Сторож Иван – худенький, мозглявый старик – уже не один десяток лет служит при церкви. Он уже насмотрелся на всякие виды смерти, привык жить постоянно с мертвецами, между могил. Он, как мудрец, видел в смерти неизбежный исход для всего живущего. Он совершенно спокойно рыл могилы для старого и малого и так же спокойно своими старческими, дрожащими руками засыпал покойников землею. Иногда при своей печальной работе он даже добродушно подшучивал.
– Пожалуй, что и довольно? Будет ему по росту-то… – говаривал он порой, опираясь на заступ и заглядывая в глубь вырытой могилы, как бы измеряя ее глазом. – Этакую ямку-то хорошую вырыл! Хоть лечь впору…
В другой раз похваливал он самого себя, самодовольно поглаживая свою седую бороду и как бы любуясь на дело рук своих.
Конечно, похороны давали ему небольшой доход, но нельзя сказать, чтобы он радовался чужому горю, чтобы он радовался лишним похоронам. Правда, он был бедняк… Он получал от церкви маленькое жалованье, да два раза в год – зимой и летом, – ходил по приходу собирать хлеб, масло, яйца, лен. Вот чем жил сторож Иван. Поэтому ясно, что гроши, перепадающие ему за похороны, были далеко не лишние. Но если бы он знал, что, поступившись своими грошами, мог возвратить человека к жизни, то, разумеется, с радостью отдал бы их назад. А теперь он брал эти деньги совершенно спокойно, как должное, как взял бы за всякую другую работу. Надо же кому-нибудь хоронить покойников, не он, так другой станет хоронить их.
– Человек с тем и родится: чтобы умереть! – рассуждал он. И для меня когда-нибудь придет такой день, когда я поутру не проснусь, а вечером не лягу спать. И меня в землю зароют, как я теперь зарываю других, и меня оставят одного в могиле, и пойдут обедать, а потом всяк примется за свое дело. Ничего не изменится от того, что я умру. И облачко точно так же пойдет по небу и береза зазеленеет весной, и другие люди будут жить на земле… О чем плакать и печалиться?
«Чему быть – того не миновать!» – было его постоянным припевом.
Вася, слепой мальчик, поселившись в церковной сторожке, то и дело слышал толки про смерть, про могилы да про покойников. Вася не видел мертвецов, не мог ясно представить их себе – и поэтому понятие смерти не внушало ему страха. Но все-таки по этому поводу у него со сторожем не однажды происходили разговоры.
– Дяденька, что деется с человеком, когда он помирает? – спрашивал Вася старика.
– Что деется? – отвечал тот. – А вот что: человек дышать перестает, похолодеет весь, ни рукой, ни ногой не пошевельнет… вот это и значит – помер.
– А что такое «смерть»? – продолжал Вася.
– Да что ж такое… смерть? – бормотал старик. – Придет конец краю – вот тебе и смерть…
Так Вася и не мог добиться ясного ответа на свой вопрос…
Вася двух лет остался круглым сиротой, без отца, без матери. У него был единственный родственник – дядя; четыре года он жил у дяди, пока тот не умер. Сторож и сторожиха – старики бездетные – сжалились над убогим мальчонком и взяли его к себе в приемыши, вместо сына… Около того же времени ослеп и Павел Рябок, всю жизнь свою проживший с женой в батраках по чужим людям. Были у него в Боровом двоюродные братья, но они переписались в мещане и уехали на житье в город. Разбогатевшие родственники не захотели и знать бедного Рябка.
– Приютили одного слепого, возьмите уж и меня, добрые люди! – сказал он сторожихе, как-то прибредя в церковь.
Ульяна была женщина добрая, близко принимавшая к сердцу людское горе.
– Ну, что ж… Иди, Бог с тобою! Как-нибудь прокормим… – отвечала ему сторожиха.
– Знамо дело, мир не даст умереть убогому, темному человеку… – мудро заметил Иван.
Вот вместе и поселились наши слепые – старый да малый – в церковной сторожке, под колокольней.
Когда Павел Рябок был еще зрячим и ходил по праздникам в церковь, то нередко встречал на погосте маленького слепого. Грустное и кроткое личико с закрытыми глазами тогда еще внушило Рябку большую жалость к себе и крепко запало ему в память. Несколько раз принашивал он Васе гостинцы: то калач, то печеных яиц, то пряников-сусляников. Тогда у него и в мыслях не было, что судьба когда-нибудь сведет его самого на жительство с этим маленьким слепым. Едва прошел год, – и вот Рябок поселился вместе с Васей в церковной сторожке.
Звали их «братанами», хотя они не были родственниками, но были людьми совершенно посторонними друг другу. Горе-несчастье свело их вместе, сблизило, породнило и – воистину – сделало братьями.
В то время, к которому относится наш рассказ, слепые уже в течение двадцати лет жили вместе. Старику было лет 70, Васе едва лишь минуло 25.
Рябок ослеп на пятидесятом году. В деревне говорили тогда, что «в глаза ему ударила темная вода». Он ослеп не вдруг, но мало-помалу терял зрение, мало-помалу видимый мир исчезал у него из глаз; с каждым днем свет все более и более пропадал у него из глаз, все пред ним более и более затуманивалось, – и, наконец, солнце с его веселым, радостным светом и блеском совсем и навсегда закатилось для несчастного. Вечные серые сумерки – печальные, беспросветные – наступили для него. Когда он, бывало, днем сидел в избе, то отверстия окон представлялись ему лишь серыми пятнами на черном фоне. Люди, днем подходившие к нему, являлись ему темными фигурами, какого-то неопределенного, фантастического вида. С наступлением вечера для него начиналась уже глухая, темная ночь, и огонь свечи или лучины не только не разгонял окутавшего его мрака, но еще пуще сгущал его.
Вася был слепой от рождения. Он не имел понятия о свете белого дня, никогда ничего не видал и жил посреди невидимых ему людей, в невидимом мире, словно в какой-то неведомой стране. Черно было вокруг него, все было черно – с того самого момента, как он стал чувствовать и понимать себя, и до последней минуты жизни. Старик, бывало, хоть во сне иногда видал своих родных, свою покойную жену и своих старых знакомых, видал голубые небеса, залитые жгучим, золотистым светом летнего солнца, видал тихо текущие, журчащие по камням прозрачные воды своей родной реки, видал деревья – зеленые, пахучие деревья: развесистые и такие тенистые в часы знойного полудня, видал траву и цветы… А Васе ничего такого и во сне не грезилось, потому что он ничего этого не видал, не знал, не имел понятия. Старик мог вспоминать свое прошлое и говорить с людьми обо всем; Васе не о чем было вспоминать, и оставалось только раздумывать про себя, расспрашивать о чем-то да теряться в догадках. Один жил в мире, хотя теперь невидимом для него, но уже знакомом, – и поэтому жил, так сказать, смело и чувствовал себя спокойным. Другой же был робок и неуверен, ибо все ему – на каждом шагу – казалось странно и непонятно.
У обоих слепцов слух и осязание были тонко развиты, но у мальчика они были развиты лучше. Самый легкий, чуть слышный, скрадывающийся шорох не ускользал от его внимания, самый обыкновенный шум и стук пугали его, заставляли вздрагивать. Легкое веяние воздуха он чувствовал на своем лице так же хорошо, так же явственно, как мы чувствуем дуновение ветра…
Слепые были всегда вместе, всегда неразлучны, – их иногда за то и звали «неразлучниками».
Во всякую пору дня, во всякое время года – впрочем, чаще летом, – можно было встретить их идущими по дороге в какую-нибудь соседнюю деревню. Бывало, тихо бредут они, одною рукой опираясь на палку и шаря палкой по земле, а другою держа друг дружку за руку.
Странную картину тогда представляли они собой… Один – с широко раскрытыми, мутными, ничего не видящими глазами, с желтым морщинистым лицом, с бледными, тонкими губами, глубоко впавшими в беззубый рот, с серебристыми прядями на висках и на затылке и с длинною седою бородою – выглядел настоящим деревенским патриархом. Он был довольно высокого роста, но горбился, был довольно толст, грузен и ступал тяжело. Другой – юноша, с вечно закрытыми глазами, среднего роста, худощавый, но стройный, с легкою поступью. Лицо у него было очень приятное, нежное, с легким розовым румянцем, выступавшим на щеках от усталости или от волнения, прекрасный большой лоб, прямой тонкий нос, маленькие губы, правильные тонкие брови, словно обведенные кистью, небольшие усы и чудесные белокурые волосы, волнистые и мягкие, как шелк.
– Красная девушка! – говорили про него на деревне.
Когда он улыбался, на щеках его показывались ямки. Положительно невозможно передать того милого выражения, какое обыкновенно появлялось на его губах, когда он бывал спокоен и сидел молча. Такая сердечная доброта и кротость, такое невозмутимое спокойствие сказывались на ту пору в этом молодом лице, с вечно сомкнутыми глазами, что просто от него не хотелось глаз отвести, и все смотрел и смотрел бы на него… Недаром же художник, однажды работавший при церкви, списал с этого слепого юноши лик ангела, являющегося в темницу для освобождения апостола Петра. На образе ангел был облечен в белые блистающие одежды, и глаза у него были открытые, голубые, почти синие… но, несмотря ни на что, – ни на открытые глаза небесного цвета, ни на блестящие развевающиеся одежды, какие никогда и никто в Боровом ни сам не носил, ни на других не видал, – все-таки прихожане разом узнали в этом ангеле, являющемся в темницу, знакомое им лицо «слепого из церковной сторожки».
В лице старика иногда еще выражалось недовольство, сказывалось страдание, видно было, что человек никак не мог примириться со своим положением и тосковал о потере зрения. На лице же юноши лишь изредка можно было заметить тихую грусть; чаще же в лице его выражалась покорность судьбе. Старик любил поговорить и иногда молча шевелил губами, как бы с кем-то рассуждая; юноша говорил редко, и губы его по большей части оставались сомкнуты. Оттого ли, что он молчал, оттого ли, что глаза у него были закрыты, – Вася всегда казался погруженным в глубокую думу.
Одевались они, ели и пили, как Бог приведет. Зимой Павел Рябок ходил в овчинном тулупе, а Вася – в таком же полушубке, на ногах они носили белые валенки до колен. Шапки у них были зимой и летом одни и те же, у старика была рваная баранья шапка, какую обыкновенно носят мужики, у Васи была круглая драповая шапочка на вате. Эту шапочку подарил ему один проезжий.
Вот именно в таком виде я встретил однажды слепых на дороге. Это было в самом начале зимы, когда только что выпал первый снег и земля кругом забелелась. На лугах кое-где из-под снега еще торчали сухие высокие стебли трав, и на голых ветвях деревьев снег еще не лежал кучей, но висел легкими, красивыми узорами, которые со стороны казались как бы выстриженными из белой бумаги. И на этом блестящем, белом фоне снежной поляны слепые издали выделялись, как два темных движущихся пятна. Когда я подходил к ним, старик беззвучно шамкал губами, а юноша, высоко подняв голову, в задумчивости как будто смотрел своими закрытыми глазами на серые снеговые облака, низко ходившие над землей. Слепые крепко держались за руки, и костыли их мерно поднимались и опускались – прежде, чем сами они успевали сделать шаг вперед.
– Мир дорожкой, братцы! Куда бредете? – спросил я их. Слепые разом остановились, как вкопанные.
– В Фоминское! – сказал старик, кивнув головой вперед на дорогу. – К лавочнику за табаком надо.
– Доброе дело, старина! – отозвался я.
– Вишь, снежку напало за ночь-то… славно теперь ходить-то стало! – продолжал старик. – Я уже вчера с вечера по воздуху чуял, что быть снегу…
– А ты, Вася, узнал меня? – спросил я юношу.
Он поворотился ко мне и с минуту как бы раздумывал над услышанным им голосом, потом вдруг кроткая, добродушная улыбка пробежала по губам его и озарила все его лицо, разрумянившееся от холода.
– Узнал! – обрадовавшись, проговорил он. – А ты к нам в Боровое?
– Да, в Боровое иду.
– Ну, с Богом! – прошамкал старик.
Мы расстались. Но я еще не однажды оглядывался назад… Слепые шли, держась за руки и ни на шаг не сбиваясь с пути. Так они всегда ходили вместе.