bannerbannerbanner
Странствие по таборам и монастырям

Павел Пепперштейн
Странствие по таборам и монастырям

Полная версия

– Царская мантия мне не нужна, я и так царь, – ответил Це-Це холодно. – Если какую мантию я бы и счел достойной себя, то разве лишь мантию Солнца, что сшита из кипящего газа.

– Да, запросы у вас… – покачал головой Фрол Второй. – Мания величия, да?

– Вы потеряли букву «т». Мантия Величия, о которой мы с вами беседуем, превратилась у вас в манию величия. Но если уж речь о мании, а не о мантии, то в словосочетании «мания величия» советую вам поменять слова местами. Не мания величия, а величие мании. Ясно?

– Куда уж яснее, – кивнул Фрол Второй. – Только будь вы хоть солнышко ясное, красное, распрекрасное, своим ликом великое, в газовой мантии, в короне из протуберанцев, все равно вы останетесь одним из никчемных обосранцев. И никакой вы не цыган, скорее всего. Лицо у вас не цыганское, честно говоря. Впрочем, пока нам так и не удалось установить, кто были ваши родители. Так что неизвестным остается ваше происхождение. Но мы выясним. Мы все выясним, не сомневайтесь. Мы уж точно настоящие цыгане. И, в отличие от вас, не бредим о своем народе, а стоим на страже его интересов и его безопасности. Мы, цыгане, народ без страны, без территории. Но это не означает, что мы слабы. Миф о том, что мы хаотичны, архаичны и неорганизованны, для наших соплеменников – хорошее прикрытие. Но и у нашего народа имеются спецслужбы, его сберегающие. В наше суровое время без этого нельзя. Мы с Августом – сотрудники цыганских спецслужб. Вам пока рано знать, как называется наша структура, но могу вас заверить, что она работает на современном уровне. За вами мы давно наблюдаем. Согласитесь, нет ничего странного, что нас заинтересовал человек, много лет подряд называющий себя Цыганским Царем. Наш интерес к вам особенно обострился, когда мы узнали, что Цыганский Царь – математик, и даже очень талантливый математик. Однако до самого последнего времени вы нам были не нужны, тем более что вы деградант, по сути дела. Но это можно и нужно исправить. Вы нам понадобились. А поскольку кроме нас вы никому в целом мире не нужны и никто вас не защищает, соответственно, вы полностью в наших руках. У вас выбор простой, как и всегда случается, когда кого-то навещают двое в черных костюмах. Либо вы будете во всем следовать нашим указаниям, и тогда вас, возможно, действительно ждут величие и даже, может быть, мантия: правда, не из кипящего газа, а всего лишь навсего подделка из златотканой парчи и горностая ценой эдак в семьдесят тысяч евро, только и всего. Если же вы станете нос воротить от всего этого, выебываться и не слушаться нас, тогда с вами произойдет досадное совпадение. Ясно? И ни капли алкоголя больше! Вы все поняли? А сейчас нам самое время откланяться – к вам идут новые гости.

За хлипкой дверью раздавались гвалт и топот многих ног, поднимающихся по лестнице. Дверь (она оставалась не заперта) распахнулась, и в квартиру ввалились соседи с нижнего этажа, уже вполне пьяные, один из которых угрожающе размахивал отбитым горлышком от бутылки Johnnie Walker. C ними вместе вошли подлинные Фрол и Август, краснорожие, растрепанные, несущие два портвейна в руках.

Цыгане в черных костюмах ловко и молниеносно просочились сквозь эту спонтанную толпу и исчезли. На прощанье Август Второй прожег хозяина небрежной квартиры черным гадательным взглядом и со значением произнес:

– До новой встречи, Ваше Величество.

Глава третья
Францисканка

В тот день, когда Цыганский Царь принимал у себя сначала двух холеных самозванцев в черных костюмах, а затем возмущенных и пьяных соседей с нижнего этажа, в чью шумную группировку затесались ненароком царские приятели Фрол и Август – подлинные Фрол и Август, столь же пьяные, но отнюдь не возмущенные, в тот день (который, кстати, выдался жарким, оголтелым и утомительным) на другом конце сварливого города Харькова происходили съемки фильма. Съемки эти происходили, впрочем, и в предшествующие дни, даже месяцы, да и вообще съемки данного фильма тянулись и кипели к тому моменту уже в течение нескольких лет. По всему Харькову только и разговоров было, что об этих съемках, потому как фильм снимался на чрезвычайно широкую ногу – можно даже представить себе ногу мамонта или какого-нибудь еще более гигантского существа, настолько масштабно велись съемки.

Снимал один молодой и амбициозный режиссер по имени Кирилл Прыгунин – имя это может навести на мысль о человеке прыгучем, шумном и легкомысленном, но режиссер Прыгунин таким не был. Скорее наоборот, человек он был весьма вкрадчивый, въедливый, кропотливый, влюбленный в труд, целеустремленный, последовательно-честолюбивый, внимательный, с тихим голосом и тихой поступью, в маленьких очках на вечно бледном и влажном лице, чье выражение обычно казалось сдержанно-усталым и сдержанно-злорадным. Беседуя (а беседовать он любил), он взирал на собеседника словно бы из норы, причем у собеседника возникало чувство, что там, в норе, готовится для всех какой-то огромный, восхитительный и отвратительный сюрприз. Таким именно сюрпризом и должен был стать грандиозный фильм «Курчатов», посвященный великому физику-ядерщику, одному из зловещих гениев двадцатого века, чей мозг (курчавый, как и все прочие мозги) напрямую связан с идеей взрыва, уничтожающего земной мир. Впрочем, Прыгунина отчего-то мало интересовало возможное уничтожение мира: как все люди, усматривающие подлинное величие искусства в омерзительном, он верил, что мир бессмертен и неуязвим в силу своей глубочайшей чудовищности. Наивность – удел всех демонов, поклоняющихся злу с той же слепой и простодушной верой, с какой хиппи целует обоссанный цветок. «Зло спасет мир!» – веруют эти существа, веруют со всем возможным фанатизмом, а те неверующие люди, которые помогают этим верующим демонам, делают это не только из прагматических соображений, но также рассчитывают на то, что если зло вдруг и не сможет спасти мир, то хотя бы пропитает его насквозь настолько глубоко и полновесно, что об этом мире можно будет не сожалеть, когда пробьет его роковой час. Поэтому Прыгунин сосредоточился не на бомбе и не на тех интересных мутациях, которые способен породить высокий уровень радиации, – нет, он сосредоточился на воображаемом космосе советского научно-исследовательского института секретного типа – их называли «ящиками», и Прыгунин в своем фильме желал показать этот ящик в качестве ящика Пандоры, наполненного отнюдь не золотыми пандами, а монстрами, чья кошмарность не нуждается в повышенном радиационном фоне.

Что еще можно сказать о Прыгунине? Как ни уклоняйся от этой задачи, а все же следует дать ему максимально подробную характеристику, и вовсе не потому, что он так уж интересен, а потому, что этого требует от нас дальнейшее развитие событий, хотя в событиях этих названный кинорежиссер и не будет принимать никакого участия. Зачем же тогда нужно подробное описание Прыгунина? Зачем? Это станет понятно впоследствии, когда в нашем повествовании прозвучит ключевая фраза «Боги, я не слышу вас!» Слова эти произнесет вовсе не Прыгунин, и, тем не менее, в тот миг, когда эта фраза действительно прозвучит (а она еще не прозвучала; пока она всего лишь начертана небрежным почерком на плотном листке небольшого блокнота в твердой обложке светло-охристого оттенка, помеченной следующими надписями:

DERWENT

CLASSIC BOOK

HARD BACK SKETCH BOOK

CARNET À DESSIN CARTONNÉ

GEBUNDENES SKIZZENBUCH

CUADERNO DE ESBOZO DE TAPA DURA

ALBUM PER SCHIZZI CON COPERTINA RIGIDA,

впрочем, мы еще вернемся к обложке данного блокнота, потому что на ней, ко всему прочему, еще обозначена карта некой местности (Keswick), о которой нам придется высказаться более подробно), итак, когда эта фраза прозвучит, причем прозвучит из уст существа гораздо более занятного, чем кинорежиссер, из уст существа женского пола, одетого в грубую бурую францисканскую рясу, подпоясанную морским канатом, и когда эта фраза (то ли магическая, то ли трагическая) повиснет в открытом воздухе, питая этот воздух оттенками девичьего голоска, тогда режиссер Прыгунин, случайно услышав эти слова, испытает шок столь глубокий, что происхождение этого шока не понять, если под рукой не окажется хотя бы наброска (sketch, Skizze, schizzp) к психологическому портрету данного режиссера, отдающего все свои силы то ли магическому, то ли трагическому искусству кинематографа.

Поэтому что бы еще такого психологического сказать о нем? Пожалуй, следующее: многие его знакомые были совершенно убеждены, что источник неуемной творческой энергии этого щуплого и бледненького очкарика кроется в сложных отношениях с отцом, тоже кинорежиссером, по имени Марк Прыгунин. Вот этот Марк, в отличие от сына, вполне соответствовал своей фамилии: слыл человеком прыгучим, веселым, шумным. Нижняя часть лица Марка была постоянно зашторена большими седыми усами, поэтому когда он шутил, никто не знал, улыбается ли он, вообще никто никогда не видел его улыбки, хотя все подозревали, что она постоянно цветет под усами. Сверху же Марк был абсолютно лыс; такие головы вообще-то принято сравнивать с бильярдными шарами, но здесь следует иметь в виду, что на бильярдном этом шаре лучились огромные, янтарные, веселые глаза. Делал он всю свою жизнь мультики, будучи классиком этого жанра, и мультиков выпустил сотни, кажется. Счастливое или же несчастное детство миллионов советских детей наполнялось до краев счастливыми зайчатами, ворчливыми ежатами, крикливыми гусятами, грациозными оленятами, проказливыми лисятами, неотесанными волчатами, мишутками-сладкоежками, стрекотливыми стрекозами, бодливыми козлятами, трудолюбивыми бобрятами, вылупленными котятами, прыгливыми щенятами, неловкими жирафятами, оторопелыми тигрятами и прочими уютными ребятами – миллионы детей их обожали, ну а некоторые раздражительные или депрессивные их, как водится, ненавидели, а еще большее количество людей вообще их не замечали, и, тем не менее, все эти плоские, цветные и вертлявые существа составляли неотъемлемый и неистребимый фон массового существования. Даже распад СССР и исчезновение могучей советской культуры не внесли изменений, поскольку детство – наиболее консервативная область, и даже такие глобальные трансформации, как крушение империй или гниение утопических горизонтов, не в силах выкорчевать из детского употребления подобных героев ушедшего дня. Детям подавай и нового ежика, и старинного: они с равным восторгом уколются их иглами.

 

Все эти мультипликационные животные составляли огромную радостную толпу, и все они были порождениями Марка Прыгунина, и в этой толпе нарисованных отпрысков Марка затерялся его единственный физический сын – бледный, ущемленный и тоскующий Кирюша. В детстве Кирюша пытался собирать марки, но быстро забросил, а когда он подрос, то оказался страстным любителем всего жуткого, гнилого и отвратительного, – так он, видимо, пытался доказать себе, что все эти лисята и ежата – ложь, что их не существует, что мир – это триллер, а не мультик, но зато в этом кошмарном мире живет реальный, немультиплизированный Кирюша, единственное законное порождение своего веселого отца.

И все же он любил их, этих лисят и ежат, хотя никогда никому в этом не признавался. Да, он любил их страстной и трепетной любовью, и, представляя себе свою старость, он думал о том, что когда-нибудь, уязвив человечество чередой своих омерзительно-гнойных фильмов, он снимет под самый занавес просветленный мультик про беспечные игры лесных зверей – так, как делал его отец.

Забегая немного вперед, скажем, что он не осуществил своего намерения снять мультик. Более того, он даже не смог закончить фильм «Курчатов» – Кирилла Прыгунина, к сожалению, убили на съемках курчатовского фильма. И тот, кто убил его, станет одним из главных героев или, точнее, антигероев нашего повествования.

Глава четвертая,
в которой хотят убить, но не убивают

Да, не рисованные волчата, а большие, мокрые, взмыленные, оголодавшие черные волки и волчицы лавиной хлынули из своих мерзлых лесов, хлынули со своих мохнатых угрюмых гор, хлынули из скальных расщелин, хлынули из смертных бездн, хлынули с озаренных луной полей. Они шли по снегу, подернутому хрустким и скользким настом, и когти их скрипели по ледяным коростам, а открытые пасти роняли пузырчатую пену, волчий сок, ядовитую слюну людоедства. Эту слюну срывал с их черных губ и белых клыков холодный и острый ветер, бросая ее на кору деревьев, где она застывала барочными сложными сгустками, как паразитарные лепные украшения стынут на мраморных колоннах.

Долог голод зимних лесов, где не встретишь белых сов, и этот долгий голод гнал их вперед в низинную тьму, гнал их вперед в поисках съедобного врага, гнал их в черную ночь, где не видно ни зги, гнал их в хищную стынь, где промозглые стонут мозги. О-о-о, не спрашивайте, сколько их было! М-м-м, не спрашивайте, сколько их стало! Р-р-р, не спрашивайте, сколько их стыло! С-с-с, не спрашивайте, сколько их выло! Не золотой ордой, не печенегами, не готами, не гуннами рвались они в бой: хуже, хуже, хуже! Тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч огромных стай надвигались с гор, из пустошей, от буреломов и круч. Клыки их светились во тьме, как клинки наступающей армии, и этот белесый костяной свет кричал и рычал о том, что каждый узревший его станет костью столь же ясной и чистой, как эти клыки. Они бежали вперед, а добыча все не встречалась на их голодном пути.

Голод прожаривал их бегущие тела на медленном ледяном огне, они стремились все быстрее, вожделея к дальним деревням, где они надеялись вволю потешить свое людострастие.

И вот, наконец, в непроглядной тьме заблестели далеко внизу несмелые мерцания деревень, и волки ускорили свой и без того быстрый бег. Эти волки знали о себе, что они каннибалы до мозга костей, и хотя они готовы были сожрать в тех дальних деревнях весь скот, готовы были не побрезговать кошками и собаками, но в основном они мечтали о людях – начиная от нежных и деликатесных младенцев, сервированных в колыбелях, и заканчивая черствыми стариками и старухами, затаившимися на своих затхлых печных лежанках. О, какой могучий аппетит, какое могучее человеколюбие сотрясало мохнатые быстролапые тела!

Появились среди дикого края первые вестники человечьей жизни – сначала обозначилась среди снегов обледенелая дорога, а затем передовые отряды волчьей рати встретили на этой дороге странное крестообразное дерево, на котором висел голый истерзанный человек, уронивший на плечо усталую голову с волосами, провитыми колючим терновником.

Приседая на задние лапы, пружиня, оскалив жадные пасти, волки завертелись вокруг дерева, в глазах их зажглись искры, но сразу же угасли от разочарования: нюх сообщил им, что здесь только древесная плоть. Да, человек оказался деревянным, а они еще не знали, что такие люди бывают, но они уже неслись дальше, обтекая распятие со всех сторон.

И вот они достигли деревень и шквалом полетели на низкорослые строения: они влетали и протискивались в мелкие окна, вдребезги разбивая их слюдяные покрытия, изукрашенные инеем. Они с размаху перескакивали заборы, лбами выбивали двери, валили на землю высокие ворота, врывались в амбары и коровники. В домах пылали очаги, стояли уютные вещи и вещицы, и здесь было множество людей, но – о, ужас! О, страх и трепет! – все они оказались ненастоящими, как тот деревянный на дороге. В креслах сидели ватные мужики, сшитые из пестрых мешочков, наполненных песком. На лавках возлежали соломенные хозяюшки в ярких распластанных платьях, с нарисованными лицами. В люльках висели, слегка покачиваясь, неподлинные младенцы, представляющие собой плотные свитки тканей, обмотанные косынками и пуховыми платками. Встречались даже металлические старики, слегка тронутые ржавчиной. Все эти куклы и истуканы словно для издевательства щеголяли в ярких и разноцветных одеяниях, местами даже драгоценные шелка, покрытые узором из свастик, снежинок и хризантем, облекали их неподвижные фигуры, сообщая им красоту, которая не могла порадовать волков. Не нашлось в этих селениях ничего хотя бы слегка съедобного – ни круп, ни мешков с картошкой, ни хлеба. И ни единого живого или падшего существа – ни одной собаки, ни одного трупа, ни цыпленка, ни подпольного мышонка, ни единого даже запечного сверчка!

И тогда волки осознали, что они обречены, что всех их ожидает голодная смерть, и они ощутили всю полноту безысходного отчаяния, и никогда еще черные небеса не слышали воя столь пронзительного и безутешного, как тот, что вознесся в этот час над проклятыми селениями!

Такой сон увидела японская девушка Тасуэ Киноби в парадной приморской Ницце, и случилось это в ночь, которая воспоследовала за тем влажным днем, когда она и две ее приятельницы отужинали с Мельхиором Платовым в скромном итальянском ресторане.

Следует отметить, что сон этот не показался ей кошмаром, и проснулась она свеженькой, радостной и окрыленной. Она вышла на балкон своего отельного номера. Над морем поднималось солнце. Тасуэ улыбнулась и подумала о том, что ее новый русский знакомый, наделенный слегка компьютерным именем Мельхиор Платов, чем-то ей все же приглянулся, и она сказала себе, что с удовольствием продолжит общение с этим молодым и весьма образованным человеком.

Глава пятая,
на кресте распятая

Солнце в то утро встало, к счастью, не только в Ницце, но также и в Харькове. И хотя Харьков и расположен гораздо севернее Ниццы, солнце в этом украинском городе пылало спозаранку намного жарче и ярче, чем даже на морском юге Франции. Таковы уж температурные капризы наших светлых ненормальных дней. Но несмотря на жар шара, Цыганский Царь крепко и увлеченно спал в своей грязной квартире на окраине Харькова. Не знаем уж, что бы это значило (да и вообще не знаем, означают ли что-либо подобные неуловимые обстоятельства), но ему привиделось продолжение того самого сна о волках, который видела в минувшую ночь Тасуэ Киноби.

Он наблюдал (словно бы замороженными глазами), как черные волны волчьих стай минули одинокое распятие на дороге, он созерцал их свирепый поток, несущийся в потемках в сторону потемкинских деревень, мерцающих своими слабыми ложными огоньками в ледяных чернильных колыбелях. Когда волчьи стаи растаяли во тьме, он видел, как деревянное лицо, увенчанное ржавым терновым венцом, вдруг словно бы с трудом повернулось вслед волкам. Лицо это было грубо вырезано из цельного дерева и когда-то раскрашено, но теперь уцелели только лишь островки потрескавшейся краски: след румянца, выцветшие потоки крови, стекающие из-под терний, когда-то алые, а теперь темно-серые. На древесном лице приоткрылись глаза, чьи зрачки сновидцу не удалось рассмотреть во тьме, но ему почудилось, что слеза скатилась по длинной деревянной щеке – слеза не водянистая и соленая, какими плачут люди, а густая, смолистая и хвойная, какая пристала усталому дереву.

Давно Цыганский Царь не испытывал религиозных чувств, а тут вдруг испытал, к тому же весьма обостренно. В своем сновидении он почти отсутствовал – то ли он был исхудалым волком, отбившимся от стаи, то ли полупрозрачным сгустком человекообразного пара – волк или сгусток, но он преклонил свои сновиденческие колени перед распятием – Цыганский Царь поклонился до самой мерзлой земли распятому Царю Иудейскому. Лицо его в тьме сна обильно увлажнилось слезами, и отчего-то эти слезы приносили ему блаженство, лишенное привкуса слезной горечи, эти слезы казались ему сладкими, как детский эклер, и присутствовало в этих слезах ощущение полета в невидимом пространстве, а они все струились по каскадам его лица, пролагая сквозь это неизвестное ему самому лицо оросительные каналы, подобные тем, что пролагает мелиоратор сквозь засушливую пустыню, намереваясь превратить ее в аграрный рай. Нечто раннесоветское было в этих слезах, нечто от трудового порыва худых и загорелых мелиораторов, нечто родственное конструктивистской архитектуре того дома, где жил Це-Це, – узкого серого четырехэтажного дома с большими грязными окнами, возведенного в двадцатые годы двадцатого века. Словно в каждой из слезных капель отразился этот дом, окутанный тьмой: в этой сверкающей темноте летала светлая сущность этого утопического строения, чья рациональная продуманность давно лишилась смысла, и теперь этот дом стоял, как ветхий физик-ядерщик, гений ясного ума, впавший в маразм на глазах у изумленных сотрудников. Этот дом на окраине Харькова казался чудом, которое случилось давно и никого не смогло спасти, и тут вдруг Цыганский Царь резко пробудился в одной из душных и сияющих комнат этого дома. Пылкий пыльный свет этого утра так обездоленно контрастировал с холодной и сладкой тьмой его сна, что Це-Це зажмурился, а затем вновь открыл глаза. А глаза у него были круглые, крупные, светлые, словно бы застекленные и всегда глубоко потрясенные, как если бы он впервые приземлился на поверхность планеты, чье существование полностью перечеркнуло все его прежние представления о Вселенной – представления, которые складывались в его сознании долго, нелегко и были приняты близко к сердцу. И вдруг все эти предрассудки относительно устройства Вселенной взорвались и исчезли, уступив место свету столь откровенно летнему, что Це-Це не выдержал и снова зажмурился, молниеносно проваливаясь обратно в свой охлаждающий сон. И снова он, сгусток или волк, или слезный каскад, стоял на призрачных коленях перед распятием в предначальной горной тьме (которая на этот раз объяснялась еще и тем, что Це-Це перед очередным скоропалительным засыпанием успел накрыть свое лицо черной футболкой), снова холодные конструктивистские слезы ниспадали с его ресниц. Он забыл свои страхи, потому что его оберегал сам Великий Оберегающий Всех Деревенеющих на дорогах, он хотел вознести молитву, но мысленно произнес вместо нее следующий стишок, подсунутый ему мозгом:

 
  Долго мы сушили кошку,
  Давай теперь намочим ее немножко.
 

Дачи, детские прыгалки, тропинки, самокаты, увеселения, крапива, белые пухлые линии, оставленные самолетами в небе… Неправда, что он не смог вспомнить молитв. Просто этот стишок и был молитвой. Молитвой, где дело не в словах, где могут быть любые слова – совершенно любые слова.

Це-Це опять проснулся от того, что кто-то сдернул с его лица футболку. Он казался себе заплаканным, но, проведя рукой по своему лицу, он убедился, что увлажняет его лишь пот. Над ним стояли Фрол и Август, его подлинные приятели и собутыльники, а не те подозрительные красавцы, которые накануне нагло присвоили себе их имена. Эти были беспечные, краснорожие, робкие, нахальные, ворчливые, вечно бухие или жаждущие пьянства, их души развевались на ветру, как детские распашонки, настолько крепко зацепились они за младенчество железными алкогольными коготками.

В коготках, точнее в руках, эти ребята держали стол. Приглядевшись, Це-Це узрел вполне приличный, среднего размера письменный стол из темного дерева, годов эдак сороковых-пятидесятых двадцатого века, не слишком массивный, если иметь в виду те представления о массивности, какие бытовали в те массивные времена, но все же довольно солидный, сверху обитый сукном, с бронзовыми ракушками на замках ящиков.

 

– Неплохо, – отметил Це-Це со знанием дела (он разбирался в мебели).

– Вставай, – хмуро отреагировал Август. – Потащим его в Курчатник.

Курчатником в городе называли не институт имени Курчатова, а его странного двойника – гигантское, наполовину бутафорское, но по-своему грандиозное здание, которое возвел на окраине Харькова кинорежиссер Кирилл Прыгунин специально для своего дорогостоящего фильма «Курчатов».

На съемках этого фильма тусовалось, паслось, кормилось и подкармливалось несметное множество харьковчан, вот и Це-Це с друзьями не раз уже добывали себе скромный заработок, выискивая и доставляя в Курчатник мебельные объекты советских времен, которые требовались для антуража.

Не прошло и сорока минут, как они уже вносили мебельный объект советской эпохи на широкий, залитый солнцем и суетливо-людный двор Курчатника.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru