук к гуманитарным факультетам и от них – к факультетам права и медицины (тогда как обладание отличительными знаками образовательного превосходства, например, награждение по результатам общего конкурса, имеет тенденцию меняться обратно пропорционально социальной иерархии факультетов). Похоже, что зависимость от поля политической и экономической власти меняется согласно тому же принципу, тогда как зависимость от норм интеллектуального поля (которые предписывают, особенно после дела Дрейфуса, независимость от светских властей и совершенно новый тип политических убеждений, одновременно относящихся к внешнему миру и критических) навязывается главным образом профессорам гуманитарных факультетов, но в очень неравной степени в зависимости от их позиции в этом пространстве.
Результаты представленного ниже статистического анализа основаны на случайной выборке (n = 405) штатных профессоров парижских факультетов (за исключением факультета фармацевтики), зарегистрированных в ежегоднике L'Annuaire de l'Education nationale за 1968 год[58]; ее доля колеблется между 45 и 50 % от генеральной совокупности в зависимости от факультета. Несмотря на то что начатый в 1967 году сбор данных, предпринятый одновременно с проведением ряда глубинных интервью с профессорами естественных и гуманитарных наук, был впоследствии прерван и закончен большей частью в 1971 году, мы хотели бы описать состояние поля университета накануне 1968 года. Это было необходимо для сравнения с проводимым в то время исследованием власти на гуманитарных факультетах (его результаты будут представлены далее), а также потому, что мы убеждены: в этот критический момент, когда еще живы самые древние традиции корпуса и в то же время заявляют о себе симптомы последующих трансформаций (особенно все эффекты морфологических изменений популяции студентов и корпуса преподавателей), состояние поля университета заключало в себе основание реакций различных категорий профессоров на кризис мая 1968 года, а также предел институциональных трансформаций, произведенных последовавшими за этим кризисом реформами[59].
Для того чтобы осуществить такого рода просопографию университетских профессоров, о каждом из тех, кто вошел в выборку, была собрана информация из письменных источников и различных исследований – либо уже проведенных в сотрудничестве с нами, но с другими целями, чаще всего административными (в приложении можно найти критическое описание использованных источников и операций по сбору данных), либо специально реализованных нами с целью дополнить или проверить информацию, полученную из других источников (глубинные интервью и телефонные опросы профессоров из выборки). Решение обращаться к письменным источникам, и особенно в вопросах, касающихся мнения, продиктовано несколькими причинами. Прежде всего, как можно было наблюдать во время интервью, значительная часть опрошенных профессоров отказывалась обозначать свою позицию на шкале политических предпочтений и пресекала или сводила на нет, приводя различные аргументы, любые попытки определить их убеждения, касающиеся политики или профсоюзов[60]. Далее, стало очевидно, что не существовало вопроса – идет ли речь о занимаемых властных позициях, этом главном объекте протеста 1968 года, или о точках зрения на реформы и их результаты, – который бы не воспринимался через призму отношения к исследованию или в качестве критики и продолжения протеста против «мандаринов» (на это спонтанно намекали многие из опрошенных профессоров). Одним словом, чтобы избежать – настолько, насколько это только возможно, – искажений, умолчаний и деформаций, а также подозрений и обвинений в сектантской каталогизации и полицейском дознании, которые обычно навлекает на себя в интеллектуальных и художественных средах социолог и его «карточки», было принято решение обращаться к исключительно публичной или предназначенной для публикации информации (вроде сведений, которые были сознательно и обдуманно предоставлены во время различных исследований, предпринятых в сотрудничестве с нами для составления ежегодников исследователей или писателей). Процедура тем более необходимая, учитывая то, что мы хотели иметь возможность опубликовать, как в других наших исследованиях, диаграммы, содержащие имена собственные. Все релевантные показатели были сгруппированы следующим образом:
1) основные социальные факторы, определяющие шансы получить доступ к занимаемым позициям, т. е. факторы формирования габитуса и образовательного успеха, экономический и в особенности наследуемые социальный и культурный капиталы: социальное происхождение (профессия отца, факт включения в Bottin mondain[61]), место рождения, вероисповедание родительской семьи[62];
2) образовательные факторы, являющиеся переводом на язык образовательных различий предыдущих факторов (образовательный капитал): посещаемое учебное учреждение (государственный лицей или частный коллеж, в Париже или в провинции и т. д.) и образовательные успехи («общий конкурс»[63]) во время учебы в средней школе; учреждение, где было получено высшее образование (в Париже, провинции, за границей) и полученные степени[64];
3) капитал университетской власти: принадлежность к Институту[65], Консультативному комитету университетов, обладание позициями вроде декана или руководителя UER, директора института и т. д. (вхождение в состав жюри отборочных конкурсов, Высшей нормальной школы, конкурса на звание и т. д. – эта информация была зафиксирована лишь в исследовании гуманитарных факультетов и не могла быть принята в расчет для всей совокупности факультетов из-за несопоставимости для них этих позиций)[66];
4) капитал научной власти: руководство исследовательским подразделением, научным журналом, преподавание в учреждении, специализирующемся на подготовке исследователей, членство в правлении и комиссиях CNRS, в Высшем совете по научным исследованиям;
5) капитал научного престижа: членство в Институте, научные награды, переводы на иностранные языки, участие в международных конгрессах (однако такой показатель, как количество упоминаний в Citation index, сильно колеблющееся в зависимости от факультета, не был учтен – как и руководство журналом или научной серией)[67];
6) капитал интеллектуальной известности: принадлежность к Французской академии и упоминание в энциклопедическом словаре Larousse, выступления на телевидении, сотрудничество с ежедневными газетами, еженедельниками или интеллектуальными изданиями, публикации книг карманного формата, рассчитанных на массового читателя, членство в редакторских советах интеллектуальных журналов[68];
7) капитал политической и экономической власти: включение в Who's who[69], членство в кабинете министров, в государственных комиссиях по планированию, преподавание в «школах власти»[70], обладание различными наградами[71];
8) «политические» диспозиции в широком смысле: участие в конгрессах университетов Кана и Амьена[72], подписание различных петиций.
Структура университетского поля отражает структуру поля власти. При этом путем собственной работы по отбору и внушению университетское поле вносит вклад в воспроизводство данной структуры. Именно в процессе и посредством его функционирования как пространства различий между позициями (а заодно и между диспозициями тех, кто их занимает) осуществляется, помимо всякого вмешательства индивидуальных или коллективных сознаний и воль, воспроизводство пространства различных позиций, определяющих поле власти[73]. Диаграмма анализа соответствий ясно показывает, что схваченные через свойства профессоров различия, разделяющие факультеты и дисциплины, представляют структуру, гомологичную структуре поля власти в целом. Подчиненные со светской точки зрения факультеты естественных наук и в меньшей степени гуманитарные факультеты противостоят, исходя из всей совокупности экономических, культурных и социальных различий, в которых можно распознать то основное, что противопоставляет внутри поля власти подчиненную и господствующую фракции социально господствующим и в этом отношении практически неотличимым друг от друга факультетам права и медицины.
Эта основополагающая оппозиция обнаруживает себя при первом же прочтении статистических таблиц, демонстрирующих распределение различных, более или менее непосредственных показателей экономического и культурного капиталов. Та же иерархия (естественные науки, гуманитарные науки, право, медицина), которая наблюдается при распределении профессоров различных факультетов согласно социальному происхождению, определенному через профессию отца (соответствующая доля профессоров – выходцев из господствующего класса составляет 58, 60, 77 и 85,5 %), обнаруживается и при рассмотрении других показателей социальной позиции, например, обучения в частном образовательном учреждении – за исключением того, что право и медицина меняются местами (9,5; 12,5; 30 и 23 %). Кроме того, можно утверждать, что доля различных фракций (так же иерархизированных согласно экономическому и культурному капиталу), из которых происходят профессора разных факультетов, меняется в том же порядке: доля сыновей профессоров является максимальной в среде профессоров гуманитарных наук (23,3 %) и минимальной в среде профессоров медицины (10 %), тогда как профессора медицины (за исключением медиков-исследователей) и особенно профессора права чаще являются выходцами из семей представителей свободных профессий, управленцев или функционеров общественного или частного секторов[74].
Более детальный анализ показывает, что индивиды, отнесенные к одной профессиональной категории, демонстрируют различные свойства в зависимости от факультета. Так, помимо того, что происходящих из низших классов профессоров гораздо больше на гуманитарных или естественно-научных факультетах, чем на факультетах права или медицины, они обладают собственным каналом восхождения – Высшей нормальной школой учителей[75]. Напротив, на факультете права или медицины почти все профессора оканчивали частные школы. Та же оппозиция могла бы быть обнаружена и в среде профессоров из семей преподавателей (гораздо более представленных в гуманитарных и естественных науках, чем в праве). Таким образом, когда мы имеем дело с индивидами с одинаковым происхождением, чьи практики и представления разнятся в зависимости от факультета или дисциплины, невозможно определить в рамках доступной информации (а также исследуемой популяции, всегда очень ограниченной), нужно ли связывать эти различия со второстепенными различиями в происхождении или же с эффектами различий в траектории (вроде степени маловероятности рассматриваемых карьер) либо, что, несомненно, чаще всего имеет место, с комбинацией этих двух эффектов.