bannerbannerbanner
Фантасмагории о Гоголе и Лермонтове

Павел Румянцев
Фантасмагории о Гоголе и Лермонтове

Вторая верста

Тимофей Николаевич Грановский замедлил шаг. Он вообще стал уставать за последнее время, всё чаще и чаще охватывало его меланхолическое настроение. А тут эти похороны. Смерть Гоголя в сорок два года. «А ведь мы почти ровесники… на два года старше меня. Говорят, у Гоголя тоже бывали упадки сил и меланхолия, но чтобы от этого умирать? Странное дело… странное… Смерть его уж очень похожа на самоубийство. Может, прав Аксаков, что не пришёл? “Я об нём дома помолюсь!” – ответил на приглашение университета принять участие в похоронах. А может, Аксаковы и иже с ними обиделись, что не разрешили власти московские отпевание в приходской церкви Симеона Столпника? Нет, вряд ли… И что же? Выходит, они как бы отторгли Гоголя от себя, как бы отдали его нам, “западникам”? Когда был жив – любили, привечали, а умер… Странное дело… странное…»

Подошёл Сергей Михайлович Соловьёв, взял Грановского под руку.

– Не притомились, Тимофей Николаевич?

– А-а! – очнулся Грановский. – Извините, Сергей Михайлович, просто задумался об этой нелепой смерти.

Глубокий снег затруднял движение. Студенты часто меняли друг друга. Во время остановок к гробу с Гоголем устремлялось множество рук, словно соревнуясь за честь нести прах великого писателя. Только что небольшой отрезок пути шли Островский и Берг, и вот уже вездесущий Феоктистов сменил их. А народ всё прибывал и прибывал. Многие останавливались, спрашивали: кого хоронят? А когда узнавали, что Гоголя, удивлялись ещё более, но не отходили в сторону. Казалось, «вся Москва», что заполнила собою Большую Никитскую и ближайшие переулки, двинулась вниз по Моховой следом за гробом. Траурное шествие продолжалось.

Генерал Назимов, недавно назначенный попечителем московских учебных заведений, остановился возле профессоров-историков.

– Не угодно ли в мои сани, господа! – предложил Назимов. – Путь не близкий, тяжело по снегу.

– Не беспокойтесь, ваше превосходительство, мы пешком эти вёрсты пройдём! Право, нам так удобнее… – ответил Грановский.

– Воля ваша!

Назимов приказал трогать, и сани с генералом медленно двинулись в сторону Кремля.

– Прислали надзирать за нами, а милый, добрый человек оказался! – заметил вслед Соловьёв. – Даже хлопочет, заботится. Мне совестно, что мы над ним посмеиваемся. Генерал, мол, генерал! А ведь мог бы по-военному скрутить в бараний рог весь университет, для того и послан был из Петербурга, а поди ж ты…

– Таковы уж мы, либералы, – нам не потрафишь, любим всё и вся критиковать, – откликнулся Грановский. – А знаете, Сергей Михайлович, наш генерал редкое качество показал: при начальствующей должности, в которой не шибко разбирается, не потерял человеческого лица, самодурства в нём ни на грош… Н-да…

Склонный к полноте, Тимофей Николаевич тяжело передвигался по снегу. Соловьёв с грустью посмотрел на своего коллегу. Грановский, гордость университета, Грановский, на чьи лекции ходила чуть ли не вся Москва, любимец студентов и публики, начал сдавать. Всё чаще и чаще случались с ним приступы непонятной меланхолии, во время которых он мог пропадать из дома и пить горькую, а то, напротив, становился неудержимым, бросался играть в карты… долги делал небывалые… от всех этих похождений репутация и слава Грановского пошатнулись. И сейчас Соловьёв неспроста шёл с ним, хотел уберечь от излишних соблазнов.

– А я вот иду и думаю, – прервал молчание Грановский. – Есть глубокий смысл в этом медленном хождении за гробом. Поначалу покойного вспоминаешь, может, завидуешь. Потом – о себе, что и сам не избежишь. А дальше и эта философия тебя оставляет. Суетное, обывательское в голову лезет: что ноги остудились, что поесть охота, что скоро ли всё закончится? И вдруг – просветление! Мысли успокаиваются, тишина наступает, абсолютный покой – благодать Господня! Сим мы с усопшим и прощаемся…

Н-да… А ведь этот хохол – чертяка! Авантюрист! Хлестаков! – Грановский в свойственной ему манере перешёл от меланхолии в весёлое расположение. – Помните, как Гоголь ловко провёл петербургских профессоров? Те доверили ему читать лекции. Человеку, не имевшему ни трудов научных, ни практики! Надо же! Уступили кафедру Петербургского университета! – Грановский приходил всё в больший восторг. – Кафедру – гимназисту! Мы бы с вами не поддались, Сергей Михайлович! Хотя кто знает? Гении – люди особые, такой магией обладают!

Соловьёв пытался что-то ответить, возразить, но Грановский не давал ему и уже сам, поддерживая Соловьёва за руку, увлёк его за собой, легко преодолевая сугробы. Куда подевались только что бывшие у него вялость и апатия!

Эх, российские дороги! Ухаб на ухабе! Колдобина на колдобине! Несмотря на то что Гоголя несли на руках, он ощущал все дорожные прелести, покачивался в гробу, словно в люльке: туда-сюда. И не мог улететь в дали запредельные, не мог оторваться от земного притяжения. Если только чуть-чуть, самую малость.

От толчка до толчка… на денёк аль на два, назад-вперёд… вперёд-назад…

Гоголя в очередной раз обмыли и уложили в постель. Семён по приказу профессора Овера влил ему несколько капель кагора. Гоголь глотнул. Но от просвиры отказался и сжал зубы.

– Да он всё понимает! – возмутился Овер. – Он отказывается есть!

– Может, попробовать ещё слабительного? – спросил Тарасенков, также приглашённый к умирающему. – Возобновится естественное движение соков.

– И непременно холодное обливание! – поддержал коллегу Клименков. – Отойдёт кровь от головы. Да и пиявки не грех повторить… я уже послал к аптекарю.

Доктора спорили вокруг Гоголя, и в спорах их чувствовалось прежде всего непонимание происходящего с пациентом.

Гоголь таял на глазах. Он уже перестал отвечать на вопросы, лежал на спине с закрытыми глазами.

Гоголь умирал в сорок два года от непонятной болезни. Ум его был ясен и холоден. Рассудок не помрачён. Но жить не хотелось. Не отпускала тоска невыносимая. Окружающее было скучным, блеклым, а хлопоты врачей казались ненужной суетой. Подобное бывало и прежде, но проходило. А если не отпускала болезнь-хандра, то стоило Гоголю уехать в южные края, как там быстро оттаивала душа от тепла и солнца. Но в Москве холодно. Февраль. Лёд под сердцем.

Гоголю не хотелось шевелиться. Будь что будет… Зачем его тело переворачивают? Ставят пиявки, пичкают каломелью? Для чего? Бессмысленно, как и сама жизнь.

«Отчего я занимался литературою? – вопрошал Гоголь. – От страха перед смертью? Хотел увековечить себя славою? Значит, сомневался в Божеском бессмертии? Добился писательством своим успехов небывалых. И что же? Теперь каждый может мой дух потревожить и невесть что насочинять про меня. Вот и болезнь мне вскорости постараются приписать чудную: периодическое помешательство. Хотя какое может быть помешательство! Напротив, ясность необыкновенная и обострённое восприятие жизни. Да такое, что и жить неохота!»

Тело Гоголя опустили в чан и облили сверху холодною водою. Это отвлекло Гоголя, и он застонал, хотел, чтобы оставили его в покое. Гоголя тотчас вытащили, принялись растирать.

Но плоть его не реагировала на старания медиков. Однако и дух его не спешил.

«Обещали лестницу и ангелов! Увы, ничего нет из начертанного словами. Выходит, словеса – обман! И кому, как не мне, знать, что любое писательство есть искушение дьявольское, тщеславие раздутое! Не безобидна игра со словами! Вот они, муки мои, начинаются».

Гоголь вскрикнул. Это ему поставили мушку на затылок.

– Жив! – воскликнул Клименков.

– Не лучше ли будет оставить всё как есть и положиться на волю Божью! – вздохнул Тарасенков и больше для порядка принялся щупать пульс. Пульс убывал и слабел.

Похоронная процессия остановилась. Студенты поменялись. Освободившиеся молодые люди принялись растирать плечи. Тяжела была ноша.

Феоктистов догнал Василия Боткина, известного купца-мецената.

– Василий Петрович, и ты здесь!

– Люду много собралось, неужто и мне не прийти! – с зарецким купеческим говором ответил Боткин. – Слышь, Евгений, народ-то интересуется: не губернатора ли хоронят? А он вон, губернатор-то, здоров-живёхонек разъезжает! Ха, наделал Гоголь шороху своими похоронами!

– Ты груб, Василий!

– Обижусь! – погрозил Боткин. – Ой обижусь! Не будем пикироваться! Не в салоне мадам Салиас! Да и молод ты ещё.

Феоктистов недавно сошёлся с Боткиным, но уже успел заметить, что купец был добродушен, незлоблив, и, как многие, пользовался этим.

– Не будем, не будем, – быстро сменил тон Феоктистов. – Но смотри, Василий, сколько народу собралось! Велик Гоголь! Велик!.. Жаль, мало виделся с ним!

– Да… нелюдим был. Я с ним так и не сошёлся накоротке. Говорят, от голода помер. Неужто я бы не уважил такого человека?

– Эх, Василий! – с укоризной воскликнул Феоктистов. – Всё ты на свой аршин меряешь! О вечном надобно думать! Вот… для меня Гоголь – всё! Я его никогда не забуду. Великий человек!

– Пойдём-ка лучше подсобим господам студентам! – ответил на пафос приятеля практичный купец.

Боткин и Феоктистов взялись за гроб.

– Эх, – крякнул Боткин.

И качнул он Гоголя, хорошо качнул, во всю купеческую удаль.

Деньков этак на пять, может, шесть… вперёд.

На столе у губернатора Москвы графа Закревского лежал томик с произведениями Николая Васильевича Гоголя. Спустя несколько дней после похорон граф решил перечитать кое-что из написанного этим «странным хохлом». Начал читать и увлёкся. «Н-да… едкий был литератор! Но как метко схвачено! – дивился он гоголевскому таланту. – Конечно, я видывал такое общество и типов таких, однако же, нельзя вот так прямо об этом писать! Смело!..»

Закревский закрыл книгу, поправил свой знаменитый набриолиненный завитой клок волос на макушке лысого черепа, провёл рукой по гладко выбритым щекам.

«Поди Гоголь меня тоже бы описал! – подумал он, разглядывая себя в зеркале. – Похож! Бороды вон заставлял Аксаковых сбрить. Чем не повод для сатиры. – Закревский ещё раз провёл по гладким щекам. – Так для пользы отечества сие необходимо, ещё Пётр Алексеевич пример нам давал! Да и как Москвою-то управлять, ежели московские бороды иногда не укорачивать! Зарастут ведь, замшеют. – Губернатор покосился на открытые страницы книги с портретом Гоголя. Казалось, писатель иронично улыбнулся. – Ну, хорошо! – стушевался Закревский. – Ужо скажу Сергею Тимофеевичу – пускай растит! А сын – ни-ни!» – И довольный таким соломоновым решением генерал-губернатор велел секретарю запускать первого из виновников.

 

Феоктистов вошёл в кабинет, робко поклонился и замер в ожидании.

Губернатор отодвинул в сторону гоголевский том, чтобы тот более не смущал его в делах государственных, взял бумаги со стола.

– Евгений Михайлович! – строго произнёс он. – Я получил депешу из Петербурга от их превосходительства графа Орлова. Так вот, петербургское начальство недовольно публикацией статьи господина Тургенева в «Московских ведомостях» на смерть… – Закревский поморщился, приблизил к себе бумаги и прочёл: – На смерть… этого лакейского писателя.

– Ваше сиятельство! – пролепетал Феоктистов.

– Крайне недовольно! – повторил граф. – Настолько, что попросили меня, губернатора, разобраться. А мне известна ваша неблаговидная роль в публикации сего пасквиля! Вы отнесли заметку Тургенева в газету?

– Я… вместе с Боткиным. Тургенев мне из Петербурга прислал. Я ничего не знал о её запрещении… – попробовал оправдаться Феоктистов.

– И это нам известно, – перебил Закревский. – Однако, прежде чем совершать поступки, надобно думать. Тургеневу грозит ссылка в деревню. А вам? Он, кажется, ваш ДРУГ?

– Нет! – быстро и легко отказался Феоктистов.

– Полно, полно! – пожурил граф.

– Мы… в приятельских отношениях, – поправился Феоктистов.

– Надо же! – Закревский взял том Гоголя. – Ну, а к господину покойному литератору вы как относитесь? Я приметил вас во время похорон.

– Даровит, ваше сиятельство! Все участвовали в похоронной процессии… я в том числе. Хотя должен заметить вашему сиятельству, что весь этот шум с его похоронами, сожжением второго тома «Мёртвых душ» – полнейшее безумие. Только беспорядки в народе вызывают.

– Здравая мысль! – ответил губернатор, невозмутимо листая страницы книги.

– Я глубоко сожалею о случившемся… о моём невольном участии.

– Похвально, похвально… как говорится: не пройдёт и трёх дней, как ты отречёшься от меня. – Закревский взглянул на Феоктистова.

Феоктистов молчал. Противоречивые чувства охватывали его: с одной стороны – страх, а с другой – ему льстило, что его вызвал и принимает сам губернатор Москвы. Когда ещё представится такая возможность! Только бы угадать, потрафить начальству.

Феоктистов был готов на всё. Закревский знал это, но не спешил.

– Мы давно за вами наблюдаем, Евгений Михайлович, и ваш образ жизни нам не нравится: болтаетесь по московским салонам, общаетесь с либералами, неблагонадёжными лицами, литераторами… и наконец, словно почтальон, таскаете сомнительного рода писульки по редакциям. Нехорошо! Надо вас примерно наказать, как и господина Тургенева. Да-с!

– Ваше сиятельство, прошу простить меня! Я не помышлял! – Феоктистов покорно склонил голову, чувствуя, как бьётся в страхе его сердце.

– Евгений Михайлович! С вашими-то талантами и умом… и такие сомнительные знакомства! – Голос Закревского стал мягче. Феоктистов заметил перемену и поднял голову. – Полиберальничали – и будет! – Губернатор поманил Феоктистова. Тот подошёл поближе. – Евгений Михайлович, вам необходимо поступить на государственную службу. Полагаю рекомендовать вас… – Закревский сделал паузу и после продолжил: – Рекомендовать в Министерство внутренних дел… по надзору за литераторами.

Феоктистов нервно сглотнул слюну. Такой поворот разговора был для него полной неожиданностью.

– Вы много знаете, а славу пострадавшего либерала мы вам создадим. На Руси любят пострадавших. К тому же настала пора и на отечество поработать, а?

– Я согласен! – выпалил Феоктистов.

– И прекрасно! – ответил Закревский. – Я и не сомневался в вас! Идеалы идеалами, а служба службой! Не правда ли?

– Так точно! – по-военному отрапортовал пришедший в себя Феоктистов. Он уже понимал, что гроза миновала, и что всё, кажется, обойдется, и что, похоже, у него появилась возможность сделать карьеру, о которой втайне давно мечтал, что ему, можно сказать, даже повезло.

– Правда, наказания вам не избежать, – вернулся к началу разговора Закревский. – Поначалу мы поставим вас под негласный надзор… хорошее словечко «негласный». Надеюсь, вы не будете скрывать это от своих друзей? Да и вообще, неплохо бы вам куда-нибудь удалиться на время… это тоже придаёт некий шарм в глазах общественности.

– У меня есть родственники в Крыму.

– Договорились. Будем считать, что аудиенция окончена. Ступайте! И пусть пригласят вашего приятеля по этому делу – купца Боткина. Ах, забыл! Ведь вы с ним не друзья и даже не приятели! – не удержался и съязвил Закревский.

Феоктистов в очередной раз смолчал.

– Напрасно, Евгений Михайлович, вы так легко отказываетесь от дружеских отношений! – продолжил губернатор. – Напрасно… Ну, ладно с живыми, а с покойным Гоголем за что? Покойный – он беззащитен. Всякий и по всякому поводу может его истолковать. Вот, к примеру, «Выбранные места из переписки…» – очень благонамеренное произведение, защищает государственность и порядок. Как вам известно, Гоголь отказался от своих сатир на Россию. Вот и вам надо взять подобную сторону. А теперь идите!

В коридоре Феоктистов встретился с Боткиным. Провинившийся купец был бледен.

– Ну как? – спросил он Феоктистова.

– Под надзор полиции и ссылка… в Крым!

– О Господи! Хорошо бы меня в Пермь или Вологду! А вдруг в Сибирь?! Слышал о чистых бланках, что государь нашему губернатору выдал в знак полного доверия?! Стоит ему вписать имя провинившегося, и… без суда и следствия загремишь.

– Не робей, Василий! – самодовольно усмехнулся Феоктистов. – Откупишься!

– Так не берёт! – перешёл на шёпот Боткин. – Представляешь, давеча поручил откупщику Кокорину дом, что в Петербурге остался, продать за семьдесят тысяч. Кокорин дом осмотрел и в сто тысяч оценил. Он в этих делах толк знает. Арсений Алексеевич на него так орал, будто бы тот тридцать тысяч как взятку накинул… Слушай, я вот тут на благие цели града московского припас. Как думаешь, уместно будет?

Однако Феоктистов не слушал купца. Другое его занимало.

– Почему ты хочешь в Пермь или в Вологду? – перебил он приятеля. – У тебя там родственники?

– Нет. Всё же губернские города, не захолустье. Я в Москве привык к обществу.

– А-а-а, – протянул Феоктистов. – Я думал – родня.

…Оставшись один, граф Закревский вновь взял томик Гоголя со стола.

«Гм-м, – вспоминал он беседу с Феоктистовым. – Прелюбопытный тип… Гоголевский! Поди, карьеру сделает головокружительную! А уж братьев-литераторов погоняет – это точно! – Закревский поморщился. – Холуй! Впрочем, как раз такие-то власти и нужны! Преданные. Правда, до тех пор, покуда власть сильна! А у нас в России власть не слабая. Что ж, отпишу в Петербург».

Неведомая сила оттолкнула Феоктистова. Он запнулся и упал в снег.

Нёсшие гроб с трудом удержали равновесие. Боткин и студенты помогли Феоктистову подняться.

– Простите, господа! – извинился Феоктистов. – Не заметил кочку, поскользнулся!

– Ничего, Евгений, бывает! – ободрил его Боткин. – Да ты что-то побледнел!

– Зябко мне! Пожалуй, я дальше не пойду! – Голос у Феоктистова дрожал, да и сам он был явно чем-то напуган.

– Ну, как знаешь! – невозмутимо ответил Боткин. – А ну, господа студенты, взяли!

Гроб с Гоголем поплыл над головами.

Гоголю захотелось перевернуться в гробу. Так тяжко было ему.

Он вспомнил, что, когда умирал его друг Виельгорский в далёкой любимой Италии, Гоголь расспрашивал его: что там?. Что он чувствует? Страшно ли?

Тот, ослабевший и обессиленный болезнью, отвечал, что состояние приближающейся смерти – необыкновенное! Перед ним за секунды пролетает вся его жизнь: и ошибки, и радости, и многое, многое, о чём, казалось, позабыл, вдруг всплывает в подробностях необычайных, ярких, красочных. «Вся моя суть в мгновение ока проносится, словно время сжалось», – шептал умирающий Виельгорский. И Гоголю было жутко от этих откровений, и он ещё тогда поймал себя на мысли, что завидует этому бедному юноше.

И вот теперь он на пороге в иной мир, но что же с ним происходит? Где всё из обещанного? Время сжалось, но не на его судьбе, а на множестве других жизней! «Вот идёт возле гроба студент… У него чахотка, он погибнет через год… жаль молодого человека. А вон невдалеке идут профессора… Грановский – он повторит мою судьбу… Те же приступы меланхолии и смерть на роковой цифре сорок два! Фатальная неизбежность! Он и не подозревает сейчас, что всего два года осталось. Но что я могу поделать? Соловьёв… В душе считает меня сумасшедшим. Но вот ирония жизни. Через год у него самого родится полусумасшедший сын, гениальный философ Владимир Соловьёв. Ужо намучается с ним… и в корне поменяет своё представление о сумасшествии… Но мне-то что от этого! Ой, тяжко!

А этот Феоктистов, которого я подтолкнул. И вовсе мне не нужен, не интересен…» Но перед Гоголем в мгновение пронеслась очередная чужая жизнь: стремительная карьера благодаря флирту хорошенькой жены, высокий пост заместителя министра… разрыв с Тургеневым, цензура, притеснение журнала Островского… и вот уже почётная пенсия с всевозможными государственными наградами… домочадцы у смертного одра… «И что из этого? Мало ли таких было и будет? Персонаж для сатирика! Но разве всех опишешь, да и есть ли в этом надобность? И неужели так скучно на том свете? Неужели так же ничего интересного, что и в жизни? Не ожидал! А может, это в наказание мне? За то, что чужие жизни описывал и выдумывал? За что, Господи! Нет, прочь! Не хочу!.. А смею ли не хотеть?»

Боткин резко подкинул гроб плечом. Гоголь накренился и… улёгся на ложе.

– Что, господа! – Купец приободрился. – Давайте дружнее! Чай уже две версты отмахали? Не устали?

– Нет! – ответил примеченный Гоголем чахоточный студент. – Никакой усталости… я думаю, оттого, что день сегодня особый! – добавил он и вдруг смутился.

Но все с ним согласились.

24 февраля 1852 года – день похорон Николая Васильевича Гоголя – один день из смерти гения.

Третья верста

Похоронная процессия поравнялась с Пашковым домом. Строгий, с бельведерами и лестницами «волшебный замок», возвышавшийся на насыпи, казалось, бросал вызов самому Кремлю с его византийскими башнями. Словно в этом месте Москвы, благодаря причудам архитектуры, соперничали Восток и Запад, Москва и Петербург. А между ними открывался спуск на Каменный мост через Москву-реку, резкий и крутой, словно тот самый особый российский путь, споры о котором то затухали, то возобновлялись с новой силой в московском обществе.

Только местным мальчишкам, облюбовавшим для катанья на салазках горки, всё нипочём! Лихо мчались они от кремлёвских стен и от ограды Пашкова дома навстречу друг другу, соединялись на повороте и ещё с большей скоростью неслись вниз к реке.

– Эй, посторонись!

И свистит ветер, и дух захватывает, и щиплет щёки мороз! И смех, и визг! Толкотня!

Похоронная процессия остановила детский гвалт. Наступившая тишина, казалось, прервала саму жизнь. Но это длилось мгновенье.

– Эй, покойника везут! – крикнул кто-то из ребятишек.

– Тише, Микитка!

– А чево?

– Разбудишь! Будет шляться, ночами пугать!

– Ой-ой! – храбрился мальчуган. – Не боюсь! Не боюсь!

И он стремглав спустился с горы, срезав на салазках перед самым гробом.

– Вот пострелёнок! – незлобно погрозил жандарм.

– Александр, посмотри! Не правда ли, какая глупая спекуляция эта литография? – Николай Берг подал листок Островскому. – Ты только глянь: Гоголь – перед камином, в халате… мрачный, с впалыми глазами… позади Семён. Одно все твердят, что Гоголь сошёл с ума! И этот жалкий рисунок, прямо издевательство!

– Да, карикатура прескверная! – согласился с приятелем Островский. – И всё же странная болезнь с Гоголем вышла. Я его несколько дней назад видел, был вполне здоров… и вдруг… Невольно подумаешь о сумасшествии. Говорят, он умертвил себя постом и воздержанием.

– Я слышал, что у него случился очередной приступ малярии. Он и прежде страдал ею.

– Отчего же прежде не умирал от приступов? И зачем сжёг второй том «Мёртвых душ»?

– Может, предчувствовал смерть? Минута просветления нашла перед кончиной! Такое бывает, говорят. Понял, прозрел. Великий художник в нём, умирающем, проснулся. «Сожги! – сказал он себе. – Это не то, что нужно!»

 

– Красиво! Романтично! Ты, Николай, – поэт! – улыбнулся Островский. – Ну, а зачем он оставил множество черновиков? Мне Шевырёв показывал. Чтобы все знали, что был второй том! Был и сгорел! Теперь по Москве только все и сожалеют о сгоревшей рукописи. А может, он и умер из-за того, что рукопись сгорела? Во всяком случае, этот его поступок – загадка на века, я тебе скажу.

Островский скомкал литографию, хотел выбросить, но увидел неподалёку костёр. Возле костра грелись мальчишки. Островский подошёл и бросил бумагу в огонь.

– Как просто, сгорело, и всё! А от второго тома такие следы остались! Что-то в этом сожжении есть дьявольское. Наверное, тяжело ему будет там!

Берг и Островский перекрестились.

– Господи, упокой его душу!

– Александр Николаевич, ау!

Возле Островского и Берга остановилась повозка. Актриса Любовь Павловна Косицкая помахала рукой. При виде молодой женщины Островский заулыбался и бросился к саням.

– Александр! – пытался удержать его Берг. – Если ты сейчас с ней поедешь, – зашептал он, – то скомпрометируешь её в глазах общественности… Опомнись! Как вы оба будете выглядеть? Она – замужняя женщина, ты – также женат. И на виду всей Москвы!

– Ты ж сам и разрешил возможные сплетни, – ответил Островский. – Мы оба несвободны! Значит, можем быть вместе. Ничего предосудительного и драматического. Вот если бы она была замужем, а я холост – это бы, брат, действительно была драма! Поверь мне!

– Александр! – Берг ещё раз попытался удержать друга.

– Я к Данилову монастырю подъеду! – решительно произнёс Островский и устремился к саням Косицкой.

Разгорячённая от быстрой езды и мороза, Косицкая была удивительно хороша.

– Рад вас видеть, Любовь Павловна! – сказал Островский.

– А я вас, Александр Николаевич! – игриво ответила Косицкая. – Извольте подвезу!

– За счастье почту! – также игриво и многозначительно ответил Островский и по-молодецки прыгнул в сани. Косицкая велела трогать. Сани помчались по мосту и вскоре скрылись в переулках Замоскворечья.

– Чёрт побери! – в сердцах воскликнул Берг. – Ах, Александр! Я вот так не могу увлечься, сломя голову! Не дано. – Берг вздохнул, затем бессмысленно начал разглядывать появившийся вдруг гроб с Гоголем, словно недоумевая: а это ещё что такое? И зачем это? И что это за мрачность? И как всё это неуместно, если только что здесь были красивая женщина и полный сил и энергии его друг.

– О чём задумались, Николай Васильевич? – спросил подошедший Шевырёв.

– Степан Петрович, – воспользовался Берг встречей с Шевырёвым. – А правда, что у вас остались черновики второго тома «Мёртвых душ»? Мы с Островским сейчас спорили. Выходит, ничего не сгорело? Не горят, выходит, рукописи?

– Что вы, Николай Васильевич! – добродушно протянул Шевырёв. – Всё уничтожено! Передал мне граф Александр Петрович Толстой кое-какие бумаги… да несерьёзно всё это. Не верьте слухам!

– Знаете, – ответил Берг, – я рад, что нет второго тома, что от него только легенда останется. Сам не пойму, отчего такое отношение у меня к этому поступку Гоголя.

– Скажу по секрету, – Шевырёв нагнулся к Бергу и покосился на гроб с Гоголем, словно боялся, что покойный его услышит, – я тоже рад. Хотя многие принуждают меня к публикации оставшихся набросков. Я, право, в затруднении. Да-с! А где ваш приятель, господин Островский?

– Отлучился! – смутился Берг. – В Свято-Даниловом будет.

– Нехорошо! Суетливость вокруг… Публика то сойдётся, то разойдётся. Надо бы в церкви всё сделать и без промедления захоронить. Все эти путешествия, а точнее, прогулки с гробом ни к чему хорошему не приведут. – Как один из организаторов похорон и близкий поверенный в делах Гоголя, Шевырёв явно нервничал. – Смотрите, народ растекается по переулкам. А вон Чаадаев вообще идёт по набережной! – Шевырёв указал на одинокую фигуру опального философа. – Ах, как скверно, что все расходятся!

– Да не волнуйтесь, Степан Петрович! – успокоил его Берг. – Всё идёт своим чередом. Это же похороны! Отлучайся, не отлучайся – всё свершится в срок.

– Метко вы подметили! Действительно, всё свершится в срок. – Шевырёв держался наособицу от своих коллег, вольнодумствующих профессоров Московского университета. И сегодня на похоронах, на которые он, в отличие от Аксаковых, не мог не прийти, Шевырёв чувствовал себя неуютно. Но скорбь по Гоголю не позволяла ему отвлекаться на постороннее, суетное. Шевырёв тяжело переживал кончину писателя, и чуткий Берг взял своего недавнего учителя под руку и не отпускал боле, и шли они вместе за гробом до самого Данилова монастыря.

А похоронная процессия медленно взбиралась на дугу Каменного моста. Пронизывающие ветры с Москвы-реки гуляли на просторе: ни стены Кремля, ни Боровицкая башня не могли сдержать студёные порывы. Сопровождающие гроб с Гоголем заторопились. Господа кутались в меха, студенты да простой люд подтыкали одежонку. Говор притих, шаг ускорился.

Возле Каменного моста стоял трактир. Небольшой деревянный форпост купеческого Замоскворечья. Именно сюда, ловко улизнув из-под опеки Соловьёва, зашёл Грановский. Он заказал рюмку водки.

– Тимофей Николаевич, разрешите и нам.

За столик к Грановскому сели два прилично одетых господина. Вели себя они нервно. Один слащаво улыбался, его приятель, в противоположность, был хмур и постоянно оглядывался. Грановскому общество их не понравилось, хотя показались они ему знакомыми, где-то он уже встречал их.

– Тимофей Николаевич! – начал «слащавый». – Мы с Потапом Евсеевичем за вами наблюдаем всю похоронную процессию. И вот улучилась минутка спокойно переговорить.

– Чем обязан, господа? – с раздражением спросил Грановский. «Господи, в этих трактирах всякая публика шляется, куда запропастился половой?»

В это время принесли водку. Грановский выпил рюмку, закусил. На душе потеплело, и он позабыл о двух неприятных типах. Те терпеливо ждали.

Наконец Грановский поднял голову и уже без прежнего недовольства повторил:

– Так чем обязан, господа?

– Дело у нас деликатное, Тимофей Николаевич!..

– По картёжной части мы! – резко произнёс «угрюмый».

Грановский насторожился.

– Как бы мягче сказать, – вёл разговор «слащавый», – мастера карточной игры.

– Шулера то есть! – Грановский выпил ещё водки. «О Боже, до чего я докатился, раз позволяю подобное общение!»

– Вы не волнуйтесь, мы специально улучили момент, чтобы никого рядом не было, – продолжал «слащавый», не обращая внимания на оскорбительный тон Грановского. – Тимофей Николаевич, выслушайте нас. Карточным искусством, к которому и вы неравнодушны, мы с Потапом Евсеевичем сколотили приличный капитал. Мы тут, в Замоскворечье, живём. Сами понимаете, публика не та-с… особенно для такой умственной игры. А в приличные дома пробраться трудно.

– Я попрошу меня оставить! – возмутился Грановский.

– Погодите, Тимофей Николаевич, не спешите! – невозмутимо продолжил «слащавый». – Нам известно, что вы крупно задолжались-с при игре в карты, что долг ваш очень велик. Поэтому выслушайте наше предложение, будьте добры.

Грановский подчинился. «Угрюмый» налил себе водки.

– Вот так-то лучше, господин профессор!

– Тимофей Николаевич, в обмен на ваше протеже и ввод нас в лучшие дома Москвы мы с Потапом Евсеевичем берёмся оплатить ваш долг. И немедленно!

– Хоть сейчас! – «Угрюмый» достал пачку купюр и положил на стол.

Грановский молча смотрел на деньги и на своих собеседников.

– Даже больше, – обрадовался его молчанию «слащавый», – не только нынешний долг, но все последующие мы обязуемся оплачивать незамедлительно. Можете впредь играть в своё удовольствие без опасений.

– Н-да! – прервал паузу Грановский. – Никогда не предполагал, что моё имя и честь, оказывается, продаются. Московские шулера в друзья набиваются! До чего я опустился! Даже прогнать не смею! Боже, какой сегодня тяжёлый день!

– Да вы не торопитесь, Тимофей Николаевич! Мы понимаем, что нелегко сразу-то решиться… мы вас не торопим. Если кредиторы ваши подождут, то и мы обождём.

«Слащавый» и его компаньон поднялись из-за стола, «угрюмый» сгрёб деньги. Они молча откланялись и вышли.

И тут Грановский вспомнил одного из них. Да, точно… встречались за карточным столом… было дело. Ужас охватил Грановского. Как низко он пал! Ещё никогда не был он так близко к пропасти, к бездне. Что делать? Где выход? Грановский не знал. Он вышел из кабака и медленно отправился догонять похоронную процессию.

Рейтинг@Mail.ru